Глава 12
— Начну с объяснения того: как и почему я попал нынче в
церковь? Сегодня утром рано приезжает к нам Александра Ивановна Серболова. Вы,
конечно, её знаете не хуже меня: она верующая, и её убеждения касательно
многого очень отсталые, но она моей матери кой-чем помогает, и потому я жертвую
и заставляю себя с нею не спорить. Но к чему это я говорю? Ах да! как она
приехала, маменька мне и говорит: «Встань, такой-сякой, друг мой Варнаша,
проводи Александру Ивановну в церковь, чтобы на неё акцизниковы собаки не
бросились». Я пошёл. Я, вы знаете, в церковь никогда не хожу; но ведь я же
понимаю, что там меня ни Ахилла, ни Савелий тронуть не смеют; я и пошёл. Но,
стоя там, я вдруг вспомнил, что оставил отпертою свою комнату, где кости, и
побежал домой. Прихожу — маменьки нет; смотрю на стену: нет ни одной косточки!
— Схоронила?
— Да-с.
— Без шуток, схоронила?
— Да полноте, пожалуйста: какие с ней шутки! Я стал её
просить: «Маменька, милая, я почитать вас буду, только скажите честно, где мои
кости?» — «Не спрашивай, говорит, Варнаша, им, друг мой, теперь покойно». Все
делал: плакал, убить себя грозился, наконец даже обещал ей богу
молиться, — нет, таки не сказала! Злой-презлой я шёл в училище, с самою
твёрдою решимостью взять нынче ночью заступ, разрыть им одну из этих могил на
погосте и достать себе новые кости, чтобы меня не переспорили, и я бы это
непременно и сделал. А между тем ведь это тоже небось называется преступлением?
— Да ещё и большим.
— Ну вот видите! А кто бы меня под это подвёл?.. мать.
И это бы непременно случилось; но вдруг, на моё счастие, приходит в класс
мальчишка и говорит, что на берегу свинья какие-то кости вырыла. Я бросился, в
полной надежде, что это мои кости, — так и вышло! Народ твердит. «Зарыть…»
Я говорю: «Прочь!» Как вдруг слышу — Ахилла… Я схватил кости, и бежать. Ахилла
меня за сюртук. Я повернулся… трах! пола к черту, Ахилла меня за воротник — я
трах… воротник к черту; Ахилла меня за жилет — я трах… жилет пополам; он меня
за шею — я трах, и убежал, и вот здесь сижу и отчищаю их, а вы меня опять
испугали. Я думал, что это опять Ахилла.
— Да помилуйте, пойдёт к вам Ахилла, да ещё через
забор! Ведь он дьякон.
— Он дьякон! Говорите-ка вы «дьякон». Много он на это
смотрит. Мне комиссар Данилка вчера говорил, что он, прощаясь, сказал
Туберозову: «Ну, говорит, отец Савелий, пока я этого Варнаву не сокрушу, не
зовите меня Ахилла-дьякон, а зовите меня все Ахилла-воин». Что же, пусть воюет,
я его не боюсь, но я с этих пор знаю, что делать. Я решил, что мне здесь больше
не жить; я кое с кем в Петербурге в переписке; там один барин устраиват одно
предприятие, и я уйду в Петербург. Я вам скажу, я уже пробовал, мы с Дарьей
Николаевной посылали туда несколько статеек, оттуда все отвечают: «Резче».
Прекрасно, что «резче»; я там и буду резок, я там церемониться не стану, но
здесь, помилуйте, духу не взведёшь, когда за мёртвую кость чуть жизнию не
поплатишься. А с другой стороны, посудите, и там, в Петербурге, какая пошла
подлость; даже самые благонамереннейшие газеты начинают подтрунивать над распространяющеюся
у нас страстью к естественным наукам! Читали вы это?
— Кажется, что-то похожее читал.
— Ага! так и вы это поняли? Так скажите же мне, зачем
же они в таком случае манили нас работать над лягушкой и все прочее?
— Не знаю.
— Не знаете? Ну так я же вам скажу, что им это так не
пройдёт! Да-с; я вот заберу мои кости, поеду в Петербург да там прямо в рожи им
этими костями, в рожи! И пусть меня ведут к своему мировому.
Глава 13
— Ха-ха-ха! Вы прекрасно сделаете! — внезапно
проговорила Серболова, стоявшая до этой минуты за густым вишнёвым кустом и ни
одним из собеседников не замеченная.
Препотенский захватил на груди расстёгнутую рубашку,
приподнялся и, подтянув другою рукой свои испачканные в кирпиче панталоны,
проговорил:
— Вы, Александра Ивановна, простите, что я так не одет.
— Ничего; с рабочего человека туалета не взыскивают; но
идите, вас мать зовёт обедать.
— Нет, Александра Ивановна, я обедать не пойду. Мы с
матерью не можем более жить; между нами все кончено.
— А вы бы постыдились так говорить, она вас любит!
— Напрасно вы меня стыдите. Она с моими врагами дружит;
она мои кости хоронит; а я как-нибудь папироску у лампады закурю, так она и за
то сердится…
— Зачем же свои папиросы у её лампады закуриваете?
Разве вам другого огня нет?
— Да ведь это же глупо!
Серболова улыбнулась и сказала:
— Покорно вас благодарю.
— Нет; я не вам, а я говорю о лампаде: ведь все равно
огонь.
— Ну, потому-то и закурите у другого.
— Все равно, на неё чем-нибудь другим не угодишь. Вон я
вчера нашей собаке немножко супу дал из миски, а маменька и об этом
расплакалась и миску с досады разбила: «Не годится, говорит, она теперь; её
собака нанюхала». Ну, я вас спрашиваю: вы, Валерьян Николаич, знаете физику:
можно ли что-нибудь нанюхать? Можно понюхать, можно вынюхать, но нанюхать! Ведь
это дурак один сказать может!
— Но ведь вы могли и не давать собаке из этой чашки?
— Мог, да на что же это?
— Чтобы вашу мать не огорчать.
— Да, вот вы как на это смотрите! По-моему, никакая
хитрость не достойна честного человека.
— А есть лошадиную ветчину при старой матери достойно?
— Ага! Уж она вам и на это нажаловалась? Что ж, я из
любознательности купил у знакомого татарина копчёных жеребячьих рёбер. Это,
поверьте, очень вкусная вещь. Мы с Дарьей Николаевной Бизюкиной два ребра за завтраком
съели и детей её накормили, а третье — понёс маменьке, и маменька, ничего не
зная, отлично ела и хвалила, а потом вдруг, как я ей сказал, и беда пошла,
— Угостил, — отнеслась к Дарьянову, улыбнувшись,
Серболова. — Впрочем, пусть это не к обеду вспоминается… Пойдёмте лучше
обедать.
— Нет-с, я ведь вам сказал, что я не пойду, и не пойду.
— Да вы на хлеб и на соль-то за что же сердитесь?
— Не сержусь, а мне отсюда отойти нельзя. Я в таком
положении, что отовсюду жду всяких гадостей.
Серболова тихо засмеялась, подала руку Дарьянову, и они
пошли обедать, оставив учителя над его костями.
|