Увеличить |
Изгой[59]
(Перевод О. Мичковского)
Барон всю ночь
ворочался в постели;
Гостей подпивших
буйный пляс томил
Чертей и ведьм – и
в черноту могил
Тащили их во сне к
червям голодным.
Китс[60]
Несчастлив
тот, на кого воспоминанья детских лет наводят лишь уныние и страх. Увы тому,
кто помнит только долгие часы уединения в огромных мрачных залах с тяжелыми
портьерами и сводящими с ума рядами старинных книг или одни безмолвные бдения в
сумеречных рощах среди причудливых, гигантских, лозами отягченных дерев,
безмолвно простирающих изогнутые ветви в вышину. Такую участь присудили боги
мне – обманутому и обескураженному, опустошенному и сломленному. И все же в те
мгновения, когда рассудок мой готов умчаться за свои пределы – к иному!
– я в отчаянии цепляюсь за эти увядшие воспоминания и странным образом
успокаиваюсь.
Где
я родился, мне не ведомо; помню только замок, бесконечно старый и бесконечно
страшный, со множеством темных галерей и высокими потолками, где глаз мог
различить лишь паутину да сумрачные тени. Стены древних каменных коридоров,
казалось, источали сырость, и мерзкий запах стоял повсюду, как будто
разлагались груды трупов, оставленных минувшими поколениями. В замке никогда не
было света, и поэтому я любил зажечь свечу и, не отрываясь, глядеть на нее. Но
света не было и снаружи, ибо ненавистные деревья намного превосходили высотой
самую высокую из доступных мне башен. Лишь одна черная башня возносилась над лесом
и уходила в неведомое наружное небо, но подходы к ней были разрушены, и на нее
никак нельзя было взобраться, разве что сделать заведомо безнадежную попытку
вскарабкаться по голой стене, одолевая ее камень за камнем.
Вероятно,
я прожил в этом месте долгие годы, но я не умею определять время. Кто-то,
должно быть, заботился об удовлетворении моих нужд, однако я не могу припомнить
никого, кроме самого себя; ни единой живой души, если не считать безмолвных
крыс, летучих мышей и пауков. Впрочем, кто бы он ни был, мой радетель, он
представляется мне невероятно старым, потому что мое первое понятие о живом
человеке связано с чем-то карикатурно схожим со мной самим, только гораздо
более уродливым, сморщенным – и ветхим, как и весь замок. Я никогда не находил
ничего отталкивающего в тех костях и скелетах, что усыпали дно глубоких,
сложенных из камня ям в подвалах замка. В моем воображении эти предметы
причудливо ассоциировались с повседневностью, и я считал их, пожалуй, более
натуральными, чем цветные изображения людей, попадавшиеся мне в пыльных книгах.
Все, что я знаю, вычитано мною из этих книг. Никто не наставлял и не учил меня,
и я не помню, чтобы хоть раз за все эти годы мне довелось услышать человеческий
голос, в том числе и свой собственный, ибо хотя я и читал о том, что такое
речь, мне даже в голову не приходило попробовать заговорить вслух. Наружность
моя равно не являлась предметом моих размышлений, так как в замке не было
зеркал, и я разве что бессознательно ощущал себя похожим на тех молодых людей,
чьи изображения встречались мне на рисунках и гравюрах в книгах. Молодым же я
осознавал себя потому, что почти не имел воспоминаний.
За
стенами замка, по ту сторону гниющего рва, я часто отдыхал под темными кронами
молчаливых деревьев и часами мечтал о прочитанном в книгах, с тоскою рисуя себя
среди веселых и шумных толп в солнечном мире за бескрайним лесом. Однажды я
попытался выбраться из этого леса, но чем дальше отходил от замка, тем гуще
становились тени, тем больше наполнялся воздух гнетущим страхом, и я, как
безумный, бросился назад, боясь заблудиться в лабиринте ночной немоты.
Так,
в вечном полумраке, я ждал и мечтал, сам не зная о чем. Но вот тоска моя по
свету в этом сумрачном безлюдье стала столь невыносимой, что я не вытерпел и с
мольбою воздел руки к единственной башне, черной и полуразрушенной, которая
возвышалась над лесом и уходила в неведомое небо. И тогда я решил, что
поднимусь на эту башню, чего бы это мне ни стоило, ибо лучше раз взглянуть на
небо и погибнуть, чем вечно жить, не видя света дня.
В
промозглом полумраке я взбирался по старым, стертым каменным ступеням, пока не
достиг места, где они кончались и откуда наверх вели лишь небольшие углубления
в стене, которыми я и воспользовался на свой страх и риск. Ужас и отчаяние
внушал мне этот мертвый гладкий каменный цилиндр, черный, пустынный и немой,
тем более зловещий оттого, что с его стен то и дело бесшумно взмывали в воздух
вспугнутые мною нетопыри. Но еще в больший ужас и отчаяние приводило меня то,
как невероятно долго длился мой подъем, ибо сколько я ни лез, тьма у меня над
головой не рассеивалась. Вековым могильным холодом веяло на меня, и я трепетал,
не в силах объяснить себе, почему я не могу достичь света. Вообразив, что меня
застигла ночь, тщетно пытался я нащупать свободной рукой бойницу, чтобы
выглянуть наружу и определить высоту, на которой нахожусь.
Но
вот, после бесконечно долгого и рискованного подъема вслепую по этой
безнадежной вогнутой круче, я почувствовал, что голова моя упирается во что-то
твердое, и понял, что достиг крыши или, во всяком случае, какого-то перекрытия.
В темноте я не мог различить, что это за преграда, а потому потрогал ее рукой и
убедился, что это нечто каменное и неподвижное. Тогда я стал двигаться по
окружности башни, цепляясь за все, за что только можно было ухватиться на
скользкой стене, и поминутно рискуя сорваться вниз, пока наконец не нашел то
место, где преграда слегка подавалась. Поскольку руки мои были заняты, я уперся
в эту плиту или, точнее, крышку люка головой и, рванувшись вверх, приподнял ее.
Моя надежда увидеть свет не оправдалась, и, пролезая в открывшийся проем, я уже
знал, что путь мой завершен лишь на время, ибо передо мною была ровная каменная
площадка, большего диаметра, нежели нижняя часть башни. Очевидно, это был пол
какой-то грандиозной дозорной комнаты. Выбираясь на него, я старался двигаться
так, чтобы тяжелая плита не вернулась на свое место, но при всей осторожности я
не смог этого предотвратить – простершись в изнеможении на каменном полу, я
услыхал гулкое эхо, вызванное ее падением. Впрочем, я надеялся, что при
необходимости мне снова удастся ее приподнять.
Теперь-то
уж, казалось мне, я нахожусь на такой высоте, куда не достают ветви проклятого
леса. С трудом поднявшись на ноги, я стал на ощупь искать окно, чтобы наконец
увидеть небо, месяц и звезды, о которых так много читал. Но куда бы я ни
повернулся, меня всюду ждало разочарование – кругом были лишь одни широкие
мраморные выступы, служившие подставкой для продолговатых сундуков пугающих
размеров. Чем больше я думал и гадал, тем неодолимее становилось желание
узнать, что за седые тайны скрывает это хранилище, отрезанное от нижнего замка
веками расстояния. Но тут я неожиданно нащупал нишу с каменной дверью, покрытой
каким-то необычным рельефом. Толкнув ее, я убедился, что она заперта, –
тогда я собрал все силы и одним могучим рывком, способным сокрушить все земные
препятствия, втянул ее внутрь, на себя. Едва я сделал это, как меня охватило
сильнейшее из блаженств, когда-либо испытанных мною, – впереди, за
декоративной металлической решеткой, к которой поднималось несколько каменных
ступеней, сияла мягким, бархатным светом полная луна, виденная мною до того
лишь в сновидениях и смутных грезах, которые я не осмеливаюсь назвать
воспоминаниями.
Полагая,
что на этот раз я уж точно достиг самой верхушки башни, я было бросился вверх
по ведущим к решетке ступеням, но тут луну закрыла туча, в наступившей темноте
я споткнулся и далее был вынужден продвигаться уже более осторожно и медленно.
Когда я добрался до решетки, было по-прежнему темно; тронув ее, я удостоверился
в том, что она не заперта, но открывать ее полностью не стал, боясь упасть с
той головокружительной высоты, на которую поднялся. И в этот момент снова
появилась луна.
Ничто
не потрясает так сильно, как то, что до беспредельности неожиданно и до
нелепости невероятно. Самое страшное из пережитого мною прежде не шло ни в
какое сравнение с тем, что предстало моему взору в этот миг – с той абсурдной
картиной, что открылась передо мной. Сама по себе она была, пожалуй, вполне
прозаической, но тем-то и более ошеломляющей, ибо вот что я увидел: вместо
головокружительной панорамы бескрайнего леса, обозреваемой с огромной высоты,
сразу за решеткой и на том же уровне, где я стоял, простиралась ровная
поверхность земли, усеянная мраморными плитами и обелисками, сгрудившимися
вокруг старинной каменной церкви, шпиль которой призрачно поблескивал в лунном
свете.
Действуя
почти бессознательно, я отворил решетку и ступил на выложенную белым гравием
дорожку, расходившуюся в двух направлениях. Моим рассудком, в каком бы
оторопелом и беспорядочном состоянии он ни пребывал, по-прежнему владело
неистовое стремление к свету, и даже испытанное мною разочарование не могло
охладить меня. Я не имел понятия, да и не хотел понять, что это было – сон,
наваждение или волшебство, – но я был полон решимости узреть великолепие и
блеск мира, чего бы это мне ни стоило. Я не ведал, кто я, что я, где я
нахожусь, но, продолжая следовать вперед неверными шагами, я вдруг начал смутно
что-то припоминать, и это дремавшее во мне до поры воспоминание подсказало мне,
что путь мой не совсем случаен. Миновав участок с плитами и обелисками, я вышел
через арку на открытое пространство и теперь следовал по дороге, местами
сохранившейся и хорошо заметной, местами же терявшейся среди густых трав, где
только отдельные развалины выдавали ее прежнее присутствие. Один раз мне пришлось
переплыть через быстрый поток, посреди которого вздымались остатки замшелой и
осыпающейся каменной кладки, свидетельствовавшие о том, что здесь некогда стоял
мост.
Прошло,
должно быть, больше двух часов, прежде чем я достиг своей предполагаемой цели –
старого, увитого плющом замка посреди парка с густыми зарослями деревьев; замка
до безумия знакомого и до неузнаваемости чужого. Я обнаружил, что ров заполнен
водой, а многих известных мне башен нет. Меня также смутило присутствие
нескольких новых флигелей. Однако более всего меня привлекли и приятно удивили
настежь распахнутые окна, из которых вырывались снопы яркого света и доносились
звуки самого буйного веселья. Приблизившись к одному из них, я заглянул внутрь
и увидел большую компанию людей в необычных одеяниях; они пировали и вели
оживленную беседу. Я ни разу не слышал, как звучит человеческая речь, и потому
мог только смутно угадывать, о чем они говорили. Черты некоторых присутствующих
пробудили во мне неясные, бесконечно далекие воспоминания; остальные лица были
совершенно незнакомыми.
Через
окно, расположенное вровень с землей, я вступил в ярко освещенный зал – и это
был шаг от неповторимого проблеска надежды к жесточайшему из потрясений, к
отчаянию и осознанию горькой истины. Кошмар не заставил себя ждать, ибо как
только я вошел, глазам моим предстала ужаснейшая из сцен, какие только можно
вообразить. Едва я сделал этот шаг, как всю компанию охватил внезапный и
необъяснимый ужас, исказивший до уродства лица гостей и исторгнувший
нечеловеческие вопли едва ли не из каждой глотки. Все разом бросились уносить
ноги. В создавшейся суматохе и панике одни падали в обморок, другие
подхватывали и тащили бесчувственные тела за собой в безумной спешке. Многие
прикрыли глаза руками и, словно слепые котята, беспомощно тыкались в разные
стороны, опрокидывая мебель и налетая на стены, прежде чем им удавалось
добраться до какой-либо из многочисленных дверей.
Оставшись
один в роскошном зале и еще не придя в себя от их душераздирающих криков,
отзвуки которых постепенно стихали в отдалении, я вдруг затрепетал при мысли о
том, что где-то рядом со мной затаилось нечто, чего я до сих пор не замечал. На
первый взгляд зал казался пустым, но, когда я двинулся к одной из ниш, мне
почудилось, будто я уловил там какое-то шевеление или что-то в этом роде – там,
за обрамленным золотом дверным проемом, ведшим в другой, чем-то похожий на
первый, зал. По мере приближения к арке я все более убеждался в том, что кроме
меня в зале еще кто-то есть, и все же ужас, что предстал передо мной, был
слишком неожиданным. Издав первый и последний в своей жизни звук –
отвратительное завывание, потрясшее меня не меньше, чем его омерзительная
причина, – я узрел во всей ужасной очевидности столь невообразимое,
неописуемое и безобразное чудище, какое вполне могло одним видом своим
превратить веселую компанию в беспорядочную толпу обезумевших от страха
беглецов.
Я
не в силах даже приблизительно описать, как выглядело это страшилище,
сочетавшее в себе все, что нечисто, скверно, мерзко, непотребно, аморально и
аномально. Это было какое-то дьявольское воплощение упадка, запустения и тлена,
гниющий и разлагающийся символ извращенного откровения, чудовищное обнажение
того, что милосердная земля обычно скрывает от людских глаз. Видит Бог, это
было нечто не от мира сего – во всяком случае, теперь уже не от мира
сего, – и тем не менее, к ужасу своему, я разглядел в его изъеденных и
обнажившихся до костей контурах отталкивающую и вызывающую карикатуру на
человеческий облик, а в тех лохмотьях, что служили ему одеянием, – некий
отдаленный намек на знатность, отчего мой ужас только усилился.
Я
был почти парализован – правда, не настолько, чтобы не предпринять слабую
попытку к бегству; но одного неверного шага назад оказалось недостаточно для
того, чтобы разрушить чары, которыми сковал меня этот безымянный и безголосый
монстр. Глаза мои, словно заколдованные неподвижно уставившимися в них
тусклыми, безжизненными зрачками, отказывались повиноваться мне и, как я ни
старался, не закрывались – они лишь милосердно затуманились, и богомерзкий
призрак представлялся мне теперь не так отчетливо, как в момент первого шока. Я
попытался было поднять руку, чтобы заслониться от этого зрелища, но силы
оставили меня до такой степени, что рука не вполне повиновалась моей воле.
Однако в результате этой попытки я потерял равновесие, и, чтобы не упасть, мне
пришлось ступить несколько шатких шагов вперед. И только тогда, в тот самый
момент, когда я делал эти шаги, я внезапно и как-то судорожно осознал,
насколько близко нахожусь от этого чудовищного исчадия ада; мне даже
почудилось, что я слышу глухой шум его дыхания. Находясь на грани
помешательства, я все же нашел в себе силы выбросить вперед руку и отстранить
от себя зловонный призрак, стоявший почти вплотную ко мне. И в этот самый миг,
в это катастрофическое мгновение вселенского кошмара и адского катаклизма
пальцы мои коснулись протянутой ко мне гниющей лапы монстра, стоявшего под позолоченным
сводом.
Я
не издал ни звука, но все кровожадные вампиры, оседлавшие ночной ветер,
вскричали за меня в тот самый миг, когда на мой рассудок одной стремительной
лавиной обрушились душегубительные воспоминания. За одну секунду я вспомнил
все, что было со мною прежде, еще до того ужасного замка с его деревьями; я
припомнил здание, со временем переделанное, в котором сейчас находился; и, что
было кошмарнее всего, я узнал то богомерзкое существо, которое в момент, когда
я отдергивал свои запятнанные пальцы от его лапы, оскалилось в чудовищной ухмылке.
Но
во вселенной наряду с горечью существует и сладость, и имя этой сладости –
забвение. В немыслимом ужасе того мгновения забылось все, что угнетало меня, и
наплыв мрачных воспоминаний рассеялся хаотичным эхом перекликающихся образов.
Грезя наяву, я покинул это проклятое логово призраков и быстро и бесшумно
выбежал наружу – туда, где светила луна. Вернувшись на кладбище с мраморными
плитами и спустившись по ступеням к каменному люку, я убедился, что его уже не
сдвинуть с места, но это меня отнюдь не огорчило, ибо я уже с давних пор
ненавидел тот старинный замок внизу и его деревья. Отныне я разъезжаю верхом на
ночном ветре в компании с насмешливыми и дружелюбными вампирами, а когда
наступает день, мы резвимся в катакомбах Нефрен-Ка, что находятся в неведомой и
недоступной долине Хадоф возле Нила. Я знаю, что свет – не для меня, не считая
света, струимого луной на каменные гробницы Неба; не для меня и веселье, не
считая веселья запретных пиров Нитокрис под Большой пирамидой. И все же в этой
своей вновь обретенной свободе и безрассудстве я едва ли не благословляю горечь
отчуждения.
Ибо,
несмотря на покой, принесенный мне забвением, я никогда не забываю о том, что я
– изгой, странник в этом столетии и чужак для всех, кто пока еще жив. Мне это
стало ясно – раз и навсегда – с того момента, когда я протянул руку чудовищу в
огромной позолоченной раме; протянул руку – и коснулся холодной и гладкой
поверхности зеркала.
|