8
Вечером у Петра Данилыча званые блины. Конечно,
присутствовала и Анфиса Петровна Козырева. Она всячески льстила Прохору,
заглядывала в его глаза, но он, – хотя это стоило ему больших
усилий, – почти не замечал ее или старался оборвать красавицу на
полуслове, уязвить. И чем больше раздражался, тем сильней загоралось в его душе
какое‑то странное чувство: вот бы ударил ее, убил и с плачем бросился бы
целовать ее мертвые обольстительные губы.
А его все наперебой:
– Прохор Петрович, расскажите: как вы?.. Будьте столь
любезны.
И в десятый раз он начинал рассказывать все новое и новое,
припоминая потешные, удивительные случаи из своих опасных странствий. Но как‑то
сбивчив, неплавен выходил рассказ, – злая сила колдующих глаз Анфисы крыла
его мысли путаным угаром.
– Я, мамаша, освежиться пойду. – Он встал и вышел.
Было звездное, словно стеклянное с прозеленью небо, и серп
месяца – зеленоватый. У церкви горели костры. Парни заставляли скакать чрез
огонь молодиц и девок, скакали сами. Визготня, смех, крики. Огни высокие, пламя
с пьяными хвостами. Гармошка, плясы, поцелуи.
Прохор стал среди толпы, высокий, статный. Молодухи с
девками потащили его к костру. Как крылатый конь, перемахнул Прохор через
пламя. Солдатка Дуня повисла у него на шее и обслюнявила его губы влажным своим
ртом. От нее пахло водкой, луком. Он так ее стиснул, что треснули у бабы все
завязки, она с визгом повалилась в снег, увлекая за собой Прохора. И сразу –
мала куча. Прохор с кряхтеньем высвободился из груды навалившихся на него тел,
и началась возня. Гам и крик стоял, как на войне.
Прохору стало жарко. Он расстегнул полушубок и, спасаясь от
подгулявших баб, трусцой побежал чрез площадь к избам. То и дело попадались
пьяные. Прохор направлялся прогоном за село. Взлаивали собаки. Вдали, весь в
куржаке, мутно серебрился лес. Глухо‑глухо доносился оттуда стон филина.
Вспомнился шаманкин гроб в тайге, вспомнился последний страшный час, занесенный
над ним кинжал черкеса, колдовской бубен и Синильга. Какой ужасный сон! Никто
не узнает об этом сне: ни Ибрагим, ни мать. И как хорошо, что он жив, что он
здесь, на родине, возле близких. И как он рад, что у него есть Ибрагим и мать!
Но почему же так неспокойно бьется его сердце? Анфиса? Он готов принести
клятву, вот тут, сейчас, перед этим полумесяцем – он разлучит ее с отцом.
– Мама‑а! Что сделал с тобой отец…
И ему захотелось криком кричать, ругаться. Он отомстит ей за
каждый седой волос матери, за каждую раннюю ее морщину. Но как, как?
– Как?!
И засмеялось пред ним нежное лицо Анфисы и так
соблазнительно открылись розовые губы ее.
– Ниночка! – крикнул Прохор, чтоб прогнать
искушение. – Милая Ниночка… Невеста моя!..
Лунная ночь. Он возвращался из лесу.
Масленица еще не угомонилась. Костры так же горели; возле
них с песнями кружилась молодежь, кой‑где бродили по сугробам пьяные; из конца
в конец перекликались петухи.
Вот вырвалась из лунной мути тройка, забулькали‑затренькали
бубенцы с колокольцами – мимо Прохора прокатил отец. Рядом с ним Анфиса. На ее
голове бледно‑голубая шаль. Отец что‑то выкрикивал пьяным голосом и крутил в
воздухе шапкой. Она смеялась, и серебристый, тронутый грустью смех ее вплетался
в звучный хохот бубенцов.
«Ага!» – про себя воскликнул Прохор и, незамеченный, бегом –
домой.
Тройка уже стояла у купеческих ворот. Прохор спрятался в
тень, напротив. Отец поцеловал Анфису, сказал: «иди с богом» – и покарабкался
на крыльцо. Она застонала протяжно так: «о‑ох!» – и пошла к себе, сначала тихо,
затем все ускоряя шаг.
Прохор подбежал к взмыленной тройке, повелительно шепнул
ямщику: «Живо долой!» – и вскочил на облучок.
Высокая, скрестив на груди руки, красавица в раздумье шла,
опустив голову. Прохор забрал в горсть вожжи, гикнул и понесся на нее.
Она быстро обернулась, хотела отскочить:
– Прохор! Жизнь… – но пристяжка смяла ее.
– Эй, стопчу! Не видишь?! – крикнул Прохор, и
тройка помчалась дальше.
Вся в снегу, белая как снег, поднялась Анфиса, постояла
минуту, поглядела вслед тройке и заплакала неутешно. Тройка мчалась к лесу.
Глаза Прохора сверкали.
Сверкали звезды в ночи. Прохор закусил губы, голова его
закружилась. Закружились звезды в ночи, и месяц скакнул на землю. Тоска,
холодный огонь, мучительный стыд и жалость…
Петр Данилыч ругал жену, грозился, орал на весь дом,
требовал Прохора.
Вошел Ибрагим, поворочал глазами страшно, сказал:
– Крычать нэ надо. Хозяйку обижать нэ надо. Пьяный – спи.
А нэт – кынжал в брухо…
Петр Данилыч что‑то пробурчал и быстро улегся спать.
Потрясучая ведьма, по прозвищу Клюка, растирала скипидаром
крепкое белое тело Анфисы. Анфиса стонала, очень больно ногу в бедре. Клюка
завтра поведет Анфису в баню, спрыснет с семи скатных камушков водой.
– Как ты это? Кто тебя?
– Сама. Сама.
И не спалось ей всю ночь. Всю ночь, до морозной зари,
продумала она. Как сиротливо ее сердце, как оно горячо и жадно!
«Сокол, сокол!.. Кровью своей опою тебя. От всего отрекусь:
от света, от царства небесного. А ты не уйдешь от меня… Сокол!»
Всю ночь напролет, до желтой холодной зари, строчил Прохор
письмо Нине Куприяновой. И не хотелось писать, – забыл про Нину, – но
стал писать. Напишет строчку, схватится за голову, зашагает по комнате, зачеркнет
строчку и – снова. Самые нежнейшие слова старался подбирать, и все казалось
ему, что слова эти лживые, придуманные, без сугрева. С письма, со строк глядели
ему в сердце укорные глаза Анфисы.
– Милая, – шептал он, злясь, – милая…
Ниночка… Но Анфиса принимала это на свой счет и кивала ему ласково и вся
влеклась к нему.
Прохор стукнул в стол, в клочья разорвал бумагу и, не
раздеваясь, лег. Снилась рождественская елка в городе, в общественном собрании.
Он – маленький, с бантиком и в штанишках до колен. Какой‑то незнакомый дядя в
сюртуке подарил ему золотую лошадку.
|