9
Анфиса скоро оправилась. Она никому не сказала. Молчал и
Прохор.
Была хорошая пороша. Прохор взял двух зайцев и возвращался
домой. Нарочно дал крюку, чтоб пройти мимо Анфисиных ворот. Солнце было
золотое. В воробьиных стайках зачинался весенний хмель. Анфиса сидела на
завалинке в синем душегрее, на голове богатая шаль надета по‑особому: открыты
розовые уши и длинные концы назад. Рядом с ней Илья Сохатых: франтом.
– Здравствуйте, Прохор Петрович! – она встала и
стояла высокая, тугая, глядела ласково в его лицо.
– Здравствуйте! – Чуть‑чуть взглянул – и дальше.
«Какая, черт ее дери, красивая!» Потом оглянулся, и вдруг сердце его закипело:
– Илья! Домой! На, отнеси зайцев.
– Сегодня ведь, Прохор Петрович, по календарному табелю
праздник.
– Поговори! – губы его прыгали. Нет, он отвадит
этого лопоухого мозгляка от Анфисы.
Как‑то вечером он был дома один, с жадностью перечитывал
Жюль Верна.
– Здорово, светик!
Он поднял голову. Пред ним, в черном шушуне – Клюка, голова
трясется, мышиные глазки‑буравчики сверлят, рот – сухая береста. Он продолжал
читать. Она села рядом и стала гладить его по спине, по голове, поскрипывая
смехом, как скрипучей дверью, и покряхтывая:
– Ох, и люб ты ей!
Прохор глядел в книгу, но уши его навострились, и полет по
Жюль Верну на луну сразу оборвался.
– Брал бы. Она не перестарок, двадцать второй годок
идет.
Щеки Прохора покраснели, и онемевшие строки исчезли вдруг.
– А какая бы парочка была!.. По крайности – отца
отвадишь, мать спасешь. – Голова ее тряслась, на глазах навернулись слезы,
пахло от нее тленом, могильной землей, но слова ее шпарили, как кипяток.
– А у тебя, бабка, есть зубы? – спросил Прохор.
– Нету, светик, нету.
– Жаль… А то бы я тебе выбил их. Уходи!
– Дурак ты, светик, – сказала Клюка, схватилась за
перешибленную годами спину и, заохав, поднялась. – Осо‑сок ты поросячий,
вот ты кто. Этакую кралю упускать!
Сколь времени живу, такую королеву впервой вижу. Вся думка
ее к тебе лежит… Эх ты, дурак паршивый!.. Хоть бы матку‑то пожалел. Зачахла
ведь. – И скрипучей дугой к двери, подпираясь батогом.
– Бабка, слушай, – вернул ее Прохор и сунул ей в
руку рубль. – Скажи, бабка, только не болтай никому, слышишь? Она любит
отца?
– Отца?! – вскричала бабка. – Христос воскресь…
Помахивает им… Больно нужно…
– Врешь… Слушай, бабка! А Илюха, приказчик наш, часто
ходит к ней? Слушай, бабка…
– Да ты чего дрожишь‑то весь? Тебя любит, вот кого,
тебя! А мало ли к ней ходют…
Знамо дело, мухи к меду льнут. Вот поп как‑то пришел, сожрал
горшок сметаны – да и вон. Помахивает она.
– Врешь! Она отцова любовница… Она…
– Тьфу! Будет она со старым мужиком валандаться.
Говорят тебе, – ты один… Эх, младен! Ты ее в баньке посмотри – растаешь…
Сватай знай. Не спокаешься… А то городскую возьмешь с мошной толстой, загубишь
красу свою, младен. Может, на морду‑то ее и смотреть‑то вредно…
– Скажи ей… Впрочем, ничего не говори… Иди… Ну, иди,
иди. Убью я ее, так и скажи… Убью!
Он долго не мог успокоиться. Жюль Верн полетел под стол.
Взял геометрию и бессмысленно читал, переворачивал страницы с треском. Ведьма –
эта Анфиса. Она раздевается пред ним среди цветов: «Здравствуйте, Прохор
Петрович!» Она, не торопясь, входит в речку. Нет, это Таня… Милая Таня, где ты,
нахальная, смешная Таня? Квадрат гипотенузы равен… К черту гипотенузу! Зачем
ему гипотенузы? Ему надо деньги и работу.
И пляшет пред ним менуэт темнокудрая Ниночка, и в руках ее,
над головой, гипотенуза, держит за кончики гипотенузу и плавно так, плавно
поводит ею, улыбаясь: тир‑ли, тар‑ли, тир‑ли‑ля… «Ниночка!» Он валится на диван
и закрывает глаза. Он целует и раздевает Ниночку. Она смеется, сопротивляется.
Он умоляет: разреши. Он никогда не видал, во что одеты барышни. Кружева,
взбитый как сливки тюль, бантики.
Кровь приливает к голове, во рту сухо, ладони рук влажнеют.
– Вот «Ниву» привезли папаше с почты, из села, а тебе –
письмо. Ты здоров ли? Красный какой… – сказала Варвара. – Ужо, дай
картинки поглядеть нам с Ибрагимом‑то.
«Миленький Прохор Петрович, ну не сердитесь, я буду звать
вас Прохором, – писала Нина. – Это третье мое письмо, а вы не
отвечаете. Грех вам. Уже не прельстила ли вас та вдова, как ее, Анфиса,
кажется?.. Ну что ж, с глаз долой – из сердца вон. Видно, все мужчины таковы. А
я стала очень умная, мы образовали литературный кружок, кой‑чему учимся, пишем
рефераты, руководит учитель словесности Долгов; такой, право, душка. Читаете ли
вы что‑нибудь? Надо читать, учиться. Иначе – дороги наши пойдут врозь… Когда же
мы свидимся? Приезжайте, будет вам сидеть в глуши».
И еще многое писала Нина торопливо, неразборчиво, на целых
шести страницах.
– Да, – сказал Прохор, – надо учиться. –
Не дочитав письма, зашагал по комнате. Вообще отнесся как‑то холодно к письму:
образ Нины заслонялся неведомо чем, уплывал в туман, и чернильнке строки не
оживали.
– Да, надо учиться.
На ходу он оглядел себя в трюмо: красив, высок, широкоплеч.
Пощипывал черные усики. Дочитал письмо, и в конце: «Доброжелательница ваша и
л….., вас Нина».
Глаза Анфисы следили за ним неотступно, улыбчиво манили.
Ведьма!.. Но последние чернильные строки загорелись, он снова перечитал письмо,
внимательно и с теплым чувством. Конечно, Нина будет его женой. Надо к этому
достойно приготовить себя.
Он пошел к ссыльному Шапошникову. Он нес в себе образ Нины,
свою неясную мечту. Он глядел в землю, думал.
– Ах, сокол идет и головушку клонит.
– Анфиса! – крикнул Прохор и не сразу понял, что с
ним случилось. Красавица стояла перед ним с запрокинутой головой, в распахнутом
душегрее. Сложив руки на груди, она обнимала его пламенным взглядом, она тянулась
к нему вся:
– Сокол мой!..
Прохор быстро свернул в сторону и пошел дальше, сжимая
кулаки.
– Как вы смеете подсылать ко мне старух? – крикнул
он. И сквозь зубы:
– Шлюха!
А как хотелось обернуться, посмотреть: она, должно быть,
пристально глядела ему в спину. Нет, дальше, прочь! Раздражение кипело в нем.
Навстречу – Марья Кирилловна.
– Мамочка, милая!..
– Что ты с ней говорил?
– Я ее назвал шлюхой… Ты домой?
– Домой. У попадьи была. Ты, Прошенька, подальше от
нее… Нехорошая эта женщина
– Анфиса. Крученая она.
– Мамочка, что вы? Милая моя!.. – он обнял ее,
поцеловал и посмотрел ей вслед. Прохору очень жалко стало мать. Он подходил к
крайней избушке, где жил Шапошников.
Марья Кирилловна повстречала меж тем Анфису, хотела свернуть
– не вышло:
– Не трогайте моего мальчика, Анфиса Петровна… Неужели
на вас креста нет?
– С чего это вы взяли?.. Господи!.. Язык‑то без костей
у вас.
Женщины прошли друг мимо друга, как порох и огонь.
Шапошников бородат, броваст, лыс, но волосы длинные, а
говорит тенористо, заикаясь. И когда говорит, в трудных местах крепко щурится,
словно стараясь выжать слова из глаз.
– Я слышал, вы кончили университет?
– Да, кончил… По юридическому. Садитесь. Чем могу
служить?
Прохор знал, что Шапошников революционер, покушался убить
генерала, кажется губернатора, отбыл в Акатуе каторгу, теперь на поселении.
– Я хотел бы учиться, а здесь… Вы знаете, например,
немецкий язык?
– Нет, – сказал Шапошников и надел пенсне. –
Или, верней, знаю, но очень плохо.
– Он сел и закинул ногу на ногу. Сапоги его дырявы и
грязны, штаны рваные, руки грубые, под ногтями черно, – совсем мужик.
Прохор огляделся. Подслеповатое оконце скупо пускало свет;
на полках чучела тин и зверюшек; в углу – волк рвет зайца. На столе
распластанная белка, ланцеты, пакля, проволока. Пахло лаком и травами.
– Чучело набиваете?
– Препарирую.
– Значит, вы меня будете учить всему, что
знаете, – говорил Прохор; он старался глядеть в сторону, в голосе звучала
напускная заносчивость. – Я буду хорошо платить, не беспокойтесь. Я вообще
хочу… Я должен быть человеком.
– Это родители вас заставляют? – спросил
Шапошников, выставив бороду вперед.
– Сам. Сам хочу.
– Похвально! Конечно, вашему папаше не до вас.
– С чего начнем? – оборвал его Прохор.
– Давайте займемся историей, географией. Кстати, у меня
есть Ключевский и Реклю. После пасхи, что ли? Прохор поискал басовые солидные
нотки и сказал:
– Нет… Если вы свободны, то сейчас. Шапошников снял
пенсне, сощурился и, посмотрев на Прохора, подумал: «Типус!»
|