Смерть девушки у
изгороди
Я очень
люблю писателей, которые описывают старинные запущенные барские усадьбы,
освещенные косыми лучами красного заходящего солнца, причем в каждой такой
усадьбе, у изгороди, стоит по тихой задумчивой девушке, устремившей свой
грустный взгляд в беспредельную даль.
Это
самый хороший, не причиняющий неприятность сорт женщин: стоят себе у садовой решетки
и смотрят вдаль, не делая никому гадостей и беспокойства.
Я люблю
таких женщин. Я часто мечтал о том, чтобы одна из них отделилась от своей изгороди
и пришла ко мне успокоить, освежить мою усталую, издерганную душу.
Как
жаль, что такие милые женщины водятся только у изгороди сельских садов и не
забредают в шумные города.
С ними
было бы легко. В худшем случае они могли бы только покачать головой и затаить
свою скорбь, если бы вы их чем-нибудь обидели.
Прямая
им противоположность – городская женщина. Глаза ее ни на секунду не устремляются
в беспредельную даль. Глаза ее бегают, злые, ревнивые, подстерегающие, тут же,
около вас… Городская женщина никогда не будет кутаться в мягкий пуховый платок,
который всегда красуется на плечах милой женщины у изгороди. Ей подавай
нелепейшую шляпу с перьями, бантами и шпильками, которыми она проткнет свою
многострадальную голову. А попробуйте ее обидеть… Ей ни на секунду не придет в
голову мысль затаить обиду. Она сейчас же начнет шипеть, жалить вас, делать
тысячу гадостей. И все это будет сделано с обворожительным светским видом и
тактом…
О, как
прекрасны девушки у изгороди!
У меня в
доме завелось однажды существо, которое можно было без колебаний причислить к
числу городских женщин.
На этой
городской женщине я изучил женщин вообще – и много странного, любопытного и
удивительного пришлось мне увидеть.
Когда
она поселилась у меня, я поставил ей непременным условием – не считать ее за
человека.
Сначала
она призадумалась:
– А
кем же ты будешь считать меня?
– Я
буду считать тебя существом выше человека, – предложил я, – существом
особенным, недосягаемым, прекрасным, но только не человеком. Согласись сама –
какой же ты человек?
Кажется,
она обиделась.
– Очень
странно! Если у меня нет усов и бороды…
– Милая!
Не в усах дело. И уж одно то, что ты видишь разницу только в этом, ясно доказывает,
что мы с тобой никогда не споемся. Я даже не буду говорить навязших на зубах
слов о повышенном умственном уровне мужчины, о его превосходстве, о
сравнительном весе мозга мужчины и женщины, – это вздор. Просто мы разные
– и баста. Вы лучше нас, но не такие, как мы… Довольно с тебя этого? Если бы
прекрасная, нежная роза старалась стать на одном уровне с черным свинцовым
карандашом – ее затея вызвала бы только презрительное пожатие плеч у умных,
рассудительных людей.
– Ну,
поцелуй меня, – сказала женщина.
– Это
можно. Сколько угодно. Мы поцеловались.
– А
ты меня будешь уважать? – спросила она, немного помолчав.
– Очень
тебе это нужно! Если я начну тебя уважать – ты протянешь от скуки ноги на
второй же день. Не говори глупостей.
И она
стала жить у меня.
Часто,
утром, просыпаясь раньше, чем она, я долго сидел на краю постели и наблюдал за
этим сверхъестественным, чуждым мне существом, за этим красивым чудовищем.
Руки у
нее были белые, полные, без всяких мускулов, грудь во время дыхания поднималась
до смешного высоко, а длинные волосы, разбрасываясь по подушке, лезли ей в уши,
цеплялись за пуговицы наволочки и, очевидно, причиняли не меньше беспокойства,
чем ядро на ноге каторжника. По утрам она расчесывала свои волосы, рвала
гребнем целые пряди, запутывалась в них и обливалась слезами. А когда я, желая
помочь ей, советовал остричься, она называла меня дураком.
То же
самое мнение обо мне она высказала и второй раз – когда я спросил ее о цели
розовых атласных лент, завязанных в хрупкие причудливые банты на ночной
сорочке.
– Если
ты, милая, делаешь это для меня, то они совершенно не нужны и никакой пользы не
приносят. А в смысле нарядности – кроме меня ведь их никто не видит. Зачем же
они?
– Ты
глуп.
Я не
видел у нее ни одной принадлежности туалета, которая была бы рациональна,
полезна и проста. Панталоны состояли из одних кружев и бантов, так что согреть
ног не могли; корсет мешал ей нагибаться и оставлял на прекрасном белом теле
красные следы. Подвязки были такого странного, запутанного вида, что дикарь, не
зная, что это такое, съел бы их. Да и сам я, культурный, сообразительный
человек, пришел однажды в отчаяние, пытаясь постичь сложный, ни на что не
похожий их механизм.
Мне
кажется, что где-то сидит такой хитрый, глубокомысленный, но глупый человек,
который выдумывает все эти вещи и потом подсовывает их женщинам.
Цель, к
которой он при этом стремится, – сочинить что-нибудь такое, что было бы
наименее нужно, полезно и удобно.
«Выдумаю-ка
я для них башмаки», – решил в пылу своей работы этот таинственный человек.
За
образец он почему-то берет свое мужское, все умное, необходимое и делает из
этого предмет, от которого мужчина сошел бы с ума.
«Гм, –
думает этот человек, – башмак хорошо-с!»
Под
башмак подсовывается громадный, чудовищный каблук, носок суживается, как острие
кинжала, сбоку пришиваются десятка два пуговиц, и – бедная, доверчивая,
обманутая женщина обута.
«Ничего, –
злорадно думает этот грубый таинственный человек. – Сносишь. Не подохнешь…
Я тебе еще и зонтик сочиню. Для чего зонтики служат? От дождя, от солнца. У
мужчин они большие, плотные. Хорошо-с.
Мы же
тебе вот какой сделаем. Маленький, кружевной, с ручкой, которая должна переломиться
от первого же порыва ветра».
И этот
человек достигает своей цели: от дождя зонтик протекает, от солнца, благодаря
своей микроскопической величине, не спасает, и, кроме того, ручка у него
ежеминутно отваливается.
«Носи,
носи! – усмехается суровый незнакомец. – Я тебе и шляпку выдумаю. И
кофточку, которая застегивается сзади. И пальто, которое совсем не
застегивается, и носовой платок, который можно было бы втянуть целиком в ноздрю
при хорошем печальном вздохе. Сносишь, за тебя, брат, некому заступиться.
Мужчина с вашим братом подлецом себя держит».
Однажды
я зашел в магазин дамских принадлежностей при каком-то «Институте красоты». Мне
нужно было сделать городской женщине какой-нибудь подарок.
– Вот, –
сказала мне продавщица, – модная вещь.
В
бархатном футляре лежало что-то вроде узкого стилета с затейливой резьбой и
ручкой из слоновой кости.
– Что
это?
– Это,
monsieur, прибор для вынимания из глаза попавшей туда соринки. Двенадцать
рублей. Есть такие же из композиции, но только без серебряной ручки.
– А
есть у вас клей, – спросил я с тонкой иронией, – для приклеивания на
место выпавших волос?
– На
будущей неделе получим, monsieur. Не желаете ли аппарат для извлечения шпилек,
упавших за спинку дивана?
– Благодарю
вас, – холодно сказал я, – я предпочитаю сделать это с помощью
мясорубки или ротационной машины.
Ушел я
из магазина с чувством гнева и возмущения, вызванного во мне хитрым, нахальным
незнакомцем.
* * *
Живя у
меня, городская женщина проводила время так.
Просыпалась
в половине первого пополудни и ела в постели виноград, а если был невиноградный
сезон, то что-нибудь другое – плитку шоколада, лимон с сахаром, конфеты.
Читала
газеты. Именно те места, где говорилось о Турции.
– Почему
тебя интересуют именно турки? – спросил я однажды.
– Они
такие милые. У тети жил один турок-водонос. Черный-черный, загорелый. А глаза
глубокие. Ах, уже час! Зачем же ты меня не разбудил?
Она
вставала и подходила к зеркалу. Высовывала язык, дергала его, как бы желая
убедиться, что он крепко сидит на месте, и потом, надев один чулок, заглядывала
в конец неразрезанной книги, купленной мною накануне.
Через
пять минут она заливалась слезами:
– Зачем
ты ее купил?
– А
что?
– Почему
непременно историю маленькой блондинки? Потому что я брюнетка? Понимаю,
понимаю!
– Ну,
еще что?
– Я
понимаю. Тебе нравятся блондинки и маленькие. Хорошо, ты глубоко в этом раскаешься.
– В
чем?
– В
этом.
Она
плакала, я рассеянно смотрел в окно. Входила горничная.
– Луша, –
спрашивала горничную жившая у меня женщина, – зачем вчера барин заходил к
вам в три часа ночи?
– Он
не заходил.
– Ступайте.
– Это
еще что за штуки? – кричал я сурово.
– Я
хотела вас поймать. Гм… Или вы хорошо умеете владеть собой, или ты мне изменяешь
с кем-нибудь другим.
Потом
она еще плакала.
– Дай
мне слово, что когда ты меня разлюбишь, ты честно скажешь мне об этом. Я не
произнесу ни одного упрека. Просто уйду от тебя. Я оценю твое благородство.
* * *
Недавно
я пришел к ней и сказал:
– Ну
вот я и разлюбил тебя.
– Не
может быть! Ты лжешь. Какие вы, мужчины, негодяи!
– Мне
не нравятся городские женщины, – откровенно признался я. – Они так
запутались в кружевах и подвязках, что их никак оттуда не вытащишь. Ты глупая,
изломанная женщина. Ленивая, бестолковая, лживая. Ты обманывала меня если не
физически, то взглядами, желанием, кокетничаньем с посторонними мужчинами. Я
стосковался по девушке на низких каблуках, с обыкновенными резиновыми
подвязками, придерживающими чулки, с большим зонтиком, который защищал бы нас
обоих от дождя и солнца. Я стосковался по девушке, встающей рано утром и готовящей
собственными любящими руками вкусный кофе. Она будет тоже женщиной, но это совсем
другой сорт. У изгороди усадьбы, освещенной косыми лучами заходящего солнца,
стоит она в белом простеньком платьице и ждет меня, кутаясь в уютный пуховый
платок… К черту приборы для вынимания соринок из глаз!
– Ну,
поцелуй меня, – сказала внимательно слушавшая меня женщина.
– Не
хочу. Я тебе все сказал. Целуйся с другими.
– И
буду. Подумаешь, какой красавец выискался! Думает, что кроме его и нет никого.
Не беспокойся, милый! Поманю – толпой побегут.
– Прекрасно.
Во избежание давки советую тебе с помощью полиции установить очередь. Прощай.
* * *
На
другой день в сумерках я нашел все, что мне требовалось: усадьбу, косые лучи
солнца и тихую задумчивую девушку, кротко опиравшуюся на изгородь… Я упал перед
ней на колени и заплакал:
– Я
устал, я весь изломан. Исцели меня. Ты должна сделать чудо.
Она
побледнела и заторопилась:
– Встаньте.
Не надо… Я люблю вас и принесу вам всю мою жизнь. Мы будем счастливы.
– У
меня было прошлое. У меня была женщина.
– Мне
нет дела до твоего прошлого. Если ты пришел ко мне – у тебя не было счастья.
Она
смотрела вдаль мягким задумчивым взглядом и повторяла, в то время как я осыпал
поцелуями дорогие для меня ноги на низких каблуках:
– Не
надо, не надо!
Через
неделю я, молодой, переродившийся, вез ее к себе в город, где жил, – с
целью сделать своей рабой, владычицей, хозяйкой, любовницей и женой.
Тихие
слезы умиления накипали у меня на глазах, когда я мимолетно кидал взгляд на ее
милое загорелое личико, простенькую шляпу с голубым бантом и серое платье,
простое и трогательное.
Мы уже
миновали задумчивые, зеленые поля и въехали в шумный, громадный город.
– Она
здесь? – неожиданно спросила меня моя спутница.
– Милая!
Раньше ты этого не говорила. И потом – это невозможно. Я ведь сам от нее ушел.
– Ах,
мне кажется, это все равно. Зачем ты так посмотрел на эту высокую женщину?
– Да
так просто.
– Так.
Но ведь ты мог смотреть на меня!
Она
сразу стала угрюмой, и я, чтобы рассеять ее, предложил ей посмотреть магазины.
– Зайдем
в этот. Мне нужно купить воротничков.
– Зайдем.
И мне нужно кое-что. В магазине она спросила:
– У
вас есть маленькие кружевные зонтики? Я побледнел.
– Милая…
зачем? Они так неудобны… лучше большой.
– Большой
– что ты говоришь! Кто же здесь, в городе, носит большие зонтики! Это не деревня.
Послушайте. У вас есть подвязки, такие, знаете, с машинками. Потом ботинки на
пуговицах и на высоких каблуках… не те, выше, еще выше.
Я сидел
молчаливый, с сильно бьющимся сердцем и страдальчески искаженным лицом и
наблюдал, как постепенно гасли косые красные лучи заходящего солнца, как спадал
с плеч уютный пуховый платок, как вырастала изгородь из хрупких кружевных
зонтиков и как на ней причудливыми гирляндами висели панталоны из кружев и
бантов… А на тихой, дремлющей вдали и осененной ветлами усадьбе резко
вырисовывалась вывеска с тремя странными словами:
Modes
et robes.[6]
Девушка
отошла от изгороди и – умерла.
|