Мобильная версия
   

Генрик Сенкевич «Крестоносцы»


Генрик Сенкевич Крестоносцы
УвеличитьУвеличить

LI

 

Ксендз Бартош из Клобуцка уже кончил первую обедню, калишский ксендз Ярош должен был скоро начать вторую,[127] и король вышел из шатра поразмять ноги, затекшие от стояния на коленях; в эту минуту на взмыленном коне ураганом прискакал шляхтич Ганко Остойчик и крикнул, не успев соскочить с коня:

– Всемилостивейший король, немцы идут!

Рыцари при этих словах схватились за оружие, король же изменился в лице, умолк на мгновение, а затем воскликнул:

– Слава Иисусу Христу! Где ты их видел, сколько хоругвей?

– Я видел одну хоругвь у Грюнвальда, – задыхаясь, ответил Ганко, – но за холмом пыль поднималась, их, верно, больше шло!

– Слава Иисусу Христу! – повторил король.

При первых же словах Ганки кровь бросилась Витовту в лицо, глаза его разгорелись, как угли; повернувшись к придворным, великий князь крикнул:

– Отменить вторую обедню, коня мне!

Но король положил ему руку на плечо и сказал:

– Брат, ты поезжай, а я останусь и прослушаю вторую обедню.

Витовт и Зындрам из Машковиц вскочили на коней, но не успели они повернуть к лагерю, как примчался второй гонец, шляхтич Петр Окша из Влостова, и закричал еще издали:

– Немцы! Немцы! Я видел две хоругви!

– По коням! – раздались голоса в толпе придворных и рыцарей.

Не успел Петр кончить, как снова раздался конский топот и прискакал третий гонец, за ним четвертый, пятый и шестой: все видели, что движутся все новые и новые немецкие хоругви. Сомнений не было: вся рать крестоносцев преграждала дорогу королевскому войску.

Рыцари во весь дух понеслись к своим хоругвям. С королем у походной часовни осталась только горсточка придворных, ксендзов и оруженосцев. В эту минуту колокольчик возвестил, что калишский ксендз выходит служить вторую обедню. Ягайло воздел руки, молитвенно сложил их и, подняв очи горе, медленным шагом направился в шатер.

 

Когда кончилась обедня и он снова вышел из шатра, то собственными глазами увидел, что гонцы говорили правду: на краю широкой равнины, плавно поднимавшейся в гору, что-то темнело словно лес вырос нежданно на пустынных полях, а над лесом, переливаясь на солнце всеми цветами радуги, развевались хоругви. Еще дальше, за Грюнвальдом и Танненбергом, к небу поднималась туча пыли. Король окинул взором всю грозную эту картину, а затем спросил у ксендза подканцлера Миколая:

– Какого нынче святого мы поминаем?

– Нынче день апостолов, – ответил ксендз подканцлер.

Король вздохнул.

– Итак, день апостолов станет последним днем жизни для многих христиан, которые схватятся сегодня на этом поле.

И он указал рукой на широкую пустынную равнину, посредине которой, на полпути к Танненбергу, виднелась лишь купа вековых дубов.

Тем временем королю подвели коня, а в отдалении показались шестьдесят копейщиков, которых Зындрам из Машковиц прислал для личной охраны его величества.

Королевской стражей предводительствовал Александр[128], младший сын плоцкого князя, брат того самого Земовита, который обладал особым даром полководца и заседал в военном совете. Следующее за ним место занимал в охране литовский племянник государя, Зигмунт Корибут[129], юноша беспокойный, но подававший большие надежды, которому пророчили великую будущность. Из рыцарей наиболее прославленными были: Ясько Монжик из Домбровы, сущий великан, очень схожий статью с Пашком из Бискупиц, а в силе мало чем уступавший самому Завише Чарному; чешский барон Жулава, щуплый, худощавый, но на диво искусный воитель, прославившийся своими поединками при чешском и венгерском дворах, где он положил десятка два австрийских рыцарей; и другой чех, Сокол, лучник над лучниками; Бениаш Веруш из Великой Польши; Петр Миланский; литовский боярин Сенко из Погоста, отец которого, Петр, предводительствовал одной из смоленских хоругвей; родич короля, князь Федушко; князь Ямонт и, наконец, польские рыцари, «избранные из тысяч», которые поклялись до последней капли крови защищать короля и охранять его в битве от опасности. Непосредственно при особе короля находились: ксендз подканцлер Миколай и писец – Збышко из Олесницы, ученый юноша, искусный в чтении и письме, и вместе с тем сильный, как вепрь. Оружие государя охраняли три оруженосца: Чайка из Нового Двора, Миколай из Моравицы и Данилко Русин, который держал лук короля и колчан. В свите состояло также десятка два придворных, которые на быстрых скакунах должны были доставлять войску приказы.

Оруженосцы облачили короля в пышные блестящие доспехи, а затем подвели ему гнедого коня, тоже «избранного из тысяч», который в знак доброго предзнаменования фыркал из-под стального налобника и, оглашая воздух ржанием, приседал, будто птица, готовая взмыть кверху. Почувствовав под собой коня, а в руке копье, король мгновенно преобразился. Выражение грусти пропало на его лице, маленькие черные глаза сверкнули огнем, на щеках заиграл румянец; но это длилось лишь один краткий миг – когда ксендз подканцлер стал осенять его крестом, король снова стал мрачен и смиренно склонил голову в серебристом шлеме.

 

Тем временем немецкое войско, медленно спускаясь с холмов, миновало Грюнвальд, миновало Танненберг и в полном боевом порядке остановилось посредине поля. Снизу из польского лагеря были прекрасно видны грозные ряды рослых, закованных в броню коней и рыцарей. Когда ветер не так сильно развевал хоругви, зоркий глаз мог даже явственно различить знаки, которыми были расшиты доспехи: кресты, орлы, грифы, мечи, шлемы, агнцы, головы зубров и медведей.

Старый Мацько и Збышко, которые воевали уже с крестоносцами и знали их войско и гербы, показывали своим серадзянам две хоругви магистра, в которых служили цвет и гордость рыцарства, главную хоругвь ордена, которой предводительствовал Фридрих фон Валленрод, могучую хоругвь Георгия Победоносца, под знаменем с красным крестом на белом поле, и множество других хоругвей крестоносцев. Мацько и Збышко не знали только знамен разных иноземных гостей, тысячи которых стекались сюда со всех концов света: из Австрии, Баварии, Швабии и Швейцарии, из Бургундии с ее прославленным рыцарством, из богатой Фландрии, из солнечной Франции, о рыцарях которой Мацько в свое время рассказывал, что, даже поверженные в прах, они говорят дерзкие слова, из заморской Англии – родины метких лучников, и даже из далекой Испании, где в непрерывных сражениях с сарацинами расцвели, как нигде, мужество и рыцарская доблесть.

При мысли о том, что через минуту им придется схватиться с немцами и всем этим блестящим рыцарством, кровь закипела в жилах непреклонных шляхтичей из Серадза, Конецполя, Кшесни, Богданца, Рогова и Бжозовой и из прочих польских земель. У стариков лица стали суровы и сосредоточенны, они знали, какой тяжкий и суровый ждет их бранный труд. Зато у молодых сердца забились, как бьются, скуля, на своре собаки, завидев издали дикого зверя. Одни крепче сжимали копья, рукояти мечей и секир и осаживали коней, словно готовясь к прыжку; другие пылали; иные дышали тяжело, словно им стал вдруг тесен панцирь. Однако искушенные опытом воители успокаивали их. «Не минует сия чаша и вас, – говорили они, – хватит на всех, дай только бог, чтобы не стала она чашей смертной».

Озирая с холмов лесистую низменность, крестоносцы видели на опушке леса лишь десятка два польских хоругвей и не знали, все ли это королевское войско. Правда, слева, у озера, тоже виднелись серые толпы воинов, а в кустах сверкали как будто сулицы, то есть легкие копья литвинов. Но это мог быть и крупный разведочный польский отряд. И лишь беглецы из разрушенного Гильгенбурга, десятка два которых привели к магистру, заверили, что крестоносцам противостоит все польско-литовское войско.

Но напрасно говорили беглецы о том, сколь сильно это войско. Магистр Ульрих не хотел им верить, ибо с самого начала этой войны он верил только в то, что было ему на руку и предвещало несомненную победу. Разведчиков и гонцов он не рассылал, полагая, что решительная битва все равно должна разыграться, а кончиться она может только страшным разгромом врага. Уверенный в силе своего неисчислимого войска, какого еще ни один магистр не выводил доселе на битву, он пренебрегал врагом; когда же гневский комтур, который по собственному почину производил разведку, докладывал ему, что у Ягайла войско все же больше, магистр отвечал ему:

– Что это за войско! Только с поляками придется повозиться, а все прочие – будь их хоть тьма там – просто сброд, который не оружием ловко орудует, а ложкой.

Двигаясь с неисчислимой силой в бой, магистр вспыхнул от радости, когда, представ вдруг перед неприятелем, увидел пурпурную хоругвь всего королевства, приметную на темном фоне леса, и перестал сомневаться в том, что перед ним стоят главные силы короля.

Но немцы не могли ударить на поляков, стоявших под лесом и в самом лесу, ибо рыцарство было страшным только в открытом поле, а сражаться в лесной чаще не любило и не умело.

Магистр созвал военачальников на краткий совет, чтобы решить, как выманить врага из лесу.

– Клянусь Георгием Победоносцем! – воскликнул он. – Мы проехали без отдыха две мили, изнываем от жары, обливаемся под доспехами потом. Не станем же мы ждать, пока врагу вздумается выйти в поле.

В ответ на это умудренный годами и опытом граф Венде сказал:

– Посмеялись уже здесь над моими словами, и посмеялись те, кто, чего доброго, побежит с этого поля, на котором я сложу свою голову. – Тут он бросил взгляд на Вернера фон Теттингена. – И все же я скажу то, что повелевают мне сказать совесть и любовь к ордену. Нет, не трусы поляки; знаю я, что это король до последней минуты ждет посланцев мира.

Ничего не ответил ему Вернер фон Теттинген, только фыркнул пренебрежительно; но речи Венде не по вкусу пришлись магистру.

– Разве время теперь думать о мире! – воскликнул он. – О другом надо держать нам совет.

– Делу, которое угодно богу, всегда время, – возразил фон Венде.

Но свирепый члуховский комтур Генрих, который поклялся, что прикажет носить перед собою два обнаженных меча до тех пор, пока не обагрит их польскою кровью, обратил на магистра свое жирное, лоснящееся от пота лицо и вскричал в диком гневе:

– По мне, лучше смерть, чем позор! Я один ударю с этими мечами на все польское войско!

Ульрих насупился.

– Ты непокорствуешь, – сказал он.

А затем обратился к комтурам:

– Подумайте, как выманить врага из лесу.

Каждый военачальник давал свой совет; но комтурам и славнейшим иноземным рыцарям понравился совет Герсдорфа отправить к королю двух герольдов, которые возвестили бы, что магистр посылает ему два меча и вызывает поляков на смертный бой, а коли мало им поля, то он, магистр, отойдет с войском, чтобы дать и им место.

Не успел король покинуть берег озера и направиться на левое крыло к польским хоругвям, где он должен был опоясать многих рыцарей, как ему дали вдруг знать, что со стороны войска крестоносцев едут два герольда.

Сердце Владислава преисполнилось надеждой:

– А может, они едут со справедливым миром!

– Дай-то бог! – ответили духовные.

Король послал за Витовтом, но великий князь был занят построением своих хоругвей и не мог прибыть, а герольды тем временем не спеша приближались к лагерю.

В ярких лучах солнца было ясно видно, как они подъезжают на рослых, покрытых попонами боевых конях; у одного из них на щите был императорский черный орел на золотом поле, у другого, который был герольдом князя щецинского[130], – гриф на белом поле. Ряды воинов расступились перед ними, и, спешившись, герольды через минуту предстали перед великим королем; склонив головы и воздав тем самым ему почесть, они приступили к делу.

– Магистр Ульрих, – сказал первый герольд, – вызывает вас, ваше величество, и князя Витовта на смертный бой и, дабы поднять дух ваш, а храбрости у вас, видно, мало, посылает вам эти два обнаженных меча.

С этими словами он сложил мечи у королевских ног. Ясько Монжик из Домбровы перевел его слова королю, и как только он кончил переводить, выступил вперед второй герольд, с грифом на щите, и сказал:

– Магистр Ульрих повелел возвестить вам, государь, что, коли мало вам поля для битвы, он отойдет со своим войском, дабы не тратили вы в лесу праздно время.

Ясько Монжик перевел и его слова; воцарилась тишина, только рыцари королевской свиты, услышав эти дерзостные и оскорбительные речи, заскрежетали тихо зубами.

Последняя надежда Ягайла пропала. Он ожидал посланцев мира и согласия, а перед ним предстали посланцы гордыни и войны.

Подняв горе увлажненные слезами глаза, он ответил:

– Нет у нас недостатка в мечах; но я принимаю и эти, как предвозвестие победы, которое через вас ниспосылает мне сам бог. И поле битвы определит всевышний, к суду коего я взываю, коему жалобу приношу на обиду, нанесенную мне, на беззаконие ваше и гордыню, аминь.

И две крупные слезы скатились по его смуглым щекам.

Но тут в толпе рыцарей раздались голоса:

– Немцы отходят. Дают нам поле!

Герольды удалились, и через минуту их увидели снова; они поднимались в гору на своих рослых конях, и шелковые одежды, надетые поверх доспехов, переливались в солнечных лучах.

Польское войско стройными боевыми порядками выступило из лесной чащи. В передних рядах шли самые могучие рыцари, за ними, отступив, – главная хоругвь, а уж за главной хоругвью – пешие и наемные воины. Таким образом, между рядами войска образовались две длинные улицы, вдоль которых пролетали на конях Зындрам из Машковиц и Витовт. Последний без шлема, в блестящих доспехах был подобен зловещей звезде или пламени, гонимому вихрем.

Рыцари втягивали полной грудью воздух и крепче усаживались в седлах.

Вот-вот должна была начаться битва.

 

Тем временем магистр озирал королевское войско, которое выступало из лесу.

Долго глядел он на бесчисленные его ряды, на два распростершихся, словно у огромной птицы, крыла, на радужные переливы колеблемых ветром хоругвей, и вдруг сердце его сжалось от незнакомого страшного предчувствия. Быть может, духовному взору его представились горы трупов и реки крови. Он не страшился людей; но, быть может, убоялся бога, который там, на небесах, держал уже чаши весов победы…

Впервые пришло ему на ум, что настал страшный день, и только сейчас он почувствовал, сколь безмерна тяжесть ответственности, которую принял он на свои плечи.

Лицо его побледнело, губы задрожали, и из глаз полились слезы. Комтуры с изумлением смотрели на своего вождя.

– Что с вами? – спросил граф Венде.

– Вот уж поистине подходящее время для слез! – воскликнул комтур члуховский, свирепый Генрих.

А великий комтур Куно Лихтенштейн произнес, выпятив губы:

– Я открыто осуждаю вас за это, магистр, ибо ныне вам приличествует поднимать дух рыцарей, а не расслаблять сердца их. Воистину, не таким мы доныне видели вас.

Но магистр не мог унять слезы, и они все текли на его черную бороду, словно это не он плакал, а кто-то другой.

Наконец, совладав с собою и обратив суровый взор на комтуров, он крикнул:

– К хоругвям!

И так властен был этот призыв, что все бросились к своим хоругвям, а он протянул руку и приказал оруженосцу:

– Подай мне шлем.

 

У воинов обеих ратей уже давно молотом стучали сердца, а трубы все еще не давали сигнала к бою.

Наступила минута ожидания, которая всем показалась тягостней самой битвы. Между немцами и королевским войском, ближе к Танненбергу, высилась в поле купа вековых, дубов, на которые взобрались местные крестьяне, чтобы поглядеть на схватку несметных ратей, каких мир не видывал с незапамятных времен. Одна только эта купа дубов и видна была в поле, а так все оно было пустынным, унылым и серым, подобным мертвой степи. Только ветер гулял по нему да над ним тихо витала смерть. Взоры рыцарей невольно обращались к этой зловещей, безмолвной равнине. Тучи, проносясь по небу, по временам застилали солнце, и тогда на равнину падала тень смерти.

И вдруг поднялась буря. Она зашумела в лесу, сорвала множество листьев, ринулась в поле, подхватила сухие стебли трав, подняла тучи пыли и швырнула их в глаза крестоносцам. И в эту минуту воздух сотрясли звуки труб, рогов и пищалок, и все литовское крыло ринулось вперед, словно несметная стая птиц. Литвины, по своему обычаю, с места пустились вскачь. Вытянув шеи и прижав уши, кони во весь дух мчались вперед; размахивая мечами и сулицами, всадники с оглушительным криком летели на левое крыло крестоносцев.

Именно там был магистр. Тревога его смирилась, слезы иссякли, глаза сверкали. Увидев тьму литвинов, он обратился к Фридриху Валленроду, который предводительствовал левым крылом:

– Витовт выступил первым. Начинайте и вы во имя бога.

И манием правой руки он двинул в бой четырнадцать хоругвей железного рыцарства.

– Gott mit uns![131] – воскликнул Валленрод.

Наклонив копья, хоругви сперва тронулись шагом. Но как сброшенный с горы камень набирает при падении все большую скорость, так и крестоносцы перешли с шага на рысь, затем на галоп и мчались страшные, неукротимые, словно лавина, которая должна все сокрушить, все смести с лица земли, что только встретится на ее пути.

Земля дрожала и сотрясалась под ними.

 

С минуты на минуту битва должна была разлиться и разгореться по всему строю, и польские хоругви запели старую боевую песнь святого Войцеха[132]. Тысячи одетых бронею голов поднялись к небу, тысячи очей устремились ввысь, и из тысяч грудей вырвался один могучий голос, подобный небесному грому:

Божья матерь, дева матерь, О пречистая Мария, Ты Христа нам Иисуса Ниспошли, низведи…

Кирие элейсон!..

И они тотчас ощутили силу в своих жилах и в сердце своем готовность принять смерть. И такая неодолимая победная мощь слышалась в их голосах, словно по небу и в самом деле перекатывался гром. Колыхнулись копья в руках рыцарей, колыхнулись хоругви и значки, колыхнулся воздух, затрепетали ветви в лесу, разбуженное эхо отозвалось в его недрах и, как бы вторя песне, понесло ее по озерам и лугам, по всей необъятной шири:

Ниспошли, низведи…

Кирие элейсон!..

А поляки все пели:

Христе, сыне божий, на тя уповаем, Услыши глас наш, к тебе взываем, Услышь, господи, моленья, Ниспошли благословенье, Житие во смирении И по смерти спасение…

Кирие элейсон!..

И эхо снова подхватило: «Кирие элейсон!» А на правом крыле, все приближаясь к середине поля, уже кипела жестокая битва.

Гром, ржание коней, страшные крики воителей смешались со звуками песни. Но по временам крики стихали, словно у людей спирало дух, и тогда снова можно было услышать гром голосов:

Адам, ты у бога в совете, Взывают к тебе твои дети, Исполнили мы обеты, В чертог нас райский прими!

Там радость, Там сладость, Там бога мы узрим, всевышнего узрим…

Кирие элейсон!

И снова эхом раскатилось по лесу: «Кирие элейсон!» Крики на правом крыле стали громче; но никто не мог ни увидеть, ни рассказать, что там творится, ибо магистр Ульрих, наблюдавший с холма за битвой, обрушил в эту минуту на поляков двадцать хоругвей под предводительством Лихтенштейна.

К передним рядам поляков, состоявшим из прославленных рыцарей, ураганом примчался Зындрам из Машковиц и, указывая мечом на надвигавшуюся тучу немцев, крикнул так громко, что кони в первом ряду присели на задние ноги:

– Вперед! На врага!

Припав к шеям коней и наставив копья, рыцари ринулись вперед.

 

Но Литва дрогнула под страшным натиском немцев. Полегли в бою первые ряды лучше вооруженных знатных бояр. Следующие яростно схватились с крестоносцами; но никакое мужество, никакая стойкость, ничто не могло спасти их от разгрома и гибели. Да и как могло быть иначе, когда на одной стороне сражались рыцари, закованные в броню, на защищенных бронею конях, а на другой – крепкий и рослый народ, но на маленьких лошадках и покрытый одними звериными шкурами?.. Тщетно упорный литвин силился добраться до шкуры немца. Сулицы, сабли, рогатины, палицы с насаженными на них кремнями или гвоздями отскакивали от железных доспехов, словно от каменной глыбы или замковой стены. Люди и кони теснили злосчастные рати Витовта, их рубили мечи и секиры, пронзали и крушили бердыши, топтали конские копыта. Тщетно князь Витовт бросал на смерть все новые и новые рати, тщетно было упорство, напрасно презрение к смерти, напрасны реки крови! Сначала рассыпались татары, бессарабы и валахи, а вскоре дала трещину стена литвинов, и дикое смятение охватило всех воинов.

Большая часть литовского войска бежала в сторону озера Любень, а за ней бросились в погоню главные немецкие силы; тысячами косили крестоносцы бегущих, так что весь берег озера усеялся трупами.

Другая, меньшая часть войска Витовта, состоявшая из трех смоленских полков, отступала к польскому крылу, теснимая шестью хоругвями немцев, к которым присоединились потом и те, что преследовали литвинов. Но смоленцы были лучше вооружены и упорно сдерживали натиск врага. Битва обратилась в кровавую сечу. За каждый шаг, за каждую пядь земли лились реки крови. Один из смоленских полков был почти совсем уничтожен. Два другие боролись с яростью и отчаянием. Но воодушевленных победой немцев уже ничто не могло остановить. Некоторые их хоругви пришли в исступление. Многие рыцари, вонзая шпоры в бока коням и поднимая своих скакунов на дыбы, очертя голову бросались с занесенной секирой или мечом в самую гущу врагов. Удары их мечей и бердышей стали страшными по силе, и вся лавина, тесня, топча и круша смоленских витязей, зашла наконец во фланг переднему и главному польским отрядам, которые уже час сражались с немцами, предводимыми Куно Лихтенштейном.

 

Но с поляками Лихтенштейну не так легко было справиться, потому что и броня, и кони были у них лишь немногим хуже, а рыцарская выучка одинакова. Польские тяжелые копья остановили немцев и отбросили их назад; первыми на крестоносцев обрушились три грозные хоругви: краковская, конная под предводительством Ендрека из Брохоциц и королевская, которой предводительствовал Повала из Тачева. Однако самая жестокая битва разгорелась только после того, как рыцари, переломав копья, схватились за мечи и секиры. Щит ударялся о щит, сшибались воители, падали кони, повергались знамена; под ударами мечей и обухов трещали шлемы, наплечники и панцири; обагрялось кровью железо, и рыцари валились с седел, как подрубленные сосны. Те крестоносцы, которые уже сражались с поляками под Вильно, знали, как «дик» и «необуздан» этот народ; но потрясенные новички и иноземные гости испытали чувство, подобное страху. Не один из них, невольно осадив коня, потерянно глядел вперед и погибал от удара польской длани, так и не успев сообразить, что же ему делать. Словно град, который сыплется из медно-черной тучи, безжалостно выбивая ржаное поле, сыпались на врага страшные удары; разили мечи, разили топоры, разили секиры, разили без пощады, без отдыха и передышки; лязгали, словно в кузнице, железные доспехи; смерть, как вихрь, гасила жизни; стон рвался из груди, потухали глаза, смертельная бледность разливалась по лицам, и молодые воины погружались в вечный сон.

Летели искры, высеченные железом, обломки копий, значки, страусовые и павлиньи перья. Конские копыта скользили по лежавшим на земле окровавленным панцирям и убитым коням. Раненых кони топтали подковами.

Но никто не пал еще из прославленных польских рыцарей; выкрикивая имена своих патронов или родовые кличи, они шли вперед в шуме и смятении, как огонь идет по сухой степи, пожирая кусты и травы. Лис из Тарговиска первый напал на могучего комтура из Остероды, Гамрата, который, потеряв щит, обвил руку своим белым плащом и прикрывался им от ударов.

Лезвием меча Лис рассек плащ и наплечник и отрубил Гамрату руку, а другим ударом проткнул ему живот так, что острие уперлось в спинной хребет. Увидев гибель вождя, воины из Остероды в тревоге подняли крик; но Лис ринулся на них, как орел на журавлей. Сташко из Харбимовиц и Домарат из Кобылян бросились к нему на помощь, и втроем они в ярости щелкали крестоносцев, словно медведи, когда, забравшись на поле гороха, они лущат молодые стручки.

Там же Пашко Злодзей из Бискупиц убил прославленного брата Кунца Адельсбаха. Увидев великана с окровавленной секирой, к которой вместе с кровью прилипли человеческие волосы, Кунц испугался и хотел сдаться в плен. Но Пашко, не расслышав его в шуме, привстал на стременах и, будто яблоко, надвое рассек ему голову вместе со стальным шлемом. Вслед за тем он кончил Леха из Мекленбурга, Клингенштейна, шваба Гельмсдорфа из знатного графского рода, Лимпаха и Нахтервица из Могунции; объятые ужасом немцы бросились от него в стороны, а он все крушил их, словно стену, которая уже валится, и видно было только, как, замахиваясь секирой, он поднимается в седле, как сверкает секира и вслед за ударом немецкий шлем валится под ноги коням.

Там же могучий Енджей из Брохоциц, сломав меч на голове рыцаря с совой на щите и забралом в виде совиной головы, схватил немца за руку, сломал ему ее, вырвал у него меч и мгновенно зарубил врага. Юного рыцаря Дингейма, почти ребенка, который остался уже без шлема и смотрел на него детскими глазами, Енджей пожалел и взял в плен. Он бросил Дингейма своим оруженосцам, не подозревая, что берет в плен будущего зятя: юный рыцарь впоследствии женился на его дочери и навсегда остался в Польше.

Немцы в ярости бросились на Енджея, чтобы отбить молодого Дингейма, который происходил из знатного рода прирейнских графов; но доблестные рыцари Сумик из Надброжа, два брата из Пломыкова, Добко Охвя и Зых Пикна осадили их, как лев осаживает быка, и отбросили к хоругви Георгия Победоносца, неся смерть и опустошение в ряды крестоносцев.

С иноземными рыцарями схватилась королевская хоругвь, которой предводительствовал Целек из Желехова. Повала из Тачева, обладавший нечеловеческой силой, опрокидывал здесь людей и коней, разбивал, как яичные скорлупки, железные шлемы, один бросался на целые полчища, а рядом с ним шли Лешко из Горая, другой Повала, из Выгуча, Мстислав из Скшинна и чехи Сокол и Збиславек. Долго сражались они, ибо на одну польскую хоругвь ударили сразу три вражеских; но когда на помощь полякам пришла двадцать седьмая хоругвь Яська из Тарнова, силы стали примерно равными и крестоносцы были отброшены на половину полета стрелы, пущенной из самострела.

Еще дальше отбросила их большая краковская хоругвь, которой предводительствовал сам Зындрам; в голове ее шел с прославленными рыцарями самый грозный из всех поляков – Завиша Чарный, герба Сулима. Бок о бок с ним сражались его брат Фарурей, Флориан Елитчик из Корытницы, Скарбек из Гур, славный Лис из Тарговиска, Пашко Злодзей, Ян Наленч и Стах из Харбимовиц. От страшной руки Завиши гибли храбрые воины, словно навстречу им шла в черных доспехах сама смерть, а он бился, сдвинув брови и сжав губы, спокойный, внимательный, словно делал самое обыкновенное дело; время от времени он мерно двигал щитом, отражая удар; но за каждым взмахом его меча раздавался ужасный крик сраженного рыцаря, а он даже не оглядывался и шел вперед, разя врага, словно черная туча, которая непрерывно разражается громом.

Познанская хоругвь, на знамени которой был орел без короны, тоже билась не на жизнь, а на смерть, а архиепископская и три мазовецких соревновались с нею. Но и все прочие старались превзойти одна другую в упорстве, отваге и стремительности. В серадзской хоругви молодой Збышко из Богданца бросался, как вепрь, в самую гущу врагов, а рядом с ним шел старый грозный Мацько и разил немцев, нанося рассчитанные удары, словно волк, который если кусает, то только насмерть.

Он повсюду искал глазами Куно Лихтенштейна, но не мог углядеть его во всеобщем смятении и выбирал пока других рыцарей, одетых побогаче, и худо было тому, кто встречался с ним. Неподалеку от обоих богданецких рыцарей ожесточенно бился мрачный Чтан из Рогова. В первой же стычке у него был разбит шлем, и теперь он сражался с обнаженной головой, пугая своим окровавленным волосатым лицом немцев, которым казалось, что они видят не человека, а какое-то лесное чудовище.

Сотни и тысячи рыцарей полегли уже с обеих сторон, когда наконец под ударами разъяренных поляков дрогнули немецкие ряды; но тут произошло нечто такое, что в одно мгновение могло решить участь всей битвы.

Возвращаясь из погони за литвинами, воодушевленные и опьяненные победой, немецкие хоругви ударили сбоку на польское крыло.

Уверенные, что все королевское войско уже разбито и одержана решительная победа, они возвращались беспорядочными толпами с криками и пением и вдруг увидели жестокую сечу и поляков, готовых торжествовать победу, которые окружали немецкие полчища.

Нагнув головы, крестоносцы сквозь решетки забрал уставились в изумлении на открывшуюся перед ними картину, а затем, вонзив шпоры в бока коням, ринулись в самое пекло.

Одна за другой мчались их толпы, и вскоре тысячи монахов-рыцарей обрушились на уставшие уже польские хоругви. Увидев, что пришла подмога, немцы радостно закричали и с новой яростью ударили на поляков. По всему строю закипела ожесточенная битва, земля обагрилась потоками крови, небо омрачилось, и послышались глухие раскаты грома, словно сам бог пожелал вмешаться в ряды сражающихся.

Победа стала склоняться на сторону немцев… В польских рядах начиналось смятение, и исступленные полчища крестоносцев уже дружно запели победную песнь:

Christ ist erstanden!..[133] Но в это время произошло нечто еще более страшное.

Один из поверженных в прах крестоносцев вспорол ножом брюхо коня, на котором сидел Марцин из Вроцимовиц, держа большую, священную для всего войска краковскую хоругвь с орлом в короне. Мгновенно рухнули скакун и всадник, а вместе с ними заколебалась и упала хоругвь.

Миг один – и сотни железных рук протянулись за нею, а немцы заревели от восторга. Им казалось, что это уже конец, что страх овладеет теперь поляками и в рядах их начнется смятение, что приходит для врага час поражения, истребления и резни, а им остается только преследовать и уничтожать бегущих.

Но они жестоко обманулись в своих ожиданиях.

Правда, при виде падающей хоругви у польских воителей вырвался из груди крик отчаяния; но не страх, а ярость звучала в этом отчаянном крике. Словно жаром обдало панцири. Самые грозные рыцари обеих ратей, как разъяренные львы, ринулись к поверженному хорунжему, и буря поднялась вокруг польской хоругви. Люди и кони свились в один чудовищный клубок, в котором мелькали руки, скрежетали мечи, свистели секиры, сталь лязгала о железо, а гром, стоны и дикие крики сраженных слились в один ужасный хор, словно все грешники возопили вдруг из недр преисподней. Столбом взвилась пыль, и из клубов ее ничего не видя от страха, вырвались одни кони без всадников, с налитыми кровью глазами и дико развевающимися гривами.

Недолгим был этот бой. Ни один немец не вышел живым из жаркой схватки, и над польским войском снова взвилась отбитая хоругвь. Ветер повеял на нее, развернул полотнище, и хоругвь раскрылась, как огромный цветок, как символ надежды, как символ гнева божия, настигающего крестоносцев, и победы поляков.

Кликами торжества приветствовало знамя все войско и с таким ожесточением ударило на немцев, словно каждая хоругвь стала вдвое больше и сильней.

Без пощады, без отдыха, ни на миг не переводя дыхания, били крестоносцев поляки, они теснили врагов со всех сторон, преследовали их, безжалостно разили ударами мечей, секир, топоров, дубин, и крестоносцы снова дрогнули и стали отступать. То там, то тут раздавалась мольба о пощаде. То там, то тут из свалки вырывался иноземный рыцарь с потрясенным, побелевшим от страха лицом и бежал куда глаза глядят на обезумевшем своем коне. Большая часть белых плащей, которые рыцари-монахи носили поверх доспехов, валялась уже на земле.

Страшная тревога объяла сердца военачальников ордена, они поняли, что все их спасение только в магистре, который стоял наготове во главе шестнадцати запасных хоругвей.

И магистр, глядя с холма на битву, тоже понял, что час настал, и послал в бой свои железные хоругви, как вихрь, который насылает тяжелую градовую тучу, несущую гибель и смерть.

Но еще раньше перед третьим строем польского войска, не принимавшим до этого участия в бою, появился на разгоряченном коне Зындрам из Машковиц, который недремлющим оком озирал все поле и следил за ходом битвы.

Здесь с польской пехотой стояло несколько рот наемных чехов. Одна из них дрогнула еще перед началом битвы, но ее вовремя пристыдили, и, прогнав своего начальника, она осталась в строю и теперь рвалась в бой, чтобы искупить свою минутную слабость. Но главные силы составляли польские полки, состоявшие из конных, но не панцирных, бедных шляхтичей, а также из пеших воинов городов и главным образом деревень, которые были вооружены рогатинами, тяжелыми копьями и косами, насаженными торчком на древка.

– К бою, к бою! – кричал могучим голосом Зындрам из Машковиц, как молния пролетая вдоль рядов.

– К бою! – повторили младшие военачальники.

Поняв, что пришел их черед, крестьяне уперли в землю древка копий, чеканов и кос и, осенив себя крестным знамением, поплевали в свои большие натруженные руки.

По всему строю разнесся этот зловещий звук, а затем каждый воин, вздохнув полной грудью, схватился за свое оружие. В эту минуту к Зындраму подскакал гонец с приказом от короля и прерывистым голосом прошептал ему что-то на ухо; повернувшись к пешим воинам, Зындрам взмахнул мечом и крикнул:

– Вперед!

– Вперед! Лавой! Равняясь! – раздалась команда военачальников.

– Эй, хлопцы! На немецких псов! Бей их!

И рать потекла. Чтобы не сбиваться с ноги и не ломать строя, все хором повторяли:

– Бо-го-ро-ди-це де-во, ра-дуй-ся, бла-го-дат-на-я Ма-рия, го-сподь с то-бо-ю!..

Они шли, как вешние воды. Шли наемные полки, горожане, крестьяне из Малой и Великой Польши, силезцы, которые перед войной нашли убежище в королевстве, и мазуры из Элка, которые бежали от крестоносцев. Все поле засверкало, заискрилось на солнце от кос и остриев копий.

Но вот они дошли.

– Бей! – крикнули военачальники.

– Ух!

И каждый крякнул, как добрый дровосек, когда первый раз взмахнет топором, и пошли ратники рубить, что было силы.

Гром и крики взметнулись к небесам.

Король, который с холма руководил всей битвой, рассылая во все концы гонцов, и даже охрип, отдавая приказы, увидел наконец, что сражается уже все войско, и сам стал рваться в бой.

Боясь за священную особу государя, придворные не пускали его. Жулава схватил за узду его коня и не отпустил даже тогда, когда король ударил его копьем по руке. Другие преграждали королю дорогу, заклиная его не ехать, уверяя, что это не решит участи битвы.

А меж тем над королем и всей его свитой нависла грозная опасность.

Следуя примеру хоругвей, которые вернулись после разгрома литвинов, магистр тоже решил напасть на поляков сбоку и пошел в обход; шестнадцать отборных его хоругвей должны были поэтому пройти неподалеку от холма, на котором стоял Владислав Ягайло.

В свите тотчас заметили опасность, но отступать было поздно. Свернули только королевское знамя, да писец короля, Збигнев из Олесницы, во весь дух поскакал к ближайшей хоругви, которая под предводительством рыцаря Миколая Келбасы готовилась как раз встретить врага.

– Король в западне! На помощь! – крикнул Збигнев.

Но Келбаса, который потерял уже шлем, сорвал с головы окровавленную, пропотелую шапочку и, показав ее гонцу, воскликнул в страшном гневе:

– Вот погляди, как мы здесь бездельничаем! Безумец! Ужели ты не видишь, что эта туча движется на нас и что мы навели бы ее на короля? Поди прочь, покуда я не ткнул тебя мечом.

Позабыв о том, с кем он говорит, задыхаясь от гнева, он и впрямь замахнулся на гонца, но тот понял, с кем имеет дело, и, сознавая, что старый воитель прав, понесся назад к королю и передал ему все, что слышал.

Королевская стража стала стеной, чтобы грудью защитить государя. Однако на этот раз придворные не смогли удержать короля, и он выехал на коне в первый ряд. Пока они построились, немецкие хоругви подошли так близко, что можно было ясно различить гербы на щитах. Самое отважное сердце содрогнулось бы от одного вида крестоносцев, ибо в бой шел цвет рыцарства. В блистательных доспехах, на рослых, как туры, конях, не уставшие от битвы, в которой они пока не принимали участия, а, напротив, хорошо отдохнувшие, они мчались, как ураган, с громом и топотом, шумя знаменами и значками, и сам великий магистр летел впереди в широком белом плаще, развевавшемся на ветру, как огромные крылья орла.

Магистр уже миновал королевскую свиту и несся туда, где кипела самая жаркая битва, ибо что могла значить для него горсточка рыцарей, стоявших в стороне, в которой он не помышлял найти короля и совсем его не заметил! Но от одной хоругви отделился великан немец и, то ли узнав Ягайла, то ли соблазнившись серебристыми королевскими доспехами, то ли, наконец, желая блеснуть рыцарской своею отвагой, нагнул голову, наставил копье и понесся прямо на короля.

Не успела стража броситься к королю, как тот вонзил шпоры коню в бока и ринулся на немца. Они неминуемо сшиблись бы в смертельной схватке, когда бы не тот самый Збигнев из Олесницы, молодой писец короля, который в одинаковой мере был сведущ в латыни и в рыцарском деле. С обломком копья в руке он сбоку подскакал к немцу и, ударив его по голове, разбил шлем и свалил крестоносца наземь.[134] «В ту же минуту сам король ударил немца острием в открытый лоб и собственноручно изволил его убить».

Так погиб прославленный немецкий рыцарь Дипольд Кикериц фон Дибер. Коня его поймал князь Ямонт, а сам он лежал, сраженный, в белом кафтане поверх доспехов, опоясанном золотым поясом. Глаза его отуманились, ноги еще судорожно дергались, пока смерть, великая упокоительница, не одела его голову мраком и не упокоила его навеки.

Рыцари хелминской хоругви бросились было на поляков, чтобы отомстить за смерть товарища, но сам магистр преградил им путь и с криком: «Herum! Herum!"[135] – послал их туда, где должна была решиться участь этого кровавого дня, где кипела жестокая битва.

И снова произошло нечто удивительное. Миколай Келбаса стоял ближе всех и узнал крестоносцев; но другие польские хоругви не разглядели их в облаках пыли и, решив, что это возвращаются в бой литвины, не поторопились встретить врага.

Только Добко из Олесницы помчался наперерез летевшему впереди великому магистру и узнал его по плащу, щиту и большому золотому ковчежцу, который тот носил на груди поверх панциря. Но польский рыцарь не посмел ударить копьем в ковчежец, и, хотя он был гораздо сильнее магистра, тот толкнул кверху его копье и легко ранил коня, после чего они разминулись и, описав круг, поскакали к своим.

– Немцы! Сам магистр! – крикнул Добко.

Услышав эти слова, польские хоругви ураганом ринулись на врага. Первым бросился на крестоносцев Миколай Келбаса со своей хоругвью, и битва разгорелась снова.

Но то ли рыцари из хелминской земли, среди которых было много поляков по крови, не ударили на врага с должной силой, то ли поляков уже ничто не могло удержать, только новый наскок крестоносцев не принес того успеха, на который рассчитывал магистр. Ему казалось, что это будет последний удар по королевским силам, а меж тем он обнаружил вскоре, что поляки напирают на крестоносцев, что они теснят, бьют, разят и окружают его хоругви, сжимая их, как в клещах, а его рыцари не наступают, а лишь отражают удары врага.

Тщетно ободрял он крестоносцев, тщетно мечом гнал их в бой. Правда, они оборонялись, и оборонялись стойко; но не было у них ни той неукротимости, ни той ярости, которая поднимает дух победоносного войска и которая владела сейчас поляками. В измятых доспехах, израненные, окровавленные, с иззубренным оружием в руках, польские рыцари в молчании самозабвенно бросались в самую гущу врагов, которые уже начали осаживать коней, уже начали озираться назад, как бы желая убедиться, не сомкнулось ли железное кольцо, которое сжималось все беспощадней, и медленно, но безостановочно отступали, словно стремясь незаметно выбраться из смертельной схватки. Вдруг со стороны леса донеслись новые оглушительные крики. Это Зындрам привел и бросил в бой своих мужиков. Тотчас залязгали косы о железо, загремели под чеканами панцири, ручьем полилась на истоптанную землю кровь, поле усеялось трупами, и началась кровавая сеча, ибо немцы постигли, что спасение только в мече, и стали отчаянно защищаться.

 

Поляки бились, еще не уверенные в том, что одолеют врага, когда неожиданно справа взвились клубы пыли.

– Литвины идут назад! – раздались радостные голоса поляков.

Они угадали. Литвины, которых можно было разбить, но нельзя сокрушить, возвращались назад и с диким воем ураганом летели в бой на своих быстроногих конях.

Тогда несколько комтуров во главе с Вернером фон Теттингеном подскакали к магистру.

– Спасайтесь! – крикнул побелевшими губами комтур Эльблонга. – Спасайте себя и орден, пока нас не окружили.

Но благородный Ульрих мрачно поглядел на него и, подняв руку к небу, воскликнул:

– Оставить это поле, на котором погибло столько храбрых? Нет! Не приведи бог! Не приведи бог!

И, крикнув крестоносцам, чтобы они следовали за ним, он бросился туда, где кипела битва. Тем временем подоспели литвины, и началось такое смятение, такое побоище и кровопролитие, что человеческий глаз ничего уже не мог различить.

Раненный острием литовской сулицы в рот и дважды в лицо, магистр еще некоторое время отражал удары слабеющей правой рукой; но когда рогатина вонзилась ему в шею, он, словно дуб, повалился на землю.

Целая орда воинов в звериных шкурах ринулась на него.

 

Вернер Теттинген с несколькими хоругвями бежал с поля битвы, а вокруг всех прочих хоругвей сомкнулось железное кольцо королевского войска. Битва обратилась в побоище, в такой неслыханный разгром крестоносцев, какие редко случались в истории человечества. Никогда во времена христианства, начиная с борьбы римлян и готов с Аттилой[136] и Карла Мартелла с арабами[137], не сражались столь могучие рати. Но теперь одна из них вся почти полегла, словно сжатая нива. Сдались хоругви, которые напоследок были введены в бой магистром. Хелминцы воткнули в землю значки. Некоторые немецкие рыцари спешились в знак того, что сдаются в плен, и стали на колени на залитой кровью земле. Во главе со своим предводителем сдалась вся хоругвь Георгия Победоносца, в которой служили иноземные гости.

Но битва продолжалась, ибо многие хоругви крестоносцев предпочитали умереть, чем сдаться на милость победителей. По своему боевому обычаю, немцы стали в огромный круг и защищались, как стадо вепрей, окруженное волчьей стаей. Польско-литовское войско взяло в кольцо этот круг рыцарей, словно удав, обвивающий быка, и сжимало кольцо все тесней. Снова мелькали руки, гремели чеканы, лязгали косы, рубили мечи, пронзали рогатины, свистели топоры и секиры. Как лес, рубили немцев поляки, и те умирали в молчании, огромные, мрачные, неустрашимые.

Одни, приподняв забрало, прощались друг с другом, обмениваясь перед смертью поцелуем; другие, словно обезумев, бросались очертя голову в самое пекло; третьи сражались как бы во сне; наконец, некоторые вонзали сами себе в горло мизерикордию или, сорвав нашейник, молили товарища: «Режь!»

Вскоре под ожесточенным натиском поляков большой круг распался на десятки меньших, и тогда отдельным рыцарям легче стало бежать. Но даже разрозненные кучки крестоносцев сражались с бешенством отчаяния.

Редко кто становился на колени и просил пощады, и даже тогда, когда под страшным напором поляков рассеялись наконец и эти кучки, отдельные рыцари не хотели сдаваться живыми в руки победителей. Этот день был для ордена и для всего западного рыцарства днем величайшего поражения, но и величайшей славы. У ног великана Арнольда фон Бадена, окруженного пешими воинами, вырос целый вал польских трупов, а он, могучий и непобедимый, стоял над ним, словно пограничный столб на холме, и всякий, кто приближался к нему на длину меча, погибал, словно сраженный молнией.

Наконец на него наехал сам Завиша Чарный Сулимчик; увидев пешего рыцаря и не желая нарушать рыцарский закон и нападать на него сзади, он тоже соскочил с коня и стал издали кричать крестоносцу:

– Поверни ко мне голову, немец, да сдавайся, а нет, так выходи со мной на бой!

Арнольд повернулся и, узнав Завишу по черным доспехам и Сулиме на щите, сказал про себя:

«Смерть моя пришла, пробил мой час, ибо никто не уходит из его рук живым. Но если бы я одолел его, то снискал бы бессмертную славу, а может, спас бы и свою жизнь».

С этой мыслью он бросился на противника, и они схватились, как два вихря, на усеянной трупами земле. Но всех превзошел силой Завиша, и горе было отцам, чьи сыны должны были биться с ним. Под ударом его меча треснул выкованный в Мальборке щит, как глиняный горшок треснул стальной шлем, и храбрый Арнольд упал с разрубленной надвое головой.

 

Члуховский комтур Генрих, тот самый лютый враг польского племени, который поклялся, что велит до тех пор носить перед собою два обнаженных меча, пока не обагрит их польскою кровью, теперь бежал украдкою с поля, как лисица бежит из окруженного охотниками леса; но внезапно ему преградил дорогу Збышко из Богданца. Увидев занесенный меч, комтур вскричал: «Erbarme dich meiner!» (Пощади!) – и в страхе сложил руки; молодой рыцарь, услышав эти слова, уже не смог удержать занесенную руку, но все же успел повернуть меч и только плашмя ударил комтура по жирной потной роже. Затем он бросил его своему оруженосцу, который, закинув немцу веревку на шею, потащил его, как вола, туда, куда сгоняли всех пленников-крестоносцев.

А старый Мацько все искал на кровавом побоище Куно Лихтенштейна, и судьба, порадевшая в этот день о поляках, отдала наконец ему в руки крестоносца, который притаился в кустах с горсточкой немецких рыцарей, убегавших от страшного разгрома. Блеск солнца, отразившись в броне, выдал их присутствие. Все они разом упали на колени и тотчас сдались, но Мацько, узнав, что среди пленников находится великий комтур ордена, приказал привести его и, сняв с головы шлем, спросил:

– Узнаешь ли ты меня, Куно Лихтенштейн?

Нахмуря брови и уставя на Мацька глаза, тот через минуту ответил:

– Я видел тебя при плоцком дворе.

– Нет, – возразил Мацько, – ты видел меня раньше! Ты видел меня в Кракове, когда я заклинал тебя спасти жизнь моему племяннику, которого за безрассудное нападение на тебя присудили к смерти. Тогда-то дал я обет богу и рыцарской честью поклялся найти тебя и вызвать на смертный бой.

– Знаю, – сказал Лихтенштейн и надменно выпятил губы, хотя страшно побледнел при этом, – но теперь я твой пленник, и ты покрыл бы себя позором, когда бы поднял на меня меч.

Лицо у Мацька зловеще сжалось, и старый рыцарь стал похож на волка.

– Куно Лихтенштейн, – сказал он, – я не подниму меча на безоружного, но вот что я тебе скажу: коли ты откажешься биться со мной, я велю повесить тебя на веревке, как собаку.

– У меня нет выбора, становись! – воскликнул великий комтур.

– Не на неволю, а на смерть! – еще раз предупредил Мацько.

– На смерть!

И через минуту они схватились при немецких и польских рыцарях. Куно был моложе и проворней, но руки и ноги у Мацька были гораздо сильнее, и он в мгновение ока повалил крестоносца на землю и коленом прижал ему живот.

Глаза у комтура от страха вышли из орбит.

– Пощади! – простонал он, брызгая слюною и пеной.

– Нет! – ответил непреклонный Мацько.

И он дважды вонзил мизерикордию в горло врагу; Лихтенштейн страшно захрипел, изо рта у него ручьем хлынула кровь, по телу прошла смертельная судорога, затем он вытянулся, и великая упокоительница рыцарей упокоила его навеки.

Битва кончилась, началась резня и преследование. Кто не хотел сдаваться, погибал. Много бывало в те времена битв и поединков, но люди не помнили такого страшного побоища. К ногам великого короля пал не только орден крестоносцев, но и вся Германия, прославленное рыцарство которой поддерживало тевтонский «форпост», все глубже проникавший в земли славян.

Из семисот «белых плащей», предводительствовавших в этом германском нашествии, остались в живых едва ли пятнадцать. Свыше сорока тысяч[138] спали вечным сном на кровавом побоище.

Все хоругви, которые еще в полдень развевались над неисчислимым тевтонским войском, попали в обагренные кровью победоносные руки поляков. Ни одна не осталась в руках крестоносцев, ни одна не была спасена, и теперь польские и литовские рыцари повергали их к ногам Ягайла, который, молитвенно поднимая очи горе, все повторял в волнении: «Такова была воля божья!» К королю привели также знатных пленников. Абданк Скарбек из Гур привел щецинского князя Казимира, чешский рыцарь Троцновский[139] – олесницкого князя Конрада,[140] а Пшедпелко Копидловский герба Дрыя – изнемогшего от ран Георга Герсдорфа, который под хоругвью Георгия Победоносца предводительствовал всеми иноземными рыцарями.

Двадцать два народа участвовали в этой битве ордена против поляков, а теперь королевские писцы записывали имена пленников, которые, преклоняя колена перед Ягайлом, молили о пощаде и просили позволить им вернуться домой за выкупом.

Войско крестоносцев перестало существовать. Польская погоня захватила огромный обоз ордена, в котором, кроме уцелевших крестоносцев, оказалось неисчислимое множество повозок, груженных цепями для поляков и вином, приготовленным для великого победного пиршества.

 

Солнце клонилось к закату. Прошел короткий, но обильный дождь и прибил пыль. Король, Витовт и Зындрам из Машковиц собирались ехать на побоище, когда начали свозить тела павших вождей. Литвины принесли исколотое сулицами, покрытое пылью и кровью тело великого магистра Ульриха фон Юнгингена и положили его перед королем, который вздохнул с сожалением и, глядя на огромный труп, лежавший навзничь на земле, произнес:

– Это тот, кто еще сегодня утром мнил себя превыше всех властителей мира.

И слезы, как жемчужины, покатились по его щекам; помолчав, король продолжал:

– Но он погиб смертью храбрых, и потому мы будем славить его отвагу и похороним его с почестями, по-христиански.

И король тотчас повелел обмыть тело в озере, обрядить в лучшие одежды и, пока не будет сколочен гроб, прикрыть белым плащом.

А тем временем слуги несли все новые и новые трупы, которых опознавали пленники. Принесли тело великого комтура Куно Лихтенштейна, у которого горло было страшно рассечено мизерикордией, маршала ордена Фридриха Валленрода, великого ризничего графа Альберта Шварцберга, великого казначея Томаша Мерхейма, графа Венде, который пал от руки Повалы из Тачева, и более шестисот прославленных комтуров и братьев. Слуги укладывали их в ряд, и трупы лежали, словно срубленные стволы, обратив к небу белые, как их плащи, лица с открытыми остекленевшими глазами, в которых застыли гнев и гордыня, боевая ярость и страх.

В голове у них водрузили захваченные хоругви – все до единой!! Вечерний ветерок то свивал, то развивал цветные полотнища, и они шумели, словно навевая павшим сон. Вдали, в отблесках зари, было видно, как литовские отряды тащат отбитые пушки, которые крестоносцы впервые применили в открытом сражении, но которые не причинили победителям никакого урона.

На холме короля окружили славнейшие рыцари; тяжело дыша от утомления, смотрели они на хоругви и трупы, лежавшие у их ног, как усталые жнецы смотрят на сжатые и связанные снопы. Тяжел был этот день, и страшна была эта жатва, но наступал великий, благословенный, радостный вечер.

И от неизъяснимого счастья посветлели лица победителей; все поняли, что это вечер, который кладет предел бедствиям и мукам не только этого дня, но целых столетий.

А король, хоть и постигал умом, сколь тяжкое поражение нанесено немцам, все же глядел изумленно и наконец воскликнул:

– Ужели здесь лежит весь орден?

Подканцлер Миколай, который знал пророчество святой Бригитты, произнес в ответ:

– Пришло время, и выбиты зубы их и отсечена правая рука!!

Затем он поднял руку и стал благословлять и тех, что лежали поближе, и все поле битвы между Грюнвальдом и Танненбергом. Пылала заря; воздух стал прозрачен после дождя, и кровавое побоище было видно как на ладони, необъятное, дымящееся; повсюду виднелись горы конских и человеческих трупов, торчали обломки копий, рогатин и кос, руки, ноги, копыта; усеянное десятками тысяч тел, скорбное поле смерти простиралось далеко-далеко, исчезая на горизонте из глаз.

По необозримому этому кладбищу сновали слуги, собирая оружие и снимая с убитых доспехи.

А вверху, в румяном небе, уже кружили орлы, и стаи воронья громко каркали, радуясь добыче.

Не только вероломный орден крестоносцев лежал поверженный у ног короля: в этот день искупления о польскую грудь разбилось все немецкое могущество, доныне заливавшее, как волна, несчастные славянские земли.

 

Честь и хвала тебе во веки веков, великое, священное прошлое, и тебе, жертвенная кровь!

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика