Мобильная версия
   

Вячеслав Шишков «Угрюм-река»


Вячеслав Шишков Угрюм-река
УвеличитьУвеличить

22

 

Небо в густых тучах. Ночь. Глухая, смятенная, темная. Эта ночь была и не была. Караульный крепко дрыхнул возле Анфисиных ворот.

Стукнуло‑брякнуло колечко у крыльца, прокрался Шапошников в дом. И кто‑то с черной харей прокрался следом за ним. «Знаю, это черт, – подумалось Шапошникову, – виденица…»

– Анфиса Петровна, здравствуй, – сказал он равнодушно. – Здравствуй и прощай: проститься пришел с тобой.

Гири спустились почти до полу, завел часы, кукушка выскочила из окошечка, трижды поклонилась человеку, трижды прокричала – три часа. Ночь.

И зажглась керосиновая лампа‑молния. Шапошников стал ставить самовар, долго искал керосин, наконец – принес из кладовки целую ведерную бутыль. Вот и отлично: сейчас нальет самовар керосином…

– Здравствуй, здравствуй, – говорил он, заикаясь. В бороде недавняя седина, лицо восковое, желтое, и весь он, как восковая кукла, пустой, отрешенный от земли и странный. Его глаза неспокойны, они видят лишь то, что приказывает видеть им помутившийся, в белой горячке мозг. Он кособоко вплыл в голубую комнату, малоумно вложил палец в рот, остановился. И показалось тут пораженному Шапошникову: Анфиса сидит за столом в лучшем своем наряде, она легка, прозрачна, как холодный воздух, – Анфиса Петровна – сцепив в замок кисти рук, начал выборматывать Шапошников. – Скажите мне, что вы искали в жизни, и искали, ль вы что‑нибудь? Имеются в природе два плана человеческой подлости: внутренний и внешний. Так? Так. Но внутренний план есть внешний план. И наоборот. Так? Так.

«Так‑так», подсказывал и маятник.

– Я знаю злодея, который хотел умертвить твой внутренний план, Анфиса. Но внутренний план неистребим. И ежели не бьется твое сердце, значит внутренний план убийцы твоего протух… А я качаюсь, я тоже протух весь, я пьян, я пьян. – Шапошников схватился за свои седеющие косички, зажмурился. – Дайте ланцет, давайте искать начало всех начал, – стал размахивать он крыльями‑руками, – вот я восхожу на вершину абстракции, мне с горы видней, – и он хлюпнулся задом на пол.

– Товарищи, друзья! Нет такого ланцета, нет микроскопа… Человек, человек, сначала найди в своей голове вошь, у этой вши найди в вошиной голове опять вошь, а у той вши найди в ее башке еще вошь. И так ищи века. Стой, стой, заткни фонтан!.. Твой удел, человек, – рождаться и родить. А ты сумей пе‑ре‑ро‑диться. Что есть ум? Твой ум – как зеркало: поглядись в зеркало, и твоя правая рука будет левой. А ты не верь глазам своим… Анфиса Петровна! Зачем вы верили глазам своим, зачем?! – закричал Шапошников и встал на четвереньки. Возле него, припав на лапы, лежал набитый куделью волк, помахивал хвостом, зализывал Шапошникову лысину.

– Ну, ты! Не валяй дурака… Вон отсюда! Волк взвился и улетел, самовар взвился и улетел. Шапошников хлопнул себя по лбу, осмотрелся. Кухня. Он не поверил глазам своим… Неужели – кухня? Кухня. Он на цыпочках снова прокрался в голубую комнату. Лампа горит под потолком, тихая Анфиса на большом столе лежит. Шапошников упал на холодную грудь ее, заплакал:

– Анфиса Петровна, милая! Ведь я проститься к вам пришел. А я больной, я слабый, я несчастный. Вот, к вам… – он обливался слезами, бородища тряслась. – Анфиса Петровна! Вы странная какая‑то, трагическая. Я помню, Анфиса Петровна, первую встречу нашу: вы прошли перед моей жизнью, как холодное облако, печальной росой меня покрыли. Только и всего, только и всего… Но от той росы я раздряб, как сморчок в лесу. Впрочем, вы не думайте, что я боюсь вас. Нет, нет, нет. Правда, вы похолодели, и глаза ваши закрыла пиковая дама, смерть… Но это ничего, это не очень страшно… Страшно, что в моей голове крутятся горячие колеса, все куда‑то скачет, скачет, скачет, куски горькой жизни моей кувыркаются друг через друга. Я погиб. Я потерял вас: я все потерял!.. – Шапошников отступил на шаг, одернул рубаху, улыбнулся. – А я, Анфиса Петровна, этой ночью убегу. Может быть, меня догонит пуля стражника, может погибну в тайге, только не могу я больше здесь, возле тебя, не могу, не могу: я пьяный, я помешанный. Эх, Шапкин, Шапкин!

Он сплюнул, сдернул пенсне, впритык подошел к большому зеркалу, всмотрелся в него дикими глазами. Но в зеркале полнейшая пустота была, лик Шапошникова в нем не отражался. Был в зеркале гроб, стены, изразцовая печь с душником, а Шапошникова не было. Он стал сразу трезветь, зашевелились на затылке волосы, он вычиркнул спичку, покрутил пред зеркалом огнем. Ни огня, ни руки зеркало не отразило: зеркало упрямилось, зеркало отрицало человека. Шапошников весь затрясся, с жутким воем заорал:

– Где?! Почему, почч‑чем‑мму я отсутствую?! Врешь, я жив, я жив!!. – и быстро погрузил голову в ведро с ледяной водой, отфыркнулся. – Чч‑черт, виденица, галлю‑гал‑люцинация… Брошу, брошу пить. Надо скорее бежать, проститься и бежать… Четвертый час. – Но вода не могла образумить его, выхватить из цепи бредовых переживаний. Однако он на момент пришел в себя. Кухня, все та же кухня, тот же самовар, ведерная с керосином бутыль. Тихо. Пусто. В голубой комнате грустную панихиду пели. Всех надсадней выводил фистулой Илья.

«Негодяй, – сердито подумал Шапошников. – Бестия… Тт‑тоже, воображает!»

Он прислушался к хоровому, заунывному пению, к тому, как постукивают от ветра ставни; ему не хотелось входить в голубую комнату. Мимо двери, ведущей в кухню, неспешно пронесли парчовый гроб Анфисы, и еще, и еще раз пронесли. Шапошников облокотился на косяк и наблюдал. Все видимое – гроб, процессия – казалось ему отчетливым и резким, но очень отдаленным: будто он смотрел в перевернутый бинокль. Он призывно помахал крыльями‑руками, чтоб приблизить все это к себе, но жизнь не шла к нему, страшная жизнь удалялась от него в пространство.

За стенами бушевал резкий ветер; ставни скрипели, пошевеливалась скатерть на столе, завывал в печной трубе жалобный вьюжный стон. Шапошников, пошатываясь, сжимал виски, делал напряженное усилие опамятоваться, глаза искали точки опоры… Но все плыло перед его взором, только твердо Анфисин гроб стоял и старенький отец Ипат благолепно кадил, покланиваясь гробу.

– Не вв‑верю! Вздор, вв‑виденица!

Хватаясь за воздух, он пьяно покачнулся и, чтоб не упасть, крепко уперся о кромку стола, на котором дремала Анфиса. С неимоверной жалостью он уставился в лицо ее. Лицо Анфисы было мудрым, строгим, уста что‑то хотели сказать и не могли.

– Милостивая государыня, Анфиса Петровна, – раскачнулся Шапошников всем легким телом, и с волосатых губ его снова сорвался безумный дребезг слов. – Дом сей пуст, хозяйка умерла, собаки спущены. Слышите, слышите, как воет ночь? – И театральным жестом он выбросил к печной трубе запачканную сажей руку. – Милостивая государыня, Анфиса Петровна! Кто утверждает жизнь, тот отрицает смерть. Да здравствует жизнь, Анфиса Петровна, милая!..

Вдруг сзади него – топот, треск, звяк стекла; ведерная бутыль с керосином грохнулась возле трупа Анфисы, и лохматое чудище, с обмотанной тряпкою харей, швырнуло в керосин пук горящей бересты.

– Ай!! Ты! – вне себя ахнул обернувшийся Шапошников; глаза его обмерли, полезли на лоб.

Тут вспыхнул, растекся по комнате желтый огонь, тьма заклубилась смрадом, дымом. Безумец вмиг отрезвел, с воплем сорвал с морды чудища тряпку и шарахнулся к выходу. Но дверь крепко снаружи закрыта; ее припер колом проснувшийся на улице сторож. За стенами сумятица: караульный заполошно свистит, крутит трещотку, орет на весь мир:

– Поджигатели! Поджи‑га‑а‑атели! И раз за разом слышатся резкие выстрелы, К безумцу вернулось сознание, и слабые силы его сразу окрепли. Он бросился чрез ползущее пламя к окну, где убита Анфиса, – ставни там настежь, – но огненный вихрь бушевал там вовсю. Задыхаясь от дыма и страха, он кинулся в кухню, оттуда в чулан, оттуда по лестнице вверх, на чердак…

Еще один миг – и дом человеческий вспыхнул, кам порох…

 

– Пожар! – косматой вьюгой всколыхнулось над селом.

Вдоль улиц сновали люди, стучались в ворота, в окна изб, кричали на бегу:

– Пожар, пожар!

Крестьяне в рубахах и портках выскакивали босиком на улицу и, дико поводя глазами, не узнавали своего села. Господи, что за наваждение: легли спать летом, пробудились ледяной зимой! Действительно, по вчерашним грязным улицам с позеленевшей на лужайке травкой дурила вовсю свирепая пурга, наметая сугробы снега. Опушенные молодой листвой деревья испуганно сгибались в палисадниках, кланялись снежной буре в пояс, умоляя о пощаде. Крылатая пурга несла над селом всполошный благовест набата, мокрый снег облепил все окна, выбелил все стены. изб. Широкое желтое зарево где‑то полыхало посреди села.

– Эй, Марфа! Где пимы? Куда полушубок дела?!

– Багры, багры!..

– Хрещеные, пожар!..

Кто на санях, кто на телегах или верхом на лошаденках торопились на пожарище. И уж слышались разорванные ветром голоса:

– Анф. – .исин.., дом.., горит…

Пристав давно на деле. Кой‑как, общими силами, выкатывают пожарную машину – внутри машины сучка Пипка со щенятами, рассохшиеся бочки пусты, кишка перепрела, лопнула, лошади бьют передом и задом, страшатся зажженных фонарей и гвалта. Пристав пьян, кулак его в крови, грудь нараспашку, из‑под усов то и дело площадная брань.

Прохора среди народа не видать: Прохор болен, он в бреду, один, покинутый: матери нет, десятский убежал, Варвара на пожаре, отец без ног, без языка, Ибрагима нет, Илья еще не возвратился.

Набат гудит. Шум на улице все крепнет. А за окном мутный мрак пурги трепещет желтым. Прохор встает, приникает к окну и непонятно говорит:

– Ну вот… Спасибо.

Дом Анфисы на отшибе. Сотни людей окружили его тугим кольцом. Охваченный потоком пламени, он горит с большой охотой, ярко. Метель с налету бьет в пожар, пламя сердито плюет в буруны крутящегося снега плевками огня и дыма, снежный вихрь крутым столбом взвивается над пожарищем и, весь опаленный жаром, уносится вверх, в пургу. Начавшие гнездоваться грачи, разбуженные непогодью и содомом, срываются с гнезд и с тревожным граем долго летают над селом.

На порозовевшей колокольне сменились звонари – старик поморозил этой майской ночью нос и уши, – набатный колокол загудел теперь по‑молодому – Васятка Мохов радостно наяривал вовсю, улыбаясь с колокольни веселому пожару. Из церкви вышел крестный ход, хоругви трепало ветром, падал ниц и вновь вздымался жалкий огонек в запрестольном фонаре, отец Ипат с кадилом шествовал кряхтя – шуба, риза, валенки, ватная скуфейка.

Вскоре дом сгорел дотла.

Пурга угомонилась, ветер стих, народ помаленьку разбредался.

Клюка повернулась к пожарищу, загрозилась скрюченным, как клюв коршуна, пальцем и каким‑то вещим голосом прокаркала:

– Это господь сполняет свои хитрости и мудрости.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика