Увеличить |
XIX
А
«глупый» Збышко и впрямь уехал из Богданца с тяжелым сердцем. Прежде всего ему
было как-то непривычно, не по себе, без дяди, с которым он многие годы не
расставался и к которому так привык, что сейчас сам не знал, как будет
обходиться без него в пути и на войне. А потом, жаль было ему Ягенки; хоть и
старался он убедить себя, что едет к Данусе, что любит ее всем сердцем, однако
только теперь он почувствовал, как хорошо ему было с Ягенкой, как сладки были
их встречи и как тоскует он по ней. Он и сам дивился, чего так загрустил вдруг
без нее, – все ведь было бы ничего, когда б тосковал он по Ягенке, как
брат по сестре. Но он-то понимал, чего ему недостает: ему хотелось снова и
снова обнимать ее стан и сажать ее на коня или снимать с седла, снова и снова
переносить через речки и выжимать воду из ее косы, снова и снова бродить с ней
по лесам, и глядеть на нее не наглядеться, и «советоваться» с ней. Так привык
он к ней и так сладко все это было, что не успел он об этом подумать, как
тотчас предался мечтам и, совсем позабыв, что впереди у него долгий путь в
Мазовию, живо представил себе ту минуту, когда в лесу он боролся один на один с
медведем и Ягенка пришла вдруг ему на помощь. Будто вчера все это было, и будто
вчера ходили они на бобров на Одстаянное озерцо. Он не видел тогда, как
пустилась она вплавь за бобром, но сейчас ему чудилось, будто видит ее, –
и истома напала на него, как две недели назад, когда ветер пошалил с ее
платьем. Потом вспомнилось ему, как ехала она в пышном наряде в Кшесню в костел
и как дивился он, что такая простая девушка едет вдруг, словно знатная панночка
со своей свитой. И тревогу, и блаженство, и печаль ощутил он вдруг в своем
сердце, а как вспомнил, что мог бы позволить себе с нею все, что хотел, что и
она льнула к нему, смотрела ему в глаза, рвалась к нему, так едва усидел на
коне. «Хоть бы встретился с ней и простился, обнял на дорогу, может, легче б
мне стало», – говорил он себе; однако тотчас почувствовал, что это неправда,
что не стало бы ему легче, потому что при одной мысли об этом прощании его
бросило в жар, хоть на дворе уже было морозно.
Он
испугался вдруг этих уж очень греховных воспоминаний и стряхнул их с себя, как
сухой снег с епанчи.
«К
Дануське еду, к моей возлюбленной!» – сказал он себе.
И тотчас
понял, что иная эта любовь у него, что чище она и кровь от нее не играет так по
жилкам. По мере того как ноги леденели у него в стременах и холодный ветер
студил кровь, все его мысли устремились к Данусе. Уж ей-то он всем был обязан.
Не будь Дануси, голова его давно бы скатилась с плеч на краковском рынке. Ведь
с той поры как она перед всеми рыцарями и горожанами сказала: «Он мой!» – и
вырвала его из рук палачей, он принадлежит ей, как раб госпоже. Не он, а она
избрала его, и, сколько бы ни противился этому Юранд, ничего он тут не
поделает. Одна она может прогнать его прочь, как прогоняет слугу госпожа, но и
тогда он не уйдет от нее, потому что связал себя обетами. Но тут ему
подумалось, что не прогонит она его, что скорее покинет мазовецкий двор и
пойдет за ним хоть на край света, и он стал восхвалять в душе ее и осуждать
Ягенку, будто та одна только и была повинна в том, что он поддался греховному
соблазну и что сердце его раздвоилось. Теперь уж он не вспомнил о том, что
Ягенка выходила старого Мацька, что, не будь ее, медведь в ту ночь, быть может,
содрал бы ему самому кожу с головы, он нарочно старался думать про Ягенку одно
худое, полагая, что тогда будет более достоин Дануси и оправдается в
собственных глазах.
Но в это
время его догнал, ведя за собой навьюченного коня, посланный Ягенкой чех Глава.
– Слава
Иисусу Христу! – сказал он с низким поклоном.
Раза два
Збышко встречал его в Згожелицах, но сейчас не признал.
– Во
веки веков! – ответил он. – Ты кто такой?
– Ваш
слуга, милостивый пан!
– Как
мой слуга? Вот мои слуги, – кивнул он на двоих турок, подаренных ему
Сулимчиком Завишей, и на двоих рослых парней, которые, сидя верхом на меринах,
вели за собой его скакунов, – вот мои слуги, а тебя кто прислал?
– Панна
Ягенка из Згожелиц.
– Панна
Ягенка?
Збышко
только что думал о девушке одно худое, и сердце его еще было полно неприязни к
ней, поэтому он сказал:
– Воротись
домой и скажи панне спасибо, не нужен ты мне.
Но чех
покачал головой:
– Не
порочусь я, пан. Меня вам подарили, да и я поклялся служить вам до смерти.
– Раз
тебя подарили мне, так ты мой слуга?
– Ваш,
пан.
– Тогда
я приказываю тебе воротиться.
– Я
поклялся, и хоть я невольник из Болеславца и бедный слуга, но шляхтич…
Збышко
разгневался:
– Прочь
отсюда! Это еще что такое! Хочешь служить мне против моей воли? Прочь, не то
прикажу натянуть самострел.
Чех
спокойно отторочил суконную епанчу, подбитую волчьим мехом, отдал ее Збышку и
сказал:
– Панна
Ягенка и вот это прислала вам, вельможный пан.
– Хочешь,
чтоб я тебе ребра переломал? – спросил Збышко, беря из рук конюха копье.
– И
кошелек велено вам отдать, – продолжал чех.
Збышко
замахнулся было, но вспомнил, что хоть слуга и невольник, но сам шляхетского рода
и у Зыха остался, верно, только потому, что не на что ему было
выкупиться, – и опустил копье.
Чех
склонился к его стремени и сказал:
– Не
гневайтесь, пан. Не велите вы мне ехать с вами, так я поеду следом в сотне
шагов, я ведь спасением души своей клялся.
– А
ежели я прикажу убить тебя или связать?
– Прикажете
убить, не мой грех это будет, а связать прикажете, так останусь лежать, покуда
меня люди добрые не развяжут либо волки не съедят.
Збышко
ничего ему не ответил, тронул коня и поехал вперед, а за ним последовали его слуги.
Чех с самострелом за плечами и с секирой на плече потащился сзади, кутаясь в
косматую шкуру зубра от резкого ветра, который подул внезапно, неся снежную
крупу.
Метель
крепчала с каждой минутой. Турки, хоть и были одеты в тулупы, коченели от
стужи, конюхи Збышка стали хлопать руками, а сам он, тоже одетый не очень
тепло, покосился раз-другой на волчью епанчу, привезенную Главой, и через
минуту велел турку подать ее.
Плотно
закутавшись в епанчу, он почувствовал вскоре, как тепло разливается у него по жилам.
Особенно удобен был капюшон, который закрывал глаза и часть лица, так что буря
теперь почти не донимала молодого рыцаря. И невольно он подумал, что Ягенка
добрейшей души девушка, и придержал коня, пожелав расспросить чеха о ней и обо
всем, что творилось в Згожелицах.
Кивнув
слуге, он спросил:
– Знает
ли старый Зых, что панна послала тебя?
– Знает, –
ответил Глава.
– И
не перечил он панне?
– Перечил.
– Расскажи,
как все было.
– Пан
ходил по горнице, а панна за ним. Он кричал, а панночка – ни гугу, но только он
к ней обернется, она бух ему в ноги. И ни слова. Говорит наконец пан: «Оглохла
ты, что ли, что ничего на все мои доводы не отвечаешь? Молви хоть словечко, не
то позволю, а позволю, так аббат голову мне оторвет!» Тут панна поняла, что на
своем поставит, да в слезы, и знай пана благодарит. Он стал выговаривать панночке,
что взяла она волю над ним, что всегда на своем поставит, а потом и говорит:
«Поклянись, что не побежишь украдкой прощаться с ним, тогда позволю, иначе
нет».
Запечалилась
тут панночка, но дала обещание, и пан очень обрадовался, потому что они с аббатом
страх как боялись, как бы не вздумалось ей повидаться с вами. Но этим дело не
кончилось, захотела тут панна пару коней дать, а пан ни в какую, захотела панна
волчью епанчу послать и кошелек, а пан ни в какую. Да что там его запреты! Она
бы дом вздумала поджечь, и то бы он согласился. Вот и лишний конь у вас, и
волчья епанча, и кошелек…
«Добрейшей
души девушка!» – подумал про себя Збышко.
Через
минуту он спросил вслух:
– А
с аббатом у них все обошлось?
Чех
улыбнулся, как бойкий слуга, отлично понимающий, что вокруг него творится, и
ответил:
– Они
оба тайком от аббата все это делали, и что там было, когда он прознал обо всем,
я не знаю, я раньше уехал. Аббат как аббат! Рявкнет иной раз и на панночку, а
потом в глаза ей заглядывает, не очень ли обидел. Сам я видал, как он накричал
на нее один раз, а потом полез в сундук и такое ей принес ожерелье, что и в
Кракове лучше не сыщешь. «На вот!» – говорит. Справится она и с аббатом, отец
родной не любит ее так, как он.
– Это
правда.
– Истинный
бог, правда…
Они умолкли
и продолжали подвигаться вперед сквозь ветер и снежную крупу. Вдруг Збышко
придержал коня, до слуха его из чащи донесся жалобный голос, заглушаемый лесным
шумом:
– Христиане,
спасите слугу божьего в беде!
Тут на
дорогу выбежал человек в полумонашеской-полусветской одежде и, остановившись
перед Збышком, стал кричать:
– Кто
бы ты ни был, милостивый пан, подай руку помощи человеку и ближнему в тяжкой
беде!
– Что
за беда стряслась над тобою и кто ты такой? – спросил молодой рыцарь.
– Я
слуга божий, хоть и не посвященный, а стряслась надо мною вот какая беда: нынче
утром вырвался у меня конь, который вез короба со святынями. Остался я один,
безоружный, вечер приближается, и скоро в лесу завоют лютые звери. Погибну я,
коли вы меня не спасете.
– Коли
по моей вине ты погибнешь, мне придется отвечать за твои грехи, – сказал
Збышко, – но откуда мне знать, правду ты говоришь или, может, ты бродяга,
а то и разбойник, каких много шатается по дорогам?
– Это
ты, пан, узнаешь по моим коробам. Любой человек отдал бы кошель, набитый дукатами,
лишь бы завладеть тем, что хранится в них, но тебе я даром уделю немножко,
только прихвати меня с моими коробами.
– Вот
ты говоришь, будто ты слуга божий, а того не знаешь, что спасать людей надо не
ради земных, а ради небесных благ. Но как же ты спас короба, коли у тебя убежал
конь, который вез их?
– Да
ведь коня в лесу на полянке волки задрали, я только тогда его и нашел, ну, а
короба уцелели, я притащил их на обочину дороги и стал ждать, пока добрые люди
смилосердятся и спасут меня.
Желая
доказать, что он говорит правду, незнакомец показал на два лубяных короба, лежавших
под сосной. Збышко смотрел на него с недоверием, человек этот казался ему
подозрительным, да и выговор его, хоть и довольно чистый, выдавал, однако,
иноземное происхождение путника. Но отказать незнакомцу в помощи Збышко не
хотел и позволил ему сесть с коробами, удивительно легкими, на свободного коня,
которого вел чех.
– Да
умножит бог твои победы, храбрый рыцарь! – сказал незнакомец.
И, видя
юное лицо Збышка, прибавил вполголоса:
– И
волосы в твоей бороде.
Через
минуту он уже ехал рядом с чехом. Некоторое время они не могли разговаривать, потому
что за сильным ветром и страшным лесным шумом ничего не было слышно; но когда
буря поутихла, Збышко услыхал позади следующий разговор:
– Я
ничего не говорю, может, ты и был в Риме, но уж очень похоже, что ты охотник до
пива, – говорил чех.
– Берегись
вечных мук, – ответил незнакомец, – ибо ты говоришь с человеком,
который на прошлую пасху ел крутые яйца с его святейшеством. И не говори мне по
такому холоду про пиво, разве только про гретое, но, коли есть у тебя баклажка
с вином, дай хлебнуть два-три глотка, а я тебе отпущу месяц чистилища.
– Да
ведь я сам слыхал, как ты говорил, что вовсе ты не посвященный, как же ты
можешь отпустить мне месяц чистилища?
– Это
верно, что я непосвященный, но макушка у меня выбрита, я получил на то
дозволение, да к тому же я с собой вожу отпущения и святыни.
– В
этих коробах? – спросил чех.
– В
этих коробах. Да если бы вы только видели, что у меня там хранится, то пали бы
ниц, и не только вы, но и все сосны в бору вместе с дикими зверями.
Но чех,
парень бойкий и бывалый, подозрительно поглядел на торговца индульгенциями и
спросил:
– А
коня волки съели?
– Съели,
они ведь сродни дьяволам, но только потом лопнули. Одного я видел собственными
глазами. Коли есть у тебя вино, дай хлебнуть, а то хоть ветер и стих, да уж
очень я промерз, покуда сидел у дороги.
Однако
вина чех ему не дал, и они снова ехали в молчании, пока торговец индульгенциями
не спросил:
– Куда
это вы едете?
– Далеко.
Но пока в Серадз. Поедешь с нами?
– Придется.
Переночую в конюшне, а завтра этот благочестивый рыцарь, может, подарит мне
коня, и я поеду дальше.
– Откуда
ты?
– Из
прусских владений, из Мальборка.
Услыхав
об этом, Збышко повернулся и кивнул незнакомцу головой, приказывая ему подъехать
поближе.
– Ты
из Мальборка? – спросил он. – И едешь оттуда?
– Из
Мальборка.
– Но
ты, верно, не немец, хорошо говоришь по-нашему. Как звать тебя?
– Немец
я, а зовут меня Сандерус; по-вашему я говорю потому, что родился в Торуне, а
там весь народ говорит по-польски. Потом я жил в Мальборке, но там тоже говорят
по-польски. Да что там! Крестоносцы, и те понимают по-вашему.
– А
давно ты из Мальборка?
– Да
я, пан, и в святой земле побывал, и в Константинополе, и в Риме, а оттуда через
Францию вернулся в Мальборк, а уж из Мальборка двинулся в Мазовию со своими
святынями, которые набожные христиане охотно покупают для спасения души.
– В
Полоцке или в Варшаве был?
– Был
и там, и там. Дай бог здоровья обеим княгиням! Недаром княгиню Александру любят
даже прусские рыцари, она очень благочестива, да и княгиня Анна не хуже ее.
– Двор
в Варшаве видел?
– Я
его не в Варшаве, а в Цеханове встретил, где князь и княгиня приняли меня
радушно, как слугу божьего, и щедро наградили на дорогу, но и я оставил им
святыни, которые должны принести их дому благословение господне.
Збышко
хотел спросить про Данусю, но стыд и робость овладели вдруг им, он понял, что
это значило бы открыть тайну своей любви незнакомому простолюдину, к тому же
подозрительному с виду, быть может просто мошеннику. Помолчав с минуту времени,
он спросил:
– Что
за святыни возишь ты по свету?
– Да
я и отпущения грехов вожу, и всякие святыни. Есть у меня и полные отпущения, и
на пятьсот, и на триста, и на двести лет, и на меньший срок, подешевле, чтоб и
бедные люди могли купить и сократить себе муки чистилища. Есть у меня отпущения
старых грехов и грехов будущих, но не думайте, милостивый пан, что деньги,
которые я за них получаю, я прячу себе… Кусок черного хлеба и глоток воды – вот
все, что мне нужно, все остальное, что насобираю, я отвожу в Рим для нового
крестового похода. Правда, много мошенников ездит по свету, все у них поддельное:
и отпущения, и святыни, и печати, и свидетельства, и святой отец справедливо
требует в своих посланиях предавать суду этих обманщиков; но меня приор
серадзский несправедливо обидел, потому что у меня печати подлинные. Осмотрите
воск, милостивый пан, и вы сами увидите.
– А
что же сделал тебе серадзский приор?
– Ах,
милостивый пан! Дай-то бог, чтобы я ошибался, но, сдается мне, он заражен
еретическим учением Виклифа[62].
Мне ваш оруженосец сказал, будто вы едете в Серадз, так лучше мне не
показываться приору на глаза, чтоб не доводить его до греха и до новых кощунств
над моими святынями.
– Короче
говоря, он принял тебя за мошенника и грабителя?
– Да
разве во мне дело, милостивый пан! Я бы простил его, как своего ближнего, что,
впрочем, я в конце концов и сделал, но ведь он поносил мои святые товары, и я
очень опасаюсь, что за это будет осужден на вечные муки.
– Какие
же у тебя святые товары?
– Такие,
что не подобает говорить о них с покрытой головой; но на этот раз у меня под
рукой готовые отпущения, и потому я могу дозволить вам не снимать капюшона, а
то опять подул ветер. На привале вы купите отпущеньице, и грех вам не зачтется.
Чего только у меня нет! Есть у меня копыто того ослика, на котором совершено
было бегство в Египет, оно было найдено около пирамид. Арагонский король давал
мне за это копыто пятьдесят дукатов чистым золотом. Есть у меня перо из крыла
архангела Гавриила, оброненное им во время благовещения; есть головы двух перепелок,
ниспосланных израильтянам в пустыне; есть масло, в котором язычники хотели
изжарить Иоанна Крестителя, и перекладина лестницы, которую видел во сне Иаков,
и слезы Марии Египетской, и немного ржавчины с ключей апостола Петра… Нет, не
перечислить мне всего, милостивый пан, – и продрог-то я до костей, а ваш
оруженосец не хотел дать мне вина, да и до вечера мне все равно бы не кончить.
– Великие
это святыни, если только они подлинные! – сказал Збышко.
– Если
только подлинные? Нет, пан, сейчас же возьмите у оруженосца копье и наставьте
его, ибо дьявол тут, рядом с вами, это он внушает вам такие мысли. Держите его
на расстоянии длины копья от себя. А не хотите накликать беду, так купите у
меня отпущение за этот грех, не то и трех недель не пройдет, как умрет тот,
кого вы любите больше всего на свете.
Збышко
вспомнил про Данусю и испугался этой угрозы.
– Да
ведь это не я, – возразил он, – а доминиканский приор в Серадзе не
верит тебе.
– А
вы, милостивый пан, сами осмотрите воск на печатях; что ж до приора, то одному
богу известно, жив ли он еще, ибо кара господня может тотчас постигнуть
человека.
Однако,
когда они приехали в Серадз, приор был еще жив. Збышко даже отправился к нему
заказать две обедни: одну о здравии Мацька, а другую – о ниспослании павлиньих
султанов, за которыми он уехал из дому. Приор, как это часто случалось в
тогдашней Польше, был чужеземец, родом из Целии[63], но за сорок лет жизни в
Серадзе хорошо научился говорить по-польски и стал заклятым врагом
крестоносцев. Вот почему, узнав о замысле Збышка, он сказал:
– Еще
горше покарает их десница господня; но и тебя я не стану отговаривать – ты дал
клятву, да и карающая рука поляка никогда не воздаст им в должной мере за все
то, что они сотворили в Серадзе.
– Что
же они сотворили? – спросил Збышко, которому хотелось знать о всех обидах,
причиненных полякам крестоносцами.
Старичок-приор
развел руками и сперва прочел вслух «Вечную память», затем уселся на табурет, с
минуту сидел с закрытыми глазами, словно желая оживить в памяти старые воспоминания,
и наконец повел свой рассказ:
– Их
Винцентий из Шамотул[64]
привел сюда. Было мне в ту пору двенадцать лет, и я только приехал из Цилии,
откуда меня забрал мой дядя, прелат Петцольд. Крестоносцы напали на город ночью
и тут же его подожгли. С городских стен мы видели, как на рынке рубили мечами
мужчин, женщин и детей, как бросали в огонь младенцев… Я видел убитых ксендзов,
ибо, разъярясь, крестоносцы никому не давали пощады. Оказалось, что приор
Миколай, который был родом из Эльблонга, знает комтура Германа, предводителя
войск крестоносцев. Приор вышел со старшей братией к этому свирепому рыцарю,
упал перед ним на колени и на немецком языке заклинал его смилостивиться над
христианами. Но комтур сказал только: «Не понимаю!»
– и
велел продолжать резню. Тогда-то и вырезали монахов, а с ними убили и дядю
моего Петцольда, Миколая же привязали к конскому хвосту. А к утру в городе не
осталось в живых ни одного человека, только крестоносцы разгуливали, да я
притаился на колокольне на брусе, к которому подвешены колокола. Бог за это уже
покарал их под Пловцами, но они все ищут гибели нашего христианского
королевства и до той поры будут искать, покуда не сотрет их с лица земли
десница господня.
– Под
Пловцами, – сказал Збышко, – погибли почти все мужи моего рода; но я
не жалею об этом, ибо великую победу даровал господь королю Локотку и двадцать
тысяч немцев истребил.
– Ты
доживешь до еще большей войны и еще больших побед, – сказал приор.
– Аминь! –
ответил Збышко.
И они
переменили разговор. Молодой рыцарь спросил мимоходом о торговце реликвиями,
которого встретил по дороге, и узнал, что много таких мошенников шатается по
дорогам, обманывая легковерных людей. Приор сказал также, что есть папские
буллы, повелевающие епископам задерживать этих торговцев и, если у кого не
окажется подлинных свидетельств и печатей, немедленно предавать суду.
Свидетельства этого бродяги показались приору подозрительными, и он тотчас
хотел препроводить его в епископский суд. Если бы оказалось, что тот
действительно послан из Рима с индульгенциями, то никто бы его не обидел. Но он
предпочел бежать. Быть может, он боялся задержки в пути, но этим бегством
только навлек на себя еще большее подозрение.
В конце
беседы приор пригласил Збышка отдохнуть и заночевать в монастыре, но тот не
смог принять приглашение, так как хотел вывесить перед корчмой вызов «на бой
пеший или конный» всем рыцарям, которые стали бы оспаривать, что панна Данута
самая прекрасная и самая добродетельная девица во всем королевстве, повесить же
такой вызов на воротах монастыря было делом неподобающим. Ни приор, ни другие
монахи не захотели даже написать Збышку этот вызов, и молодой рыцарь оказался в
затруднительном положении и не знал, что ему предпринять. Только после
возвращения в корчму ему пришло на мысль обратиться с этим делом к торговцу
индульгенциями.
– Приор
так и не знает, бродяга ты или нет, – сказал Збышко торговцу.
– «Чего,
говорит, было ему бояться епископского суда, коли у него подлинные свидетельства?»
– Да
я не епископа боюсь, – ответил Сандерус, – а монахов, которые не
разбирают печатей. Я как раз хотел ехать в Краков, да нет у меня коня,
приходится ждать, покуда мне кто-нибудь его не подарит. А пока я пошлю письмо, к
которому приложу свою печать.
– Вот
и мне подумалось: увидят, что знаешь грамоте, ну и решат, что ты человек не
простой. Но как же ты пошлешь письмо?
– С
пилигримом или странствующим монахом. Мало ли народу идет в Краков поклониться
гробу королевы?
– А
мне сумеешь написать вызов?
– Напишу
вам, милостивый пан, все, что прикажете, – красиво и гладко, даже на
доске.
– Лучше
на доске, – сказал Збышко, обрадовавшись, – и не порвется, и
пригодится на будущее.
Спустя
некоторое время слуги раздобыли и принесли свежую доску, и Сандерус принялся
писать вызов. Збышко не мог прочесть, что он там написал, однако тотчас велел
прибить доску на воротах, а пониже повесить щит, под которым на страже стояли
по очереди турки. Тот, кто ударил бы в щит копьем, дал бы тем самым знак, что
принимает вызов. Но в Серадзе до таких дел было, видно, немного охотников, и ни
в этот день, ни до самого полудня следующего дня щит ни разу не зазвенел от
удара, а в полдень несколько обескураженный молодой рыцарь собрался в
дальнейший путь.
Однако
перед отъездом к нему забежал еще раз Сандерус и сказал:
– Вот
если бы вы, милостивый пан, вывесили щит у прусских рыцарей, вашему оруженосцу
уже пришлось бы затягивать на вас ремни доспехов.
– Как
же так? Ведь крестоносцы – монахи, а монаху не дозволяется иметь даму сердца.
– Не
знаю, дозволяется или не дозволяется, но знаю, что есть у них дамы сердца.
Правда, если крестоносец выйдет на единоборство, его будут осуждать за это,
потому что они дают клятву вступать в бой вместе с другими только за веру; но в
Пруссии, кроме монахов, есть много светских рыцарей, которые прибывают из
дальних стран на помощь пруссакам. Те только и смотрят, как бы ввязаться в
драку, особенно французы.
– Эва!
Видал я их под Вильно; даст бог, увижу и в Мальборке. Мне нужны павлиньи чубы
со шлемов, я, понимаешь, дал обет добыть их.
– Купите
у меня, милостивый пан, две-три капли пота Георгия Победоносца, которые он
пролил в бою с огненным змием. Никакая другая святыня не может так пригодиться
рыцарю. Дайте мне за нее того коня, на которого вы велели сесть мне, а я
прибавлю вам еще отпущение за христианскую кровь, которую вы прольете в бою.
– Оставь
меня в покое, не то рассержусь. Не стану я покупать твой товар, покуда не
уверюсь, что он хорош.
– Вы
вот говорили, что едете к мазовецкому двору князя Януша. Спросите там, сколько
у меня взяли святынь и сама княгиня, и рыцари, и панны на тех свадьбах, на
которых я гулял.
– На
каких таких свадьбах? – спросил Збышко.
– Да
как всегда перед рождественским постом. Рыцари играли свадьбы один за другим, потому
что люди болтают, будто быть войне между польским королем и прусскими рыцарями
из-за добжинской земли… Ну, тут уж всяк себе скажет: «Бог его знает, останусь
ли я в живых», и всякому припадет охота прежде с бабой в счастье пожить.
Збышка
живо заинтересовал слух о войне, но еще больше разговор о свадьбах.
– Кто
же из девушек вышел замуж? – спросил он.
– Да
все придворные княгини. Не знаю, осталась ли хоть одна у нее, сам слыхал, как
княгиня говорила, что придется новых искать.
Збышко
на минуту примолк, а потом спросил изменившимся голосом:
– А
панна Данута, дочь Юранда, имя которой стоит на доске, тоже вышла замуж?
Сандерус
помедлил с ответом, потому что и сам ничего толком не знал, да и подумал, что
получит преимущество над рыцарем и сможет лучше использовать его в своих целях,
если будет томить его неизвестностью. Он уже решил, что надо держаться этого
рыцаря, у которого много с собой и людей, и всякого добра. Сандерус разбирался
в людях и знал толк в вещах. Збышко был так молод, что легко можно было
предположить, что он будет щедр и неосмотрителен и станет сорить деньгами.
Сандерус успел уже разглядеть и дорогие миланские доспехи, и рослых боевых коней,
которые не могли принадлежать простому рыцарю, и сказал себе, что с таким
панским дитятею будет обеспечен и радушный прием в шляхетских усадьбах, и много
случаев выгодно сбыть индульгенции, и безопасность в пути, и, наконец, обильные
пища и питье, что для него было всего важнее.
Услышав
вопрос Збышка, он наморщил лоб, поднял вверх глаза, как будто напрягая память,
и переспросил:
– Панна
Данута, дочь Юранда?.. А откуда она?
– Из
Спыхова.
– Видать-то
я их всех видал, но как которую звали, что-то не припомню.
– Она
совсем еще молоденькая, на лютне играет, княгиню песнями веселит.
– Ах,
молоденькая… на лютне играет… Что ж, выходили замуж и молоденькие… Не черна ли
она, как агат?
Збышко
вздохнул с облегчением.
– Нет,
это не та! Та как снег бела, только на щеках румянец играет, и белокура.
– Одна
черная, как агат, – прервал его Сандерус, – при княгине осталась, а
прочие почти все повыходили замуж.
– Но
ведь ты же говоришь: «почти все», значит, не все до единой. Христом богом молю
тебя, коли хочешь получить подарок, вспомни хорошенько.
– Денька
через три-четыре я бы, может, и припомнил, а всего милее был бы мне конь, который
возил бы мои священные товары.
– Скажи
правду – и получишь коня.
Тут
вмешался чех, который, улыбаясь в усы, слушал весь этот разговор:
– Правду
мы при мазовецком дворе узнаем.
Сандерус
с минуту поглядел на него, а затем сказал:
– Ты
что, думаешь, я боюсь мазовецкого двора?
– Я
ничего не говорю, может, ты его и не боишься, но только ни сейчас, ни через три
дня никуда ты с конем не уедешь, а коль окажется, что солгал, так и на своих
двоих никуда не ускачешь, потому его милость велит переломать тебе их.
– Это
уж как пить дать! – подтвердил Збышко.
Услыхав
такой посул, Сандерус подумал, что лучше быть поосторожней, и ответил:
– Да
когда бы я хотел солгать, так бы сразу и сказал, вышла, мол, либо нет, не
вышла, а я ведь сказал, что не помню. Будь у тебя свой ум, ты бы тотчас постиг
мою добродетель.
– Мой
ум твоей добродетели не брат, потому она у тебя, может, псу сестра.
– Не
брешет моя добродетель, как твой ум, а кто брешет при жизни, тот может завыть
после смерти.
– Это
верно! Не выть будет после смерти твоя добродетель, а зубами скрежетать, разве
только при жизни потеряет их на службе у дьявола.
И они
завели перебранку, потому что чех был остер на язык: немец ему слово, а он ему
– два. Однако Збышко велел готовиться к отъезду, и вскоре они тронулись в путь,
расспросив предварительно у бывалых людей, как проехать на Ленчицу. За Серадзом
потянулись дремучие леса, которые раскинулись на большей части этого края. Но
по этим лесам пролегала большая дорога, местами даже окопанная рвами, а местами
в низинах вымощенная кругляком – след хозяйствования короля Казимира. Правда,
после его смерти, во время смуты, поднятой Наленчами и Гжималитами, дороги были
запущены, но когда при Ядвиге в королевстве воцарился мир, в руках усердного
народа снова застучали заступы на болотах и топоры в лесах, и к концу жизни
королевы купец мог уже провезти от замка к замку на подводах свои товары, не
боясь обломиться в выбоине или увязнуть в трясине. Только дикий зверь да
разбойники были страшны в пути; но для защиты от дикого зверя ночью жгли
плошки, а днем оборонялись от него самострелами, разбойников же и бродяг здесь
было меньше, чем в соседних краях. Ну, а уж если кто ехал с людьми да при
оружии, тому и вовсе нечего было бояться.
Збышко
тоже не боялся ни разбойников, ни вооруженных рыцарей и даже не вспоминал о
них, потому что весь был во власти страшной тревоги и все думы его летели к
мазовецкому двору. Он не знал, застанет ли свою Дануську придворной княгини или
женой какого-нибудь мазовецкого рыцаря, с утра до поздней ночи душу его терзали
сомнения. Порой ему казалось немыслимым, чтобы Дануся могла забыть его, но
потом приходила вдруг в голову мысль, что Юранд мог приехать ко двору из
Спыхова и отдать дочь за соседа своего или друга. Он ведь еще в Кракове говорил,
что не судьба Збышку быть мужем Дануси, что не может он отдать дочь за него,
значит, обещал ее, видно, другому, связан был, видно, обетом, а сейчас исполнил
этот обет. Когда Збышко думал об этом, ему начинало казаться, что не видать уж
ему Дануси в девушках. Он звал тогда Сандеруса и снова выпытывал, снова
выспрашивал, а тот все больше и больше путал. Порою немец вот-вот готов был
припомнить и придворную Данусю, и ее свадьбу, но тут же совал вдруг палец в
рот, задумывался и восклицал: «Нет, не она!» От вина у немца должно было будто
бы прояснеть в голове, но, сколько он ни пил, память у него не становилась
лучше, и он по-прежнему заставлял томиться молодого рыцаря, в душе которого
смертельный страх все время боролся с надеждой.
Так и
ехал Збышко вперед, терзаемый тревогой, тоской и сомнениями. По дороге он уже совсем
не думал ни о Богданце, ни о Згожелицах, а только о том, что ж ему предпринять.
Прежде всего надо было ехать к мазовецкому двору и узнать там всю правду;
поэтому Збышко торопился вперед, останавливаясь только в усадьбе, в корчме или
в городе на короткий ночлег, чтобы не загнать коней. В Ленчице он снова велел
повесить на воротах корчмы свой вызов, рассудив, что, вышла ли замуж Дануська,
осталась ли девушкой, она по-прежнему его госпожа, и ему надо драться за нее.
Но в Ленчице не много нашлось бы таких, кто смог бы прочесть его вызов, те же
рыцари, которым вызов прочли грамотные причетники, не зная чужого обычая,
только пожимали плечами и говорили: «Едет какой-то глупец! Кто же станет
соглашаться с ним или спорить, коли этой девушки никто из нас в глаза не
видал». А Збышко ехал дальше, и все большая тревога обнимала его, и все больше
он торопился. Никогда не переставал он любить свою Дануську, но в Богданце и в
Згожелицах, чуть не каждый день беседуя с Ягенкой и любуясь ее красотой, он не
так часто думал о Дануське, а сейчас и ночью, и днем одна она была у него перед
глазами, одна она не шла из ума. Даже во сне он видел ее, с распущенной косой,
с маленькой лютней в руке, в красных башмачках и в веночке. Она протягивала к
нему руки, а Юранд увлекал ее прочь. Утром, когда сны пропадали, на смену им
приходила еще большая тоска; и никогда в Богданце Збышко не любил так этой
девушки, как сейчас, когда он не был уверен, не отняли ли ее у него.
Ему
приходило в голову, что ее, может, силой выдали замуж, но в душе он тогда ни в
чем ее не винил, потому что она была ребенком и не могла располагать собою.
Зато он вспыхивал негодованием, вспоминая про Юранда и княгиню Анну, когда же
думал о муже Дануси, все в нем кипело от гнева, и он грозно озирался на слуг,
везших под попонами оружие. Он решил, что не перестанет служить ей, и если даже
застанет ее уже чужою женой, все равно добудет и сложит к ее ногам павлиньи
гребни. Но в этой мысли он не находил утешения, скорее печаль будила она в его
сердце, потому что он совсем не представлял себе, что станет делать дальше.
Утешала
его только мысль о предстоящей великой войне. Хоть и не мил был ему свет без
Дануськи, однако он не помышлял о гибели, он чувствовал, что война так захватит
его, что он позабудет обо всех прочих горестях и печалях. А в воздухе
действительно пахло грозой. Неизвестно откуда шли слухи о войне, потому что мир
царил между королем и орденом, но всюду, где ни проезжал Збышко, говорили
только о войне. Народ словно предчувствовал, что вспыхнет война, а некоторые
открыто говорили: «Для чего было нам соединяться с Литвой, как не для того,
чтобы выступить против этих псов-крестоносцев? Надо раз навсегда покончить с
ними, чтобы больше они не терзали нас». Другие восклицали: «Безумцы эти монахи!
Мало им было Пловцев! Смерть у них за плечами, а они захватили еще землю
добжинскую, которую им с кровью придется извергнуть». И во всех землях
королевства к войне готовились, не похваляясь, с суровостью, с какой всегда готовятся
к бою не на жизнь, а на смерть, с глухим упорством; могучий народ, который
слишком долго сносил обиды, решил подняться наконец на врага и жестоко
отплатить ему. Во всех усадьбах Збышко встречал людей, убежденных в том, что
надо быть готовыми в любой день сесть на коня, и даже дивился этому, ибо думал,
как и другие, что война неизбежна, но не слыхал о том, что она должна вспыхнуть
так скоро. Ему не приходило в голову, что в этом случае воля народная
предрешает события. Он верил не себе, а другим, и радовался, глядя на эти
приготовления к войне, с которыми ему приходилось сталкиваться на каждом шагу.
Все другие заботы отступали везде перед заботой о коне и об оружии; везде
тщательно осматривали копья, мечи, секиры, рогатины, шлемы, панцири, ремни
нагрудников и чепраков. Кузнецы день и ночь били молотами по железным листам,
куя грубые, тяжелые доспехи, которые не в подъем были изысканным рыцарям с Запада,
но которые легко носили крепкие шляхтичи из Великой и Малой Польши. Старики
добывали в боковушах из сундуков заплесневелые мешки с гривнами, чтобы
снарядить в поход сыновей. Однажды Збышко ночевал у богатого шляхтича Бартоша
из Беляв, отца двадцати двух могучих сыновей, заложившего свои обширные земли
монастырю в Ловиче, чтобы купить двадцать два панциря, столько же шлемов и
прочего военного снаряжения. И хотя Збышко ничего не слыхал в Богданце о войне,
однако он тоже подумал, что придется двинуться в Пруссию, и благодарил бога за
то, что так хорошо снарядился в путь. Доспехи Збышка всюду вызывали удивление.
Его принимали за воеводича, а когда молодой рыцарь уверял, что он простой
шляхтич и что такие доспехи можно купить у немцев, стоит только щедро
рассчитаться за них секирой, сердца слушателей загорались воинственным пылом.
Но многие, увидев его доспехи, не могли удержаться от соблазна и, догнав Збышка
на большой дороге, предлагали ему: «Давай сразимся за них!» Но Збышко торопился
вперед и не хотел принимать бой, а чех натягивал самострел. Збышко даже
перестал вывешивать в корчмах доску с вызовом, поняв, что, по мере того как он
углубляется в страну, люди все меньше разбираются в подобных делах и все чаще
почитают его за глупца.
В
Мазовии народ меньше говорил о войне. И тут все верили, что война неизбежна, но
не знали, когда она может вспыхнуть. В Варшаве все было спокойно, тем более что
двор находился в Цеханове, который князь Януш перестраивал, верней,
восстанавливал, после давнего набега Литвы, когда от старого города остался
один только замок. В варшавском замке Збышка принял правитель Ясько Соха, сын
воеводы Абрагама, павшего в битве на Ворскле. Ясько знал Збышка, так как был с
княгиней в Кракове, поэтому он радушно принял молодого рыцаря; однако, прежде
чем сесть за стол, Збышко стал спрашивать Яська, как Дануся, не вышла ли она
замуж вместе с другими придворными паннами княгини.
Но Соха
ничего не мог об этом сказать. Князь и княгиня с ранней осени жили в Цеханове.
В Варшаве оставалась только горсточка лучников и он для охраны замка. Соха
слышал, что в Цеханове веселились и, как всегда перед рождественским постом,
играли свадьбы, но какие придворные панны вышли замуж, а какие – нет, он,
будучи человеком женатым, не спрашивал.
– Думаю,
однако, – сказал Соха, – что Дануся замуж не вышла, потому что
свадьбу сыграть без Юранда не могли, а об его приезде я ничего не слыхал. У
князя и княгини гостят также два рыцаря-крестоносца, комтуры, один из Янсборка,
другой из Щитно, и с ними как будто чужеземцы; ну, Юранд в такое время никогда
не приезжает, ибо стоит ему увидеть белый плащ, как он тотчас приходит в
ярость. А раз не было Юранда, значит, не было и свадьбы! Впрочем, если хочешь,
я пошлю гонца разузнать обо всем и велю ему спешно воротиться назад, хоть и
думаю, что ты наверняка найдешь Данусю еще в девушках.
– Я
сам завтра утром поеду, а за утешение тебе спасибо. Как только кони отдохнут,
так и тронусь в путь, мне покоя не будет, покуда я не узнаю всю правду; ну, а
тебе все-таки спасибо – у меня от души теперь отлегло.
Однако
Соха этим не ограничился. Он стал расспрашивать шляхтичей, гостивших в это время
в замке, и солдат, не слыхал ли кто из них о свадьбе Дануси. Никто об этом
ничего не слыхал, хотя нашлись такие, которые были в Цеханове и даже гуляли там
на свадьбах. Разве только в последние недели или в последние дни она вышла.
Могло статься и так – ведь в те времена люди недолго раздумывали. И все же
Збышко лег спать, окрыленный надеждой. Уже в постели он подумал, не прогнать ли
завтра Сандеруса, однако решил, что этот бродяга знает немецкий язык и может
пригодиться ему, когда придется выехать в Мальборк для поединка с
Лихтенштейном. Збышко подумал также, что Сандерус не обманул его, и хоть дорого
стоил, потому что ел и пил в корчмах за четверых, однако был услужлив и
выказывал некоторую привязанность к своему новому господину. И главное, он умел
писать, чем превосходил не только оруженосца-чеха, но и самого Збышка.
Вот
почему молодой рыцарь позволил Сандерусу ехать с ним в Цеханов, чему тот обрадовался
не только потому, что в дороге его поили и кормили, но и потому, что в такой
почтенной компании он внушал большее доверие и легче находил покупателей.
Переночевав в Насельске и подвигаясь не слишком быстро и не слишком медленно,
путники на другой день под вечер увидели стены цехановского замка. Збышко
остановился в корчме, чтобы надеть доспехи и, по рыцарскому обычаю, въехать в
замок в шлеме и с копьем в руке; сев затем на своего рослого коня, добытого в
бою, он сотворил в воздухе крест и двинулся вперед.
Но не
проехал он и десяти шагов, как ехавший позади чех поравнялся с ним и сказал:
– Ваша
милость, за нами мчатся какие-то рыцари, уж не крестоносцы ли это?..
Збышко
повернул коня и в каких-нибудь тридцати шагах увидел блестящую группу всадников,
во главе которой ехали два рыцаря на рослых поморских конях, оба в полном
вооружении, в белых плащах с черными крестами и в шлемах с высокими павлиньими
султанами.
– Клянусь
богом, крестоносцы! – сказал Збышко.
И он
невольно пригнулся в седле, вытянул копье в пол конского уха, а чех, увидев
это, поплевал в кулак, чтобы рукоять секиры не скользила в руке.
Слуги
Збышка, люди бывалые и сведущие в военном деле, тоже стали наготове, правда не
для боя – в рыцарских поединках слуги не принимали участия, – а для того,
чтобы отмерить место для конного боя или утоптать снег для пешего. Один только
чех, принадлежавший к шляхетскому роду, мог принять участие в бою; но и он
полагал, что, прежде чем ударить на врага, Збышко сделает вызов, и поразился,
увидев, что молодой господин наставил до вызова свое копье.
Однако
Збышко вовремя спохватился. Он вспомнил свой безрассудный поступок под Краковом,
когда так легкомысленно хотел напасть на Лихтенштейна, и все беды, которые
после этого обрушились на него, поднял копье, отдал его чеху и, не вынимая из
ножен меча, тронул своего коня и поехал к крестоносцам. Приблизившись к ним, он
заметил еще третьего рыцаря, тоже с перьями на голове, и четвертого,
безоружного, длинноволосого, который был похож на мазура.
При виде
их Збышко сказал про себя:
«Пообещал
я в темнице своей госпоже не три чуба, а столько, сколько пальцев на обеих руках;
но три, ежели только это не послы едут, я мог бы добыть сейчас».
Однако,
подумав, он решил, что это все-таки едут какие-то послы к мазовецкому князю, и,
вздохнув, громко сказал:
– Слава
Иисусу Христу!
– Во
веки веков, – ответил безоружный всадник с длинными волосами.
– Дай
бог счастья!
– Вам
также!
– Слава
Георгию Победоносцу!
– Это
наш покровитель. Путь-дорога!
Они
стали раскланиваться, затем Збышко назвал свое имя, герб и клич, сообщил,
откуда направляется к мазовецкому двору; рыцарь с длинными волосами сказал, что
его зовут Ендреком из Кропивницы и что он сопровождает гостей князя: брата
Готфрида, брата Ротгера, а также господина Фулькона де Лорша из Лотарингии,
гостя крестоносцев, который пожелал собственными глазами увидеть мазовецкого
князя и особенно княгиню, дочь славного «Кинстута».
Когда
Ендрек из Кропивницы называл их имена, иноземные рыцари, сидя прямо на своих
конях, склоняли головы в железных шлемах, решив по богатым доспехам Збышка, что
это князь послал им навстречу кого-нибудь из знати, быть может родственника
своего или сына.
Меж тем
Ендрек из Кропивницы продолжал:
– Комтур,
или, по-нашему, староста из Янсборка, который гостит сейчас у князя, рассказал
ему об этих трех рыцарях, которые очень хотели побывать у нас, но не
осмеливались, особенно рыцарь из Лотарингии; сам он издалека и думал, что на
тевтонской границе обитают сарацины, с которыми никогда не прекращается война.
Князь, как гостеприимный хозяин, тотчас послал меня на границу, чтобы под моей
охраной они благополучно миновали замки.
– Так
они без вашей помощи не могли бы проехать?
– Наш
народ ненавидит крестоносцев, и не за то, что они учиняют на нас набеги, –
мы сами тоже к ним заглядываем, – а за то, что они низкие предатели; ведь
крестоносец обнимает тебя и целует, а сам в это время готов нож тебе в спину всадить;
подлый это обычай, и противен он нам, мазурам. Да что говорить! Всякий примет
немца в своем доме и не обидит гостя, но на дороге не преминет напасть на него.
А есть такие, которые только так и поступают, из мести ли или ради славы – да
пошлет ее бог всякому.
– Кто
же среди вас самый славный?
– Есть
один такой, что немцу легче во все глаза взглянуть на смерть, чем его увидеть,
а зовут его Юранд из Спыхова.
Сердце
затрепетало у молодого рыцаря, когда он услыхал это имя, и он тотчас решил разузнать
кой о чем у Ендрека из Кропивницы.
– Знаю, –
сказал он, – слыхал: это его дочка Данута была придворной княгини, пока не
вышла замуж.
И,
затаив дыхание, он воззрился на мазовецкого рыцаря; однако тот воскликнул в
изумлении:
– Да
кто вам это сказал? Ведь она еще совсем молоденькая. Случается, конечно, что и
такие выходят замуж; но Данута не вышла. Шесть дней, как я уехал из Цеханова и
видел ее с княгиней. Как же она могла в посту выйти замуж?
Услышав
это, Збышко с трудом сдержался, чтобы не схватить мазура в объятия и не крикнуть:
«Спасибо вам за эту весточку!» Совладав с собою, он сказал:
– А
я слыхал, будто Юранд выдал ее замуж.
– Это
не Юранд, а княгиня хотела, да не могла отдать ее против воли отца. Хотелось
княгине отдать Данусю за одного рыцаря в Кракове, он дал обет служить девушке,
и она его любит.
– Любит? –
воскликнул Збышко.
Ендрек
бросил на него быстрый взгляд и с улыбкой спросил:
– Что
это вы так про эту девушку расспрашиваете?
– Я
про знакомых расспрашиваю, к которым еду.
Из-под
шлема у Збышка виднелись только глаза да нос и чуть-чуть выглядывали щеки; но и
щеки, и нос так сильно у него покраснели, что мазур, большой насмешник и
лукавец, спросил:
– Лицо-то
у вас, должно быть от мороза, покраснело, как пасхальное яичко!
Юноша
еще больше смешался и пробормотал:
– Должно
быть.
Они
тронули коней и некоторое время ехали молча; только кони фыркали и из ноздрей у
них вырывались клубы пара да болтали друг с дружкой иноземные рыцари. Однако
через минуту Ендрек из Кропивницы спросил:
– Как
вас зовут, я что-то недослышал?
– Збышко
из Богданца.
– Что
вы говорите! Да ведь того рыцаря, который дал обет дочке Юранда, тоже как будто
так звали.
– Уж
не думаете вы, что я стану отпираться? – с гордостью отрезал Збышко.
– Чего
же тут отпираться! Господи, так это вы тот самый Збышко, которого дочка Юранда
накрыла покрывалом! Да когда двор вернулся из Кракова, у придворных дам только
и разговору было, что про вас, у иных, скажу я вам, даже слезы текли по щекам.
Так это вы! То-то все обрадуются при дворе, княгиня ведь тоже вас любит.
– Да
благословит ее бог, да и вас, за добрую весть. А то как сказали мне, что Дануся
вышла замуж, я весь обомлел.
– А
чего ей замуж выходить!.. Лакомый кусочек такая невеста – приданого-то у нее
целый Спыхов; но хоть много красивых хлопцев при дворе, а никто на нее не
заглядывался из уважения и к поступку ее, и к вашему обету. Да и княгиня до
этого не допустила бы. То-то все обрадуются! Сказать по правде, кое-кто над
Данусей подсмеивался. «Не воротится твой рыцарь», – говорили ей, а она
тогда только ножками топала: «Воротится, воротится!» А как скажут ей, что вы на
другой женились, так она даже всплакнет, бывало.
Збышко
растрогался, услышав эти слова, но при мысли о людском наговоре вспыхнул от
гнева:
– Я
на бой вызову того, кто на меня наговаривал!
Но
Ендрек из Кропивницы расхохотался:
– Да
ведь это бабы ей говорили! Что же, вы баб будете на бой вызывать? С бабой мечом
не повоюешь!
Обрадовавшись,
что судьба послала ему такого веселого и благожелательного товарища, Збышко
стал расспрашивать его сперва про Данусю, потом про обычаи мазовецкого двора,
потом снова про Данусю, потом про князя Януша, про княгиню и снова про Данусю;
вспомнив о своем обете, он рассказал Ендреку обо всем, что слышал по дороге, и
о том, как народ готовится к войне, и о том, как ждет ее со дня на день, и
спросил наконец, ждут ли войны и в мазовецких княжествах.
Однако
пан из Кропивницы не думал, что война начнется так скоро. Народ толкует о
войне; но он собственными ушами слыхал, как князь однажды говорил Миколаю из
Длуголяса, что крестоносцы спрятали когти и что если король настоит, так они из
страха перед его могуществом освободят и захваченную ими землю добжинскую, и,
уж во всяком случае, будут оттягивать войну, пока как следует не подготовятся.
– Да
и князь, – прибавил он, – недавно ездил в Мальборк. Магистра не было,
так князя великий маршал принимал и ристалища в честь его устроил, а сейчас у
князя комтуры гостят, да вот еще новые гости едут…
Ендрек
на минуту задумался и прибавил:
– Толкуют,
будто неспроста гостят крестоносцы у нас и в Плоцке у князя Земовита. Сдается,
хотят они, чтобы в случае войны наши князья выступили на помощь не польскому
королю, а ордену, ну, а если не удастся склонить их к этому, так чтобы в
стороне остались, – но не выйдет по-ихнему…
– Даст
бог, не выйдет. Да разве вы усидите дома? Ведь ваши князья подвластны польскому
королю. Думаю, не усидеть вам.
– Не
усидеть, – подтвердил Ендрек из Кропивницы.
Збышко
снова бросил взгляд на иноземных рыцарей и павлиньи их перья.
– А
эти что, за тем же едут?
– Крестоносцы
они, может, и за тем же. Кто их знает?
– А
третий?
– Третий
едет из любопытства.
– Должно
быть, знатный рыцарь.
– Еще
бы! За ним едут три кованых повозки с богатым снаряжением да девять человек прислуги.
Вот бы с таким подраться! Даже слюнки текут!
– Вам
нельзя!
– Никак
нельзя! Князь велел мне охранять их. Волос не упадет с головы у них до самого Цеханова.
– А
что, если бы я вызвал их на поединок? А что, если бы они захотели драться со
мной?
– Тогда
вам пришлось бы сперва со мной драться; нет, покуда я жив, ничего из этого не
выйдет.
Збышко
ласково посмотрел на молодого шляхтича и сказал:
– Вы
знаете, что такое рыцарская честь. С вами я драться не стану, потому что вы
друг мне; но в Цеханове я с божьей помощью найду повод, чтобы подраться с
немцами.
– В
Цеханове делайте все, что вам угодно. Там тоже без ристалищ не обойдется, и
если дозволят князь и комтуры, так дело может дойти и до поединка.
– Есть
у меня доска, на которой написан вызов каждому, кто станет оспаривать, что
панна Данута самая добродетельная и самая прекрасная девица на свете. Но
знаете… люди везде только пожимают плечами и смеются.
– Иноземный
это обычай и, сказать по правде, глупый, у нас его не знают, разве только
где-нибудь на границе. Вот и этот лотарингский рыцарь все приставал по дороге к
шляхтичам, требовал, чтобы они прославляли его даму. Но никто его не понимал, а
я не допустил, чтобы дело дошло до драки.
– Как?
Он требовал, чтобы прославляли его даму? Что вы говорите! Верно, нет у него ни
стыда, ни совести.
Тут он
устремил на иноземного рыцаря взор, точно любопытствуя взглянуть, каков же с
виду человек, у которого нет ни стыда, ни совести; однако в душе он должен был
признаться, что Фулькон де Лорш вовсе не смотрит обыкновенным забиякой. Из-под
приподнятого забрала глядели добрые глаза, и лицо у рыцаря было молодое,
печальное.
– Сандерус! –
окликнул вдруг Збышко своего немца.
– К
вашим услугам, – ответил тот, приближаясь.
– Спроси
у этого рыцаря, какая девица самая добродетельная и самая прекрасная на свете.
– Какая
девица самая добродетельная и самая прекрасная на свете? – спросил
Сандерус.
– Ульрика
д'Эльнер! – ответил Фулькон де Лорш.
И,
устремив глаза ввысь, он стал тяжело вздыхать, а у Збышка от такого кощунства
даже дух занялся, и в негодовании он вздыбил своею скакуна; однако не успел он
слово вымолвить, как Ендрек из Кропивницы стал на коне между ним и чужеземцем и
сказал:
– Не
затевать ссоры!
Однако
Збышко снова обратился к торговцу реликвиями:
– Скажи
ему от меня, что он любит сову.
– Благородный
рыцарь, мой господин говорит, что вы сову любите! – как эхо повторил Сандерус.
Господин
де Лорш выпустил при этих словах поводья, правой рукой отстегнул и снял с левой
руки железную перчатку и бросил ее в снег перед Збышком, который кивнул чеху,
чтобы тот поднял ее острием копья.
Но тут
Ендрек из Кропивницы обратил к Збышку лицо и с грозным видом сказал:
– Повторяю,
вы не станете драться, пока я охраняю этих рыцарей. Я не позволю драться ни
вам, ни ему.
– Но
ведь не я его, а он меня вызвал на поединок.
– Да,
но он вызвал вас за сову. С меня этого достаточно, а если кто станет
противиться… Смотрите!.. Я ведь тоже умею повернуть наперед пояс.
– Не
хочу я с вами драться.
– А
пришлось бы, потому что я дал клятву охранять этого рыцаря.
– Так
как же быть? – спросил упрямый Збышко.
– Цеханов
уже недалеко.
– Но
что подумает немец?
– Пусть
ваш человек скажет ему, что здесь вы драться не можете и что сперва должны испросить
дозволение князя, а он – комтура.
– Да,
но если мы не получим дозволения?
– Как-нибудь
встретитесь в другом месте. Довольно слов!
Видя,
что ничего тут не поделаешь и что Ендрек из Кропивницы действительно не может
допустить, чтобы дело дошло до поединка, Збышко снова позвал Сандеруса и велел
объяснить лотарингскому рыцарю, что драться они будут только по прибытии на
место. Выслушав немца, де Лорш кивнул головой в знак того, что понял, а затем,
протянув Збышку руку, подержал с минуту и трижды крепко пожал его руку, а по
рыцарскому обычаю это означало, что поединок должен состояться в любом месте и
в любое время. После этого они, с виду как будто в добром согласии, двинулись к
цехановскому замку, круглые башни которого уже виднелись на фоне румяного неба.
В
Цеханов путники приехали еще засветло, но пока их опросили у ворот замка и
спустили мост, надвинулась темная ночь. Принял их и угостил знакомый Збышка
Миколай из Длуголяса, который командовал замковой стражей, состоявшей из
горсточки рыцарей и трех сотен метких лучников из обитателей пущи. При въезде
Збышко, к великому своему огорчению, узнал, что двора в замке нет. В честь комтуров
из Щитно и Янсборка князь устроил большую охоту, и в лес для пущей пышности
отправилась и княгиня с придворными дамами. Из знакомых женщин Збышко нашел
только Офку, вдову Кшиха из Яжомбкова, которая была ключницей замка. Офка очень
ему обрадовалась; со времени возвращения из Кракова она всем и вся рассказывала
о любви Збышка к Данусе и о случае с Лихтенштейном. Она покорила этими
рассказами молодежь, за что была благодарна Збышку, и сейчас старалась утешить
юношу, который опечалился, узнав, что Дануси нет в замке.
– Ты
ее не узнаешь, – говорила Офка. – Годы идут, и лифы у девушки уже
трещат по швам, грудь у нее наливается. Не коротышка уж она, какой была раньше,
и любит тебя уж иначе. Сейчас, если только кто крикнет ей на ухо: «Збышко!» –
так будто шилом ее кольнет. Такая уж наша женская доля, ничего не поделаешь,
потому на то воля божья… А дядюшка твой, говоришь, здоров? Что ж он не
приехал?.. Да, такая уж наша доля… Скучно, скучно девке одной жить на свете…
Счастье еще, что ног она себе не переломала, ведь каждый божий день поднимается
на башню и глядит на дорогу… Всякой девушке мил друг надобен…
– Коней
только покормлю и тотчас к ней поеду, хоть и ночью, все равно поеду, –
ответил Збышко.
– Поезжай,
только возьми с собой провожатого из замка, не то заблудишься в пуще.
За
ужином, который Миколай из Длуголяса устроил для гостей, Збышко и в самом деле
сказал, что сейчас же уедет вслед за князем и просит дать ему провожатого.
Утомившись от дороги, крестоносцы после ужина уселись у огромных каминов, в
которых пылали целые стволы сосен, и решили ехать только на следующий день,
после отдыха. Один де Лорш, узнав, о чем идет речь, изъявил желание ехать со
Збышком, так как опасался опоздать на охоту, которую ему непременно хотелось
посмотреть.
После
этого он подошел к Збышку и, протянув ему руку, снова трижды сжал его пальцы.
|