Мобильная версия
   

Генрик Сенкевич «Крестоносцы»


Генрик Сенкевич Крестоносцы
УвеличитьУвеличить

XXV

 

Спустя три дня от крестоносцев приехала женщина с герцинским бальзамом, а с нею из Щитно прибыл капитан лучников с письмом, подписанным братьями и скрепленным печатью Данфельда; в письме крестоносцы призывали небо и землю в свидетели обид, которые были нанесены им в Мазовии, и, грозя карой небесной, требовали наказания за убийство «любимого товарища и гостя». Данфельд приложил и жалобу от своего имени, в смиренных, но вместе с тем грозных словах требуя вознаграждения за тяжелое увечье и смертного приговора чеху. Князь на глазах капитана разорвал письмо, бросил клочки к его ногам и сказал:

– Магистр прислал сюда этих тевтонских псов, чтобы они снискали мою милость, а они только разгневали меня. Скажите им от моего имени, что они сами умертвили гостя, и оруженосца хотели умертвить, и что я напишу об этом магистру и присовокуплю, что ему надлежит прислать других послов, коли он желает, чтобы в случае войны с краковским королем я остался в стороне.

– Вельможный князь, – спросил капитан, – только ли этот ответ должен я отвезти могущественным и благочестивым братьям?

– Мало тебе этого, так скажи им еще, что не истинными рыцарями, но псами я их почитаю.

На этом кончилась аудиенция. Капитан уехал, князь в тот же день отбыл в Цеханов. Осталась только «сестра» с бальзамом. Недоверчивый ксендз Вышонек не захотел употреблять этот бальзам, тем более что больной прошедшей ночью спал хорошо и хотя, проснувшись утром, чувствовал слабость, но перестал уже гореть. После отъезда князя «сестра» тотчас послала одного из своих слуг будто бы за новым лекарством – «яйцами василиска», которые, как она уверяла, возвращают силы даже умирающим, а сама стала расхаживать по дому; смиренная, она не владела одной рукой и носила одежду светскую, но похожую на монашескую, – с четками и паломнической тыковкой у пояса. Она хорошо говорила по-польски и все выспрашивала слуг о Збышке и Данусе, которой при случае подарила иерихонскую розу. На другой день, когда Збышко спал, а девушка сидела в застольной, «сестра» пробралась к ней и сказала:

– Да благословит вас бог, панночка. Нынче ночью после молитвы снилось мне, будто к вам сквозь метель пробивались два рыцаря; один дошел первым и окутал вас белым плащом, а другой сказал: «Я вижу только снег, а ее нету»,

– и повернул назад, Дануся, которой хотелось спать, тотчас раскрыла свои любопытные голубые глазки и спросила:

– Что это значит?

– Это значит, что вы тому достанетесь, кто вас крепче всех любит.

– Это Збышко! – воскликнула девушка.

– Не знаю, я лица не видала, видала только белый плащ, а потом сразу проснулась от ломоты в ногах. Всякую ночь посылает мне Христос ломоту в ногах, а рука, по его воле, совсем у меня отнялась.

– Что же вам бальзам не помог?

– Не поможет мне, панночка, бальзам, потому что покарал меня господь за тяжкий грех, а коли хотите знать, за какой, так я вам расскажу.

Дануся утвердительно кивнула головой, и сестра повела свой рассказ:

– В ордене и послушницы есть, и женщины, которые не дают обета и даже могут быть замужними, однако братья могут положить на них послушанье. Та, которая удостоится такой чести и такой благодати, получает от брата рыцаря целомудренный поцелуй в знак того, что отныне она обязана служить ордену словом и делом. Ах, панночка, и меня ждала великая сия благодать, но в греховном своем ослеплении я, вместо того чтобы принять ее с благодарностью, совершила тяжкий грех и навлекла на себя кару божию.

– Что же вы сделали?

– Брат Данфельд пришел ко мне и дал мне целомудренный поцелуй, а я сочла, что он чинит это по беззаконию своему, и подняла на него дерзновенную руку…

Она стала бить себя в грудь и несколько раз повторила:

– Боже, будь милостив ко мне грешной!

– И что же случилось? – спросила Дануся.

– У меня тотчас отнялась рука, и с той поры я стала калекой. Молода была я и глупа, – не знала! – и все-таки кара постигла меня. Даже когда женщине покажется, что монах хочет совершить с нею грех, она должна помнить, что он повинен только божьему суду, и не противиться, ибо кто противится ордену или крестоносцу, того постигнет гнев божий…

Со страхом и омерзением слушала Дануся эти слова, а сестра продолжала вздыхать и изливать свои жалобы.

– Я и сейчас еще не старуха, – говорила она, – мне всего каких-нибудь тридцать лет; но бог отнял у меня с рукой и молодость, и красоту.

– Если бы не рука, – возразила Дануся, – вам еще нечего было бы жаловаться…

Воцарилось молчание. Вдруг сестра, точно что-то припомнив, сказала:

– Снилось мне, будто вас какой-то рыцарь окутал белым плащом. Может, это крестоносец! Они ведь тоже носят белые плащи.

– Не хочу я ни крестоносцев, ни их белых плащей, – отрезала девушка.

Дальнейший разговор был прерван ксендзом Вышонеком, который, войдя в застольную, кивнул Данусе и сказал:

– Воздай хвалу богу, и пойдем к Збышку! Он проснулся и хочет есть. Ему стало гораздо легче.

Так оно на самом деле и было. Збышку стало лучше, и ксендз Вышонек был уже уверен, что юноша выздоровеет; но неожиданное событие расстроило все надежды и замыслы. К княгине прибыли посланцы с письмом от Юранда, в котором содержались самые страшные и самые худые вести. В Спыхове сгорела часть городка; когда тушили огонь, самого Юранда придавило горящей балкой. Правда, ксендз Калеб, который писал письмо от его имени, сообщал, что есть еще надежда на выздоровление, но искрами и горящими угольями Юранду почти совсем выжгло единственный оставшийся глаз, так что он уже плохо видит, и его неминуемо ждет слепота.

Юранд просил дочь спешно приехать в Спыхов, потому что он хочет увидеть ее, пока свет у него совсем не отнялся. Он писал также, что теперь она должна остаться при нем, ибо у каждого слепца, просящего подаяния, есть свой поводырь, который ведет его за руку и показывает ему дорогу, так почему же он должен быть лишен этого последнего утешения и умирать среди чужих? В письме Юранд смиренно благодарил княгиню за то, что она заменила девушке родную мать, и в заключение обещал и слепым приехать в Варшаву, чтобы упасть госпоже своей в ноги и просить и впредь не оставить Данусю своей милостью.

Когда отец Вышонек прочел ей это письмо, княгиня некоторое время слова не могла вымолвить. Она надеялась, что Юранд, который пять-шесть раз в год проведывал дочку, приедет к ним на ближайшие праздники, и она с князем употребит все свое влияние, чтобы уломать его и добиться согласия на скорую свадьбу Дануси и Збышка. Меж тем это письмо не только разрушало все ее замыслы, но и отнимало у нее Данусю, которую она так же крепко любила, как и собственных своих детей. Ей пришло в голову, что Юранд может выдать теперь девушку за кого-нибудь из соседей, чтобы остаток дней прожить среди своих. Нечего было и думать о том, чтобы Збышко поехал в Спыхов, – ребро у него только начало срастаться, да и кто мог знать как его встретят в Спыхове? Княгиня знала, что в свое время Юранд решительно ему отказал, да и ей самой говорил тогда, что по тайной причине никогда не даст согласия на брак дочери и Збышка. Удрученная, она велела позвать к себе старшего из присланных слуг, чтобы расспросить его о бедствии, постигшем Спыхов, и разузнать о намерениях Юранда.

Она удивилась, когда по ее зову явился не старый Толима, который носил щит за Юрандом и обычно приезжал вместе с ним, а человек, совершенно ей незнакомый. Однако слуга сказал ей, что Толима жестоко изувечен в последней битве с немцами и борется в Спыхове со смертью, а Юранд, прикованный тяжелой болезнью к одру, просит дочь поскорее вернуться домой, так как зрение у него становится все хуже и дня через два он может совсем ослепнуть. Посланец усердно просил позволения увезти девушку, как только немного отдохнут кони; но вечер уже спустился, и княгиня решительно воспротивилась: от такой скорой разлуки сердце разорвалось бы пополам у нее, Дануси и Збышка.

А Збышко уже знал обо всем и лежал в горнице, сраженный вестью как громом; когда же княгиня вошла и, ломая пальцы, крикнула с порога: «Ничего не поделаешь, ведь это отец!» – он как эхо повторил: «Ничего не поделаешь», – и закрыл глаза, как человек, который ждет приближения смерти.

Но смерть не пришла, а сердце рвалось в груди от горя, и мысли проносились в мозгу черные, как тучи, гонимые вихрем, которые заслоняют солнечный блеск и гасят в мире всякую радость. Как и княгиня, Збышко понимал, что, если Дануся уедет в Спыхов, она будет потеряна для него. Здесь все сочувствовали ему, а там Юранд не захочет, может, ни принять его, ни выслушать, особенно если он связан обетом или есть у него иная тайная причина, столь же важная, как и церковный обет. Да и где уж ему ехать в Спыхов, когда он так болен, что едва может пошевелиться в постели? Несколько дней назад, когда он получил из рук князя золотые шпоры с рыцарским поясом, он думал, что радость поможет ему одолеть болезнь, и всей душой молился о том, чтобы поскорее подняться с одра и сразиться с крестоносцами, а теперь опять потерял всякую надежду, чувствуя, что, когда при нем не будет Дануси, у него пропадет желание жить и не станет сил бороться со смертью. Придет завтрашний день и послезавтрашний, наступят наконец сочельник и рождество, и по-прежнему будут болеть его кости, и по-прежнему будет он слаб, но не увидеть ему больше сияния, которое озаряет горницу, когда входит Дануся, и не радоваться больше очам его, глядя на нее. Как радостно и сладко было спрашивать несколько раз на дню: «Мил ли я тебе?» – и глядеть потом, как закрывает она стыдливо ручкой улыбающиеся глаза или, склонившись к нему, говорит: «А кто еще может быть мил мне?» Останется теперь только болезнь, и муки останутся, и тоска, а счастье уйдет – и не воротится.

Слезы блеснули в глазах Збышка и медленно покатились по щекам; он обратился к княгине и сказал:

– Милостивая пани, думается мне, что никогда уж больше не увижу я Дануськи.

А княгиня, сама удрученная, промолвила:

– Не диво было бы, если б ты умер от жалости. Но бог милостив.

Желая хоть немного его утешить, она прибавила через минуту:

– Коли Юранд, не приведи бог, умрет раньше тебя, опекунами станем мы с князем и тотчас отдадим за тебя Данусю.

– Когда он там умрет! – возразил Збышко.

Но в голове у него, видно, блеснула новая мысль, он приподнялся, сел на постели и сказал изменившимся голосом:

– Милостивая пани…

Но его прервала Дануська, которая вбежала в горницу вся в слезах и крикнула еще с порога:

– Ты уже все знаешь, Збышко! Ой, жаль мне батюшку, но и тебя мне жаль, бедняжечка!

Когда она подошла к нему, он обнял здоровой рукой свою возлюбленную и заговорил:

– Как же мне жить без тебя, родная? Не для того ехал я через боры и реки, не для того обет давал служить тебе, чтобы теперь потерять тебя. Эх, не помогут мне ни жалость, ни слезы, не поможет и сама смерть; пусть могила моя порастет травой, а душа моя тебя не забудет ни в палатах у Иисуса Христа, ни в покоях у господа бога… И скажу я тебе: ничего нельзя поделать, а придется что-то придумать, иначе нам с тобой не жить! Ломит у меня кости, и терплю я страшную муку, так хоть ты упади к ногам княгини и проси смилостивиться над нами.

Дануся тотчас упала к ногам княгини и, обхватив их руками, спрятала свое ясное личико в складках ее тяжелого платья, а та обратила свои полные жалости и вместе с тем удивленные глаза на Збышка.

– Как же я могу смилостивиться над вами? – спросила она. – Не пустить дочку к родному отцу? Но так можно навлечь на себя гнев божий.

Збышко, который приподнялся было на постели, снова опустился на подушки и некоторое время не отвечал, потому что у него перехватило дыхание. Потом он медленно начал сдвигать на груди руки, пока наконец не сложил их как для молитвы.

– Отдохни, – сказала ему княгиня, – а потом скажешь мне, чего хочешь, а ты, Дануся, встань с колен.

– Отпусти колени княгини, но не вставай и проси ее вместе со мною, – промолвил Збышко.

Затем он заговорил слабым, прерывистым голосом:

– Милостивая пани… Отказал мне Юранд в Кракове… откажет он мне и теперь, но если бы ксендз Вышонек обвенчал меня с Дануськой – что ж, пускай бы ехала она тогда в Спыхов, все равно ведь ее у меня никто не отнимет…

Это было так неожиданно, что княгиня даже вскочила со скамьи, потом снова села и, точно не понимая, о чем идет речь, произнесла:

– Раны господни!.. Ксендз Вышонек?..

– Милостивая пани!.. Милостивая пани! – просил Збышко.

– Милостивая пани! – повторяла за ним Дануська, снова обнимая колени княгини.

– Как же можно без родительского благословения…

– Закон божий крепче! – отвечал Збышко.

– Побойтесь бога!

– Кто же нам отец, как не князь?.. Кто же нам мать, как не вы, милостивая пани?

А Дануся прибавила:

– Милостивая матушка!

– Это правда, что я была и остаюсь для нее матерью, – сказала княгиня, – да и Юранда я женила. Это правда. И если бы вы обвенчались, все было бы кончено. Может, Юранд и посердился бы, но ведь и он обязан повиноваться князю, своему господину. Да и можно было бы ничего ему не говорить, покуда он не захотел бы выдать Данусю за другого или отдать ее в монастырь… Если и дал он обет, так не было бы тогда на нем греха. Против воли божьей никто не пойдет… Господи, да, может, твоя это воля?

– Иначе не может быть! – воскликнул Збышко.

Но княгиня, все еще взволнованная, сказала:

– Погодите, дайте опомниться! Если бы князь был здесь, я бы сходила к нему и спросила: могу я отдать замуж Дануську или нет?.. А без него я боюсь… Даже дух у меня захватило, а тут и времени нет – завтра ей уезжать!.. Господи боже! Уехала б она замужней, и все было бы хорошо. Но никак не могу я опомниться, и страх меня что-то берет. А тебе не страшно, Дануська, говори же?

– Я иначе помру! – прервал ее Збышко.

А Дануська поднялась с колен и крепко-крепко обвила руками шею доброй княгини, которая не только много ей позволяла, но и баловала ее.

– Без отца Вышонека, – сказала, однако, княгиня, – я ничего не могу вам сказать. Беги за ним поскорее!

Дануся побежала за отцом Вышонеком, а Збышко обратил к княгине свое побледневшее лицо и сказал:

– Что мне от бога предназначено, то и будет, но за эту радость да вознаградит вас бог, милостивая пани.

– Погоди благословлять меня, – возразила княгиня, – еще неизвестно, что будет. А ты должен мне честью поклясться, что, обвенчавшись с Данусей, тотчас отпустишь ее к отцу, чтобы, упаси бог, не навлечь на себя и на нее отцовского проклятия.

– Клянусь честью! – сказал Збышко.

– Помни же! А Юранду Дануся пускай пока ничего не говорит. Хуже, коли скажет, да точно обухом его по голове. Мы пошлем за ним из Цеханова, попросим, чтобы он приехал с Дануськой, и тогда уж я сама скажу ему, а нет, так князя упрошу сказать. Увидит он, что деваться некуда, и согласится. Не косился же он на тебя?

– Нет, – ответил Збышко, – не косился, да в душе он, может, и рад будет, что Дануська станет моей женой. И то сказать, коли дал он обет, не его грех будет, что не пришлось исполнить его.

Вошли ксендз Вышонек и Дануся, и разговор прервался. Княгиня тотчас стала держать совет с ксендзом; с жаром начала она рассказывать ему о замысле Збышка, но при первых же ее словах ксендз перекрестился в изумлении и сказал:

– Во имя отца, и сына, и святого духа!.. Да как можно! Ведь рождественский пост!

– Господи! Да ведь и впрямь пост! – воскликнула княгиня.

Воцарилось молчание; только по удрученным лицам княгини, Дануси и Збышка было видно, каким ударом явились для них слова отца Вышонека.

– Так мне вас жалко, что, будь у меня разрешение, я бы не стал противиться. И согласия Юранда не стал бы требовать, раз уж вы, милостивая пани, позволяете и ручаетесь за то, что и князь даст согласие, – вы ведь с князем отец и мать Мазовии. Но без разрешения епископа не могу. Будь здесь епископ Якуб из Курдванова, может, он и разрешил бы, хоть и очень суров он, не то что его предшественник, епископ Мамфиолус, который на все отвечал: «Bene! Bene!"[73]

– Епископ Якуб из Курдванова[74] очень любит и князя, и меня, – сказала княгиня.

– Вот я и говорю, что он не отказал бы, к тому же причина есть… Невесте уезжать надо, а жених болен и может умереть.. Гм! In articulo mortis…[75] Но без разрешения никак нельзя…

– Да уж я бы потом выпросила у епископа Якуба разрешение; как ни суров он, а мне бы не отказал… Ручаюсь, не отказал бы.

Ксендз Вышонек, который был человеком добрым и мягким, ответил ей:

– Слово помазанницы божией – великое слово… Боюсь я епископа, но слово ваше – великое слово!.. Жених мог бы обещать что-нибудь на кафедральный собор в Плоцке… Не знаю… Все-таки, пока не придет разрешение, грех будет, и на моей только совести грех… Гм! Велик бог милостию, и ежели кто не ради собственной выгоды согрешит, а над людской бедою сжалится, скорее простится ему этот грех! И все-таки грех будет… А ну, как епископ упрется, кто даст мне тогда отпущение?

– Не станет епископ упираться! – воскликнула княгиня.

– У Сандеруса, – сказал Збышко, – того, что со мной приехал, есть готовые отпущения каких угодно грехов.

Может, ксендз Вышонек и не очень-то верил в индульгенции Сандеруса, но он рад был хоть за это ухватиться, лишь бы только помочь Збышку и особенно Данусе, которую он знал с малых лет и очень любил. Подумав, что в самом худшем случае на него могут наложить епитимью, он обратился к княгине и сказал:

– Пастырь я ваш, но и слуга княжий. Как прикажете поступить, милостивая пани?

– Не приказывать я хочу, а просить, – возразила княгиня. – Ведь, коли есть у Сандеруса отпущения…

– У Сандеруса-то они есть. Да вот как с епископом быть? В Плоцке на соборе он с канониками выносит нам суровые приговоры.

– Епископа вы не бойтесь. Слыхала я, что возбраняет он ксендзам носить мечи и самострелы да своевольничать, но добро творить не возбраняет.

Ксендз Вышонек поднял очи горе и воздел руки.

– Да будет по воле вашей.

Все развеселились, услышав эти слова. Збышко снова приподнялся, опершись на подушки, а княгиня, Дануся и отец Вышонек сели у его постели и стали «держать совет», как устроить это дело. Решили сохранить все в тайне, чтобы в доме ни одна живая душа ничего не знала; решили также, что и Юранд ничего не должен знать, пока сама княгиня не расскажет ему обо всем в Цеханове. Ксендз Вышонек должен был написать ему письмо от княгини с просьбой незамедлительно прибыть в Цеханов, где и лекарства для него найдутся получше, и не так он будет томиться в одиночестве. Решили, наконец, что Збышко и Дануся поисповедаются, а обвенчает их отец Вышонек ночью, когда все лягут спать.

Збышко подумал было, не взять ли в свидетели брака оруженосца-чеха, но, вспомнив, что получил его от Ягенки, оставил свое намерение. На одно короткое мгновение как живая предстала она перед его взором, ему привиделось ее румяное лицо, ее заплаканные глаза, почудился ее просительный голос: «Не делай этого, не плати мне за добро злом, за любовь горькою обидою!» Глубокая жалость пронизала вдруг его сердце, он почувствовал, что причинит ей тяжкое горе, что не найдет она после этого утешения ни под згожелицким кровом, ни в глухом бору, ни в чистом поле, не найдет его ни в дарах аббата, ни в любви Чтана и Вилька. И сказал он ей мысленно: «Дай бог и тебе, девушка, счастья, ничего не могу я поделать, хоть и рад был бы звезды для тебя с неба снять». И мысль о том, что он не в силах ничего изменить, принесла ему даже облегчение, и он снова обрел утраченное спокойствие и снова стал думать только о Данусе и о венчании.

Однако без помощи чеха он не мог обойтись; решив умолчать о предстоящем событии, он велел позвать своего оруженосца.

– Я сегодня, – сказал Збышко чеху, – должен исповедаться и причаститься, так ты одень меня так, будто идти мне в королевские покои.

Чех испугался и испытующе посмотрел на Збышка; тот понял его и сказал:

– Ты не бойся, люди не только перед смертью исповедуются; а тут и праздники на носу, отец Вышонек и княгиня уедут в Цеханов, и ближе чем в Прасныше ксендза не найдешь.

– А вы, ваша милость, не поедете? – спросил оруженосец.

– Выздоровею, так поеду, но все это в воле божьей.

Чех успокоился, достал из короба и принес тот самый добытый в бою белый, шитый золотом полукафтан, который Збышко всегда надевал в торжественных случаях, и красивый коврик покрыть ноги и постель; затем с помощью двух турок он приподнял Збышка, умыл его, причесал и повязал алой повязкой его длинные волосы; полюбовавшись на дело рук своих, чех помог господину опереться на красные подушки и сказал:

– Если бы, ваша милость, вы могли пуститься в пляс, так хоть свадьбу играй.

– Пришлось бы обойтись без пляски, – улыбаясь, ответил Збышко.

А княгиня в это время раздумывала в своей горнице, во что бы нарядить Данусю; для нее, как для женщины, это было дело чрезвычайной важности: не могла же она допустить, чтобы ее дорогая воспитанница пошла под венец в будничном платье. Служанки, которым тоже было сказано, что девушка будет исповедоваться и поэтому должна быть в белом, легко нашли в сундуке белое платье; но головку невесты убрать было нечем. Непонятная печаль овладела сердцем княгини, когда она об этом подумала.

– Где же мне, – запричитала она, – найти для тебя, сиротки, рутовый веночек в этом бору! Ни цветика тут, ни листика, разве только мох зеленый под снегом.

А Дануся, стоя с распущенными косами, тоже запечалилась, что нет для нее веночка; однако через минуту она показала на гирлянды из бессмертников, которыми были увешаны стены горницы, и сказала:

– Хоть из них бы сплести веночек, ведь ничего другого не найти нам тут, а Збышко возьмет меня и в таком венке.

Опасаясь дурного предзнаменования, княгиня сперва не хотела; но в доме, куда приезжали только на охоту, не было никаких цветов, и пришлось удовольствоваться бессмертниками. Тем временем пришел ксендз Вышонек, он уже поисповедовал Збышка и увел теперь на исповедь Данусю; потом спустилась глухая ночь. Слуги после ужина легли по приказу княгини спать. Посланцы Юранда улеглись кто в людской, кто в конюшнях с лошадьми. Вскоре на людской половине погасли, подернувшись пеплом, лучины, и в лесном доме воцарилась мертвая тишина; одни только собаки лаяли порой на волков в сторону бора.

Но у княгини, отца Вышонека и Збышка по-прежнему горел огонь, отбрасывая красные отсветы на покрытый снегом двор. Объятые тревогой и проникнутые торжественностью предстоящей минуты, княгиня с Данусей, Збышко и ксендз бодрствовали в тишине, прислушиваясь к биению собственных сердец. После полуночи княгиня взяла Данусю под руку и повела ее в горницу Збышка, где отец Вышонек ждал уже с причастием. В камине у Збышка пылал яркий огонь, и при неверном его свете юноша увидел Данусю, побледневшую от бессонницы, с венком из бессмертников на челе, наряженную в тяжелое, белое, спускающееся до полу платье. От волнения девушка полузакрыла глаза, ручки у нее повисли вдоль платья, и изумленному Збышку она так живо напомнила изображенье с костельного окна, что ему даже подумалось, будто не земную девушку, а бесплотного духа должен он взять себе в жены. Еще больше овладела им эта мысль, когда она опустилась на колени для причащения и, сложив руки, откинула голову назад и совсем закрыла глаза. Она показалась ему умершей, и сердце его сжалось от страха. Однако это длилось одно лишь мгновение. Услыхав возглас ксендза: «Ecce Agnus Dei"[76] Збышко сосредоточился, и мысли его устремились к богу. В горнице слышен был только торжественный голос отца Вышонека: «Domine, non sum dignus"[77], треск дров и вместе с тем жалобный неумолчный стрекот сверчков в щелях камина. За окнами поднялся ветер, зашумел в заснеженном лесу и тут же смолк.

Збышко и Дануся некоторое время хранили молчание; ксендз Вышонек взял тем временем чашу и отнес ее в домовую часовенку. Через минуту он вернулся, но уже не один, а с господином де Лоршем; на лицах у всех изобразилось удивление; заметив это, ксендз сперва приложил палец к губам, словно опасаясь, как бы кто-нибудь не издал возгласа изумления, а затем сказал:

– Я подумал, что лучше, если будет два свидетеля бракосочетания; но предупредил сперва обо всем этого рыцаря, и он поклялся мне рыцарской честью и аквисгранскими святынями хранить все в тайне, пока не минует в этом надобность.

Господин де Лорш сперва преклонил колено перед княгиней, затем перед Данусей; поднявшись с колен, он замер в молчании, одетый в торжественные доспехи, по сгибам которых скользили красные отблески пламени, высокий, неподвижный, охваченный восторгом от лицезрения девушки в белом с венком бессмертников на челе, которая и ему показалась ангелом, сошедшим с окна готического храма.

Но вот ксендз подвел Данусю к постели Збышка и, покрыв им руки епитрахилью, начал обычный обряд. По доброму лицу княгини катились слезы, но душа ее в эту минуту была спокойна – она думала, что совершает добрый поступок, соединяя этих двух чудных и невинных детей. Господин де Лорш снова опустился на колени и, опершись обеими руками на рукоять меча, казался рыцарем, которому явилось виденье, а Збышко и Дануся повторяли по очереди за ксендзом слова: «Я… беру… тебя себе…» – и словам этим, тихим и сладостным, вторил стрекот сверчков и треск дров в камине. Когда обряд венчания кончился, Дануся упала к ногам княгини, которая благословила молодых и, вверив их покровительству небесных сил, сказала:

– Возвеселитесь теперь, ибо она принадлежит тебе, а ты ей.

Тогда Збышко прогянул Данусе свою здоровую руку, а она обвила его шею, и с минуту слышно было только, как они, приникнув устами к устам, повторяют друг другу:

– Ты моя, Дануська!

– Ты мой, Збышко!

Но от чрезмерного волнения Збышко скоро ослабел и, опустившись на подушки, стал тяжело дышать. Однако он не лишился чувств и, по-прежнему улыбаясь Данусе, вытиравшей ему лицо, покрытое холодным потом, все повторял: «Ты моя, Дануська», – а она всякий раз склоняла свою непокрытую головку. Увидев эту картину, господин де Лорш окончательно растрогался и заявил, что ни в одной стране ему не приходилось встречать таких чувствительных сердец и что поэтому он даст торжественную клятву драться пешему или конному с любым рыцарем, чародеем или огненным змием, который посмеет помешать их счастью. Он и в самом деле тут же поклялся в этом на крестообразной рукояти своей мизерикордии, то есть небольшого меча, который служил рыцарям для добивания раненых. Княгиня и ксендз Вышонек были призваны им в качестве свидетелей этой клятвы.

Княгиня, которая не могла себе представить свадьбу без веселья, принесла вино – и все стали пить. Текли часы ночи. Переборов слабость, Збышко снова привлек к себе Данусю и сказал:

– Коли отдал мне тебя господь бог, никто не отнимет тебя у меня; но жаль мне, что ты уезжаешь, ягодка моя красная.

– Я приеду с батюшкой в Цеханов, – ответила Дануся.

– Только бы ты не захворала или иная беда не стряслась над тобой… Храни тебя бог от всякой напасти… Я знаю, ты должна ехать в Спыхов!.. Эх!.. Благодарение богу и милостивой пани, ты уже моя, а уж раз мы связаны узами брака, нас ничто теперь не разлучит.

Тайно, ночною порой, они обвенчались, и скоро уж надо было им расставаться, поэтому порой странная тоска охватывала не одного только Збышка, но и всех остальных. Разговор обрывался. Время от времени притухало пламя в камине, и головы погружались во мрак. Ксендз Вышонек подкидывал тогда на горящие угли новых поленьев и, когда сырые дрова начинали жалобно сипеть, говорил:

– Чего жаждешь ты, душа, страждущая в огне чистилища?

Ему отвечали сверчки, потом пламя, вспыхнув, вырывало из мрака бессонные лица, отражалось в доспехах господина де Лорша и озаряло белое платье и бессмертники на голове Дануси.

Собаки во дворе снова стали лаять в сторону бора так, как лают они всегда на волков.

Текли часы ночи, все чаще воцарялось молчание, и княгиня сказала наконец:

– Господи! Чем так сидеть после венчания, так лучше было бы пойти спать; но раз уж нам надо бодрствовать до утра, так перед отъездом сыграй же, ягодка, нам со Збышком еще раз на лютне.

Дануся, усталая и сонная, рада была встряхнуться – она тотчас побежала за лютней и, вернувшись через минуту, села с нею у постели Збышка.

– Что же мне сыграть вам? – спросила она.

– Что сыграть? – переспросила княгиня. – Что ж, как не ту песенку, которую ты пела в Тынце, когда Збышко увидал тебя в первый раз!

– Помню, помню я эту песенку и до гроба ее не забуду, – сказал Збышко. – Бывало, как услышу где, так слезы у меня из глаз и польются.

– Так я спою! – сказала Дануся.

И тотчас стала перебирать струны лютни и, закинув, как всегда, головку, запела:

Ах, когда б я пташкой Да летать умела, Я бы в Силезию К Ясю улетела.

Сиротинкой бедной На плетень бы села:

«Глянь же, мой соколик, Люба прилетела!..»

Вдруг голос у нее пресекся, губы задрожали, и слезы брызнули из глаз и потекли по щекам. Минуту она пыталась успокоиться, но не смогла и расплакалась так же горько, как тогда, в краковской темнице, когда в последний раз пела эту песенку Збышку, думая, что завтра ему снесут голову с плеч.

– Дануська, что с тобой, Дануська? – спрашивал Збышко.

– Чего ты плачешь? Что это за свадьба? – воскликнула княгиня. – Ну, чего ты?

– Не знаю, – рыдая, ответила Дануська, – так мне что-то тоскливо!.. Так жаль… Збышка и вас…

Все встревожились и стали ее успокаивать, стали толковать ей, что уезжает она ненадолго, что еще на праздниках все они съедутся с Юрандом в Цеханове. Збышко снова обнял ее, прижимал ее к груди и осушал губами слезы у нее на глазах; и все же сердца у всех сжались в тревоге – и в тревоге текли для них эти ночные часы.

Вдруг во дворе раздался такой неожиданный пронзительный скрип, что все вздрогнули. Вскочив со скамьи, княгиня воскликнула:

– Боже мой! Это колодезные журавли! Поят коней!

А ксендз Вышонек посмотрел в окно, в котором стеклянные шарики начали уже светлеть, и произнес:

– Чуть брезжит заря, день занимается. Ave Maria, gratia plena[78].

И вышел из горницы; вернувшись через некоторое время, он сказал:

– Светает, но день будет хмурый. Это люди Юранда поят коней. Пора в дорогу, бедняжка!..

При этих словах княгиня и Дануся громко разрыдались и запричитали вместе со Збышком, как причитают при расставанье простые люди; это был как бы обрядовый плач, и звучал он и как жалоба, и как песня, которая у простых душ льется так же естественно, как слезы льются из глаз.

Ой, да не помочь плачем, слезами, Да когда ты расстаешься с нами, Да пришла наша година, Да горька наша судьбина, Ой, да прости-прощай!

В последний раз привлек к себе Збышко Данусю и сжимал ее в объятиях, пока не захватило у него дух и пока княгиня не оторвала от него жену, чтобы одеть ее в дорогу.

Тем временем совсем рассвело. Все пробудились в доме, поднялась суета. К Збышку вошел чех справиться об его здоровье и узнать, какие будут распоряжения.

– Придвинь постель к окну! – велел ему рыцарь.

Чех легко придвинул постель к окну, но, когда Збышко велел ему отворить окно, он удивился, однако выполнил и этот приказ, только укрыл господина своим кожухом, так как на дворе хоть и пасмурно было, но холодно и падал мягкий, обильный снег.

Збышко стал смотреть в окно. Сквозь хлопья снега, летевшие из тучи, он увидел на дворе санки; их окружали слуги Юранда верхом на лохматых лошадях, от которых поднимался пар. Все слуги были вооружены, у кое-кого поверх кожухов были надеты даже кольчуги, в которых отражались бледные лучи хмурого дня. Лес совсем закрыла снежная пелена; плетни и ворота были едва видны.

Дануся, уже закутанная в кожушок и лисью шубу, еще раз прибежала в горницу к Збышку, еще раз обвила его шею и сказала ему на прощанье:

– Хоть я и уезжаю, но я твоя.

А он целовал ей руки, щеки и глаза, которые едва виднелись из-под лисьего меха, и говорил:

– Храни тебя бог! Счастливой дороги! Моя ты теперь, моя до гроба!

Когда Данусю снова оторвали от него, он приподнялся, насколько мог, приник головой к окну и смотрел; сквозь снежную пелену он видел, как Дануся садилась на санки, как княгиня долго сжимала ее в объятиях, как целовали ее придворные дамы и как ксендз Вышонек крестил ее на дорогу. Перед самым отъездом она еще раз обернулась к нему и протянула руки:

– Оставайся с богом, Збышко!

– Дай бог увидеться с тобой в Цеханове.

Но снег падал такой обильный, словно хотел все заглушить и все от них заслонить, и последние слова долетели до них так смутно, что обоим им показалось, будто они зовут друг друга уже издалђка.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика