|
VII
Правду
надо сказать, с горя и она себе утешения искала. В церкву-то не ходила, о душе
и не думала… ну, соблаз ей душеньку и смутил. И уберечь себя трудно, в их
положении, – много народу увивалось. Еда сладкая, никакой заботы, музыки
да теятры, и обхождение такое, вольное, – телу и неспокойно, на всякую
хочу и потянет.
Картинку
с нее красильщик один писал, чуть не голую расписал. Волоса распущены, одно
плечо вовсе голое, грудь видать, на подушках валяется с папироской, и цветы на
ней навалены, и фрукты всякие, и кругом ее все бутылки, – будто арапскую
царицу написал, за деньги показывать хотел. А ее вся Москва знала, барин и
осерчал. И вправду, будто распутную женщину намазал: и глаза распутные ей
навел, и ноги так непристойно, до неприличности. Он картинку-то у того и отнял,
себе в кабинет повесил. И ту даже занавесил, а то и поглядит. С того все и
началось, пожалуй. Стала она такая вольная, на себя непохожа, словно уж не
своя, – испортил ее красильщик. В щелку гляжу, бывало, мазал ее когда… и
за руки-то хватал, и за ноги перекидывал, и всю, как есть, перетрогал он ее,,
от стыда помаленьку и отучил. А она – хи-хи-хи… – чисто ее щекочут.
Вольные платья стала нашивать, – стыд и страм. По портнихам, по модисткам…
вырядится – страмно на люди показаться, барину и покажется. Он так и ахнет!..
«Гли!..
да ты не ты!..»
Будто
приворожит его. А который ее мазал-то, урод косоглазый, на козла похож… возьми
да и влюбись в нее. Проходу ей не давал. А у него вредный глаз был, он ее и
заколдовал, глазом-то. Смеетесь, барыня… а сущую правду говорю. Сидит и глядит,
колдует. Так помаленьку и заколдовал. Она уж как учувствовала, станет его
просить, руками укрывается:
«Не
развлекайте меня, не выношу вашего глазу!..» – и хохочет.
А он
пуще уставится. А барин на прахтику уехал, в Богородск. Вот тот приезжает, глаз
на нее уставил, и говорит, чисто ее хозяин:
«Вы
беспременно поедете со мной кататься, картинки мои глядеть!»
Вмиг
собралась – покатила. Вернулась на рассвете, и вином от нее, слышу… – сама
не своя, уж он ее испортил. Два дни из спальной не выходила. А тот телефоном
донимает! Она трубку об стол и расколола. Тут его колдовство и кончилось. Долго
она болела, после того-то. Ну, что тут, барыня, антиресного?… Ну, и еще было.
Как сорвалась с закону, греху как приложилась, – и не удержишься, Бога-то
когда нет. Был еще один, словно студентов учил… ни разу его я не видала. Скажешь
ей стороной, а она сердится – не смей грязного думать, тут только приятельская
дружба. А я к тому, что нехорошо перед барином, стыдно в глаза смотреть… –
за письмами, бывало, меня гоняла, в секрет, на почту. А у меня глазто свой, не
дареный… белье шикарное стала покупать, тонкое-то-растонкое, прачке отдавать
страшно, я уж сама стирала. Ну, все и видно… что я, слепая, что ли! Исхитрялась
передо мной, а совесть-то не заткнешь, – из глаз глядится.
Да чего,
барыня, приятного тут?… Ну, музыкант был, учитель Катичкин. Ничего человек,
смирный, играет, да вздыхает, только и всего. Вот-вот, самый он, волоса долгие,
на грека похож, и с бантом с белым, а только тихой. Греки – они шу-мные, я их
знаю, в Костинтинополе как мы бились. Вот там греки шумели!.. Всех с тортуваров
сшибают, никакой управы на них, турков они прогнали, а англичаны город им не
дают, забрали себе под флаг. Им досадно, все и кричали: «сильней нас нет, всех
покорим, со всех денежки стребуем!» Офицер наш один все их дражнил, бывало: «и
у петуха шпора, да не звенит!»
Ну,
вместе сидели и играли на роялях. Поглядят друг на дружку – и опять заиграют.
Может, и не было ничего промеж них, очень уж тихой был, музыкант-то. А глаза
пялил, правда. В зерькало раз видала, как она его в маковку поцеловала… а он
глаза так, через лоб, и воздохнул. Ну, в налехции с ним ходила… Барин раз и
перехвати письмецо! Подает ей, уж распечатано.
«Как ты
смеешь письма мои печатать? – она ему. – Тут ошибка, ничего я не
понимаю…»
«А
я, – говорит, – понимаю. Был у музыканта, и была у нас музыка!»
Божиться
стала, а то и не перекрестится никогда, хоть тебе крестный ход. И разочли мы
музыканта. Я ему и жалованье в письме носила, щека у него была завязана,
полтинник на чай мне дал.
Ну,
сами, барыня, посудите: как же им дите воспитать, при таком-то хавосе. И давно
бы от них сошла, да к Катюньчику привязалась, оставить жалко.
VIII
И чего
только они над ней не вытворяли!.. А знаете, я чего думала, барыня?… А вот чего
я думала. Наше семейство взять… Ну, барин хороший человек, такой благородный,
чужой копеечки не тронет, хоть ты ему тыщирастыщи положи… очень по закону
понимал. А барыня… и добрая, и образованная, сочувственная очень. И все барина
уважали, и доктор он ученый, самый умный, и прахтикой много помогал… и такой
тоже сочувственный!.. Лошадь под окнами у нас упала, а ломовик уж известно – в
брюхо ее ногой, ногой. Обедали они, как увидали… выбегли на мостовую прямо,
кричать, – в участок хулюгана-негодяя, в портокол писать!.. –
животные были попечители… были ведь у нас такие? Вот-вот, из животного
попечительства. А то в ведомостях чего прочитают… голод вот когда по деревням
был, или кого строго засудили, за царя… а то и казнили, кто в высоких лиц бонбы
швырял. Вон барыня расстроится!.. Салфетку бросит в суп, кулачками себя в
грудь… кричит: «звери-звери!.. нельзя терпеть, нельзя жить, нельзя руки
сложить! народ морют, убивают… а мы можем спокойно есть!., не могу, не могу!..»
Барин ей капель, все успокаивал: «не волнуйся, мы это все скоро переменим… все
кончится!» Заплачешь – на них глядеть. Вот, думаешь, как по-божьи надо, и в
церкву они не ходят, а им Господь за доброту все простит. К бедным-то? Правду
сказать, к бедным не ездил барин, а так сочу-ствовал… вредно в грязи рожать,
зараза будет, все говорил… пусть в приюты идут рожать, в ламбалатории, и
чистота там, и денег не берут. А прачка наша, у ней ребеночек поперек шел…
сразу ей барин выправил, ни копеечки не взял, – только трахмал потуже. И
сколько от смерти спас, и женщин, и младенчиков… мертвеньких уж совсем вынал и
в себя приводил!.. Вот как.
А иной
раздумаешься – сколько же он ангельских душек помори-ил!.. Да я-то уж знаю,
барыня… И за это деньги какие брал! и на что же денежки эти шли-и… в прорву, на
баловство, в свой мамон. Барыня все мне говорила, как и вы вот… – такая
мадицина эта, требуется. А я-то знаю… грех покрыть помогал, ангельские душки
убивал, пу-зырь колол! Когда мадицина эта, разродиться женщина не может, это я
знаю. Ну, грех страшный, а всякий грех замаливается, только не греши. Ну, на
церкву бы подали, для души, или бы сиротам помогли… Скажешь барыне: нищие к нам
заходят, надо бы на кухне подавать, как у мамашеньки водилось. А она – «лодырей
разводить! на попечительство даем, там уж знают». Да не– все попечительство-то
знают. И канючки есть, и дармоеды, а сколько и живой нужды есть. А господа
нужды живой не любили, расстраивались от нужды. Странницу приняла я раз, чайком
попоила, а у ней палец гнилой, с морозу, всю она кухню пальцем нам протушила,
правда, – как же они заопасались. А у нас в помойку котлеты выбрасывали, а
про хлеб и говорить нечего. Это в Крыму мы с Катичкой узнали, как хлебушек
добывается, и в Костинтинополе повидали, как в море с детьми топились, себя
продавали за кусок… – вспомнить страшно.
Ах,
барыня… у нашего батюшки девочка в ихней больнице померла, англичаны поместили,
от сострадания. А мать и не допустили попрощаться… от заразы, будто… – и
похоронили не сказамши. Пришла, а они уж похоронили, и не отпевали! От
сострадания, говорят. Так матушка и упала на ступеньке. Может, и барин тоже, от
сострадания… а думается мне – грех и грех.
А добрые
люди, как трудящий народ жалели, очень помочь желали… у всех чтобы свои
капиталы были, всем чтобы поровну. А вот жили на такие деньги. Да я знаю,
барыня, не все такие деньги были, а… хоть половинка была такая, за младенчиков!
Из Нижнего от мушника барышню привезли к акушерке ихней, грех покрывать:
сколько хотите возьмите, остановите только последствия. Десять тыщ выклали! За
грех-то и деньги платят. Остановил барин, проколол пузырь. Едят сладкий пирог,
за пять рублей, бывало, покупали… и мне дадут. И придет в думушку: а ведь это
за пузырь мне, за ангельскую душку, сладкий кусок… за грех! Да я не осуждаю,
барыня… а сумление во мне было. А вот слово я какое получила, от святого
человека… а вот.
Это как
нам барина в Крым везти, чисто вот сердце чуяло. Поехала я за Троицу, в
пустынь, к старцу Алексею. Мне Авдотья Васильевна присоветовала, желанная
такая. Ну, поговела я там… а уж царя сместили, все будто понарошку пошло,
ползти стало. Мне старец и сказал… я ему покаялась, у таких, мол, господ живу,
сладкие куски принимаю… так он и засветился, и глазки ручкой так заслонил…
открылся – плачет. И пошептал мне:
«Родная
ты моя, не смущайся, все принимай… и чужой грех на себя прими, а не осуди. Без
нас с тобой судит Судия… и все мы грехом запутаны, а вот Судия и рассудит».
Всю
тягость с меня и снял. И барин вот, как ему помирать… И правда, а то собьюсь.
Катичку
укладываю, бывало, и станет страшно, как про их грех подумаю. Отплатится ведь
за это! без того не пройдет, на ком-нибудь да взыщется. Да неуж, думаю, Катичке
и отплатится?… И что же, барыня… отплатилось, так-то им отплатилось…! И
Катичка, разве счастье ей? Да я, барыня, все знаю… вы не знаете, а я-то знаю.
Ну, все-то мы, за что мы-то теперь мызгаемся так? Самые, может, хорошие и
страдают больше, за чужие грехи принимают, а уж Господь рассудит, все у Него
усчитано. Вот теперь и нужду узнали, и в чужую беду стали проникаться, и как
хлебушек добывается, слезами поливается… и в церкву стали ходить… – все у
Него усчитано.
Ночью
проснешься, как все-то вспомнишь… – да как же я сюды попала, в пустое
место! да чего ж мы все толчемся тут ни при чем, как цыганы бродяжные… оттуда
гонят, туда не допускают… В Костинтинополе жили мы.
вот
напугались как, слух прошел, – хотят власти нас большевикам отдать!
Чуть-чуть не отдали, кто-то уж за нас вступился. Да как же так? – говорили
все, – да где ж у них Бог-то?! А как же барыня говорила нам – самые они
образованные!.. Уж вот уж повидала-то… Катичка тогда из себя вышла, калила их,
калила… такой скандал, расскажу вам по череду. Так вот, говорю-то я… –
проснешься, Го-споди, старая я, кому нужна, сызмала сирота, с девчонок по чужим
людям… покарай ты меня, взыщи на мне, а Катюньчика не оставь милостью! На всем
свете одна она у меня теперь, будто дите родное. И покойный барин меня просил,
помирал… не забуду и не забуду.
|