|
II
В
Америке-то очутились? Это я вам скажу, а сперва-то я вам… Ну, что ж, позвольте,
чашечку еще выпью. Хороший у вас чай, барыня, деликатный, а с прежним всетаки
не сравнять. Бывало, пьешь-пьешь… ну, не упьешься, до чего же духовит!
А ведь
это Господь меня к вам привел, Господь. Стою намедни в церкви, на Рю-Дарю, и
такая тоска на меня напала… молюсь-плачу. У Марфы Петровны я пристала, в нянях
она у графа Комарова раньше жила… Вот-вот, самый тот Комаров-граф, сколько
домов в Москве, высокого положения. Так и прижилась, они ее с собой и вывезли.
Все уж у них повыросли, и прожились они тут, ни синь-пороха не осталось, а
графиня померла в прошедшем году. Теперь один сын на балалайке играет в
ресторане, офицер, а постарше – в дипломата хотел попасть, да уж расстройка
вышла, он теперь, Марфа Петровна сказывала, дальше Америки уехал. А дочка у
высокой княгини платья для показу примеряет, вон как. Марфу Петровну знакомые и
взяли, – дочка у них за ресторанщиком нашим, – ее и взяли за девочкой
ходить. И комнатка ей на чердачке, тут уж так полагается. Она меня и приютила.
Правду сказать, не бедная я какая, смиловался Господь, за себя плачу… Катичка
мне дала деньжонок, и не в обрез… Деньги-то? Да она теперь, барыня, столько
добывать стала, – не сосчитать! И богачи ихние к ней сватаются все, она
только не желает. Такие чудеса, никто и не поверит.
Ну, стою
в церкви и плачу, себя жалею… бо-знать чего надумываю: вот, дожила… обгрызочком
за порожком стала, никому не нужна. С думы так. И за Катичку-то тревожусь, как
она там одна. Катичка-то? Да очень любит, и уезжала я – плакала… да, говорится,
одна слеза катилась, другая воротилась… молода, ветерком обдует и… Пойду,
думаю, поставлю свечку Николе-Угодникубатюшке, забыла ему поставить. А он
сколько спасал-то нас, с иконкой его так и поехала из Москвы… старинная, от
тятеньки покойного. Так это в уме мне – пойдупоставлю! А уж и обедня отходила.
«Отче наш» пропели. Подхожу к ящику свечному, а вы меня и окликнули. Я даже
затряслась, как вы меня окликнули – «няничка»! И как вы меня узнали, неуж по
голосу… разговор у меня такой, тульской все? А-а, по «смородинке» по моей… ишь,
ведь упомнили! А я бы вас нипочем бы не признала. Чисто смородинка у меня на
лике, ваша Ниночка все, бывало, – «няня-смородинка», звала… а то
«родинка-уродинка». Вот и пригодилась уродинка.
Ниночка-то
ничего живет? Так-так, за шофером, офицер тоже был. Так, так… красоту делать
обучается. Слыхала, как же, барыням щеки натирают, боту делают. Ну-к что ж, что
небогато живут… а кто теперь богато-то живет! Сыты, одеты, обуты, – и
слава Тебе, Господи. Катичка и в богатстве вон, а… Мало чего она Ниночке
напишет, а сердечко ее я знаю. А чего она может написать? При мне и писала, на
одной ноге плясала, все некогда. Видите, как я верно, – открыточку… не
любит она толком написать, знаю ее карактер. Недолго наживет она там, с
американцами, до первой обиды только. Мне Абраша сказывал, а уж он там все-то
дырки облазил, ихние порядки знает:
«И зачем
вас барышня пускает от себя, мамаша дорогая! – все он меня так – мамаша
дорогая. – У нас здесь один разговор… то ли ты горло кому перегрызи, то ли
тебе голову оторвут!» – так все говорил. – «Старинный глаз тут нужен, а то
барышню могут оскандалить, которая красавица и без свидетелей, и от суда
откупятся».
И папаша
его, с кем вот ехала я оттуда, Соломон Григорьич, хороший такой мужчина, уж
старичок… наш тоже, тульской, портной из Тулы военный, тоже сбежал от ихних
порядков, не мог привыкнуть. А человек терпеливый, во всех квасах, говорит,
мочен. Такой-то жалетель душевный оказался… Ехали мы с ним на корабле, семеро суток
по морю-океяну ехали, вот я тошнилась, – помру, думала. А он со мной
рядышком тоже тошнился, все меня утешал:
«Ох,
чуточку потерпеть осталось, Дарья Степановна… ох, зато от Америки этой дальше
Уезжаем, бел-свет увидим…» – все меня развлекал.
А его
другой сын выписал к себе, в ихние Палестины, в Старый Ерусалим, – и у них
тоже там святое место. Про Катичку-то я вам… И рвалась я оттуда, а ради Катички
уж терпела, как я ее одну оставлю. Девочка она красивенькая, привлекающая, так
круг ее и ходят, зубами щелкают… ну, долго ли с пути сбиться. А она на таком
виду, при таком параде теперь… И всего там за деньги можно, а де-нег там… душу
купят и продадут, и в карман покладут, вот как. Она и бойка-бойка, а и на бойку
найдут опойку. Говорится-то – на тихого Бог нанесет, а бойкой сам себе
натрясет. Ну, она меня уж и отпустила, и попутчик такой надежный, Соломон
Григорьич. Поняла, может, что погибать мне с ними, не миновать… ну, непричальна
я к тем порядкам, к американским ихним. Да Васеньку-то она заканителила, и идол
тот навязался, – роман и роман страшный. Уж как все расканителится – не
скажу. Не подумайте чего, барыня… она вот как не желала меня пускать, а я все…
так уж Богу угодно, мысли все у меня такие были – поехать надо, Ночи не спала,
все думала – поехать и поехать, совета попросить. Да вот, про Катичку-то… Да
сразу, барыня, не понять, это все знать надо. Идол тот, думается мне так, зуб
на меня точил. А вот ее все, мол, оберегаю. Он, может, и уговорил Катичку
отпустить меня, правды-то всей не знаю. Да еще я, барыня, попугать ее,
просилась-то, отвезти-то меня, а сама нипочем бы не уехала, своей-то волей. Да
нет, ничего, барыня, не путаю, а… на мысли вступило мне, поехать и поехать по
одному делу. Да дело-то не важное, а… Уж и натерпелась я там, наплакалась-наглоталась.
Ну, она мне и… – «что ж, поезжай, там тебе повеселей будет…» – дозволение
и дала. И люблю ее, а поехала… будто так надо, в мысли набилось мне. Может,
чего и выйдет, к лучшему. Да и правда: тут-то я хоть в церкву схожу, душу
отведу, а там как привязанная я словно, да напужена-то, шум такой… чистый ад! И
все будто сумашедчие какие, слова доброго не услышишь, дела до человека нет.
Тут народ, барыня, вежливей, сравнять нельзя: и улицу покажут, и… Уехала я, вот
и ее, может, подманю: соскучится по мне – скорей приедет.
Не
окликните вы меня, так бы я вас и не разыскала. Был у меня адресок на бумажке
ваш, Катичка дала. Провела меня Марфа Петровна до земной дороги, под землю
лезть, в вагон посадила, наказала пять станций считать и вылезать. Ну, вывели
меня из-под земли, стала бумажку совать человеку одному, а ветром ее и
выхлестнуло. А там омут чистый, автомобили гудут, вагоны крутятся, –
завертело мою бумажку под колеса. Искали с ихним городовым, и человек тот с
нами ходил-искал… хорошие, спасибо, люди попались, вникающие. Объясняю им –
а-дрист улетел, ф-фы! – поняли, пожалели – не нашли. Поехала я назад к
Марфе Петровне. Спасибо, карточка хозяина ее была с адреском, а то бы и ее не
нашла. Да еще молодчик один на меня поантересовался, признал – русского я роду,
шофер: «садитесь, бабушка, я вас доставлю в сохранности, куды вам?» Заплакала
я, прямо. Довез акурат до квартиры, ни копеечки не взял. – «У меня, –
говорит, – мамаша теперь такая же старушка, в России нашей». Уж такой
обходительный, сурьезный, из офицеров тоже. А в церкви вы меня и опознали,
Господь привел.
В
Америку-то как попали? А разве Катичка Ниночке не отписала? Правда, голову уж
она тут потеряла, Васенька заболел. Да вы сразу-то не поймете, идол тот
замешался. Идол-то… Да он, может, и ничего, а вроде как шатущий, лизун. Это он
меня так прозвал – и-дол! – осерчал. Привела его Катичка меня показать,
чисто чуду какую… много ему про меня наплела, что вот не может без меня
быть, – то-се. При нем меня и поцеловала, стала нахваливать, по голоску уж
слышу. А он ощерился, и пальцем в меня – «идол!» – говорит. А Катичка после
сказала – «иконкой» она меня назвала ему. Она меня, бывало, – «иконка ты
моя, не могу я без тебя!» – это уж как разнежится. А тот на меня – идол! –
почитает, дескать, она меня шибко! А сам вроде как искутан, лицо такое
неприятное, кирпичом, никогда и не улыбнется, зубы покажет только, какие-то они
у него… железные словно, а не золотые, смотреть даже неприятно. А богаач… денег
некуда девать, полны подвалы. Все при деле там, а он надоел звонками. Много уж
за сорок ему, и одутлый, а навязался и навязался. И со всеми дилехторами будто
знаком, сымаются вот где. Где уж она его сыскала, – не отцепляется, так
вот и стерегет. А она потешается: идол к нам, она Васеньку вызвонит, повертится
перед ними и убежит. Они и сидят, как глупые. Говорила ей – «навязался человек,
без путя ходит… да ну-ка еще женатый!» Да уж она волю-то взяла, узды на нее
нету, разве она слов слушает. А ей голову закрутили, во всех ведомостях
печатают, шмыгалы к нам повадились, карточки с ее щелкают… – уж она
показная стала. А денег у него… ни в какие банки не укладешь, сам будто делает!
Не вздор, барыня, а сущая правда. А, может, и нахвастал. Заехал как-то, в
телефон покричал минутку и говорит Катичке: «сейчас я на ваше счастье милиен
сделал!» А она повернулась так, гордо ему – «что мало?» – и ушла, ни слова не
говоря. Он глазищами на меня похлопал, я ему и сказала: «и нечего, батюшка, вам
тут, лучше бы домой шли». Съесть хотел меня, прямо. Чего уж она наболтала про
меня, только он меня невзлюбил. Все и думала – господ бы Медынкиных
повстречать, про вас. А где вы – и знать мы не знали, живы ли. Оборвется,
думаю, у нас с Катичкой, где нам искать защиты? А вы с Катичкой ласковы всегда
были, подарки какие всегда дарили, – помога не помога, а все ей совет
дадите, и все-таки одержка, очень она своевольная, меня не слушает… и с
Васенькой, может, уладили бы дело. Другой бы ее сразу обломал, а он
благородного карактера, все терпел. А как заноза в нее насела… Да это по череду
сказать надо, а то не поймете. А это артист один, баринов адресок Катичке
сказал, на лавочку, она и отписала Ниночке. Артист-то? Он барину на лавочку
писал, а барин и не ответил. Нет, фамилию не упомню, какая-то мудреная…
Мен-дриков, что ли? и еще как-то… Кандрихов? Две у него фамилии будто. Все
бухвостил:
«Я у них
на Ордынке теятры играл, без ума все от меня были, а Варвара Никитишна
перстень, – говорит, – мне изумрудный поднесла!»
Может,
что и наплел, как вы-то говорите. Будто за тот перстень дом купить можно было,
а он его за мешок муки выменял, голодал. Верно, барыня, мало ль чего наскажут.
Краснобай такой, балахвост. Катичка ему – «а, пустая вы балаболка!» – а он в
ладошки – «поклоняюсь, поклоняюсь!» – никакого стыда. Да больше ничего словно
не говорил. Да, вот чего еще говорил:
– Это
Медынкин на меня серчает – и адреска барыни не дает. А теперь старое помнить
грех, все мы как потонули, будто уж на том свете. Все равно я ее беспременно
разыщу!
Разыщу,
говорит, – так и сказал. Такой настойчивый… В соборе он нам попался. Из
себя-то? Да не так, чтобы ахтительный какой, и уж немолодой, а видный такой
мужчина, брюзглый только, брыластый такой, губастый. Ну, попался он нам в
соборе… совсем без копейки оказался, и уж стали его выгонять из Америки, что
беспачпортный. А тоже чего-то там представлял, разбойника, что ли, –
Катичка говорила. А одета она шикарно, и к собору мы с ней на автомобиле
подкатили, – он тут и подскочи. А разговор у них свойский, дерзкие они все
– «Как так, не помните! А в Париже-то мы крутили с вами!..»
Чего
сказал! Катичка ему и отпела, перчаткой так:
«Извините,
не помню… и хочу молиться!»
Расстроены
мы, Васенька заболел… а он пристал и пристал. Отслужили молебен, и он с нами
помолился, на коленках даже стоял, – не отцепляется. Поплакал даже с нами,
так и расположил.
«Каждый, –
говорит, – день в соборе плачу-молюсь, ничего больше нам не осталось,
потонули мы все бездонно».
Так и
расположил. И фамилии всякие, и то, и се… и знаменитые-то вы стали, и про
Москву, слово за слово – вас и помянул. Тут и распуталось. \ Сколько-то она ему
помогла, зеленую бумажку даже поцеловал. А то бы пропадать ему: велят сейчас же
на пароход сажаться и отъезжать. Такие там порядки, чтобы выгонять, который
беспачпортный. А кто и денег при себе не имеет, прямо в тюрьму сажают. А кто большие
деньги имеет, ото всего может откупиться. А он и в Париже нашем уж побывал,
только вас не мог разыскать никак.
«Лечу, –
говорит, – на вокзал, счастья пытать в Америку, и пароход меня дожидается.
Глядь – русская лавочка! Дай, думаю, водочки прихвачу и хоть котлеток наших, а
то в Америке не достать. Все, – говорит, – родимое вспомнилось,
вбегаю в лавочку… ба-а! – сам господин Медынкин грешневую крупу совочком в
пакет швыряет! Только расцеловались, адресок лавочки записал, – поезд ждет,
опоздаю на пароход».
Как
заплетается-то у нас, барыня, чисто в жмурки играем по белу свету. А еще
вот, – ну, прямо не поверишь, как расшвыряло. Стало быть, лавошница наша,
в Москве мы жили… хорошая такая, богомольная, Авдотья Васильевна
Головкова… – и что же, барыня! Где это вот Дунай-река… как это место-то?.,
нам цыган венгерский еще попался, на гитаре все звонил?… Правда, уж по череду
лучше, а то собьюсь. Ну, сулился беспременно к вам побывать, в Америке уж все у
него оборвалось.
«Только
бы до Парижа докатиться, а там опять, – говорит, – встану на ноги. Я
у них свой человек был, танцы с простыней танцевали… и у них беспременно деньги
имеются».
Такой
нахал, сущую правду говорите, до чего бесстыжий. Ну, какое кому дело до чужого
кармана, вывезли или не вывезли! А уж эти антилигенты, барыня, дочего же
завистливы! В Москве сколько насмотрелась. Ну, известно, не все… а
насмотрелась.
«Они, –
говорит, – с заграницей торговали, у них беспременно в банках тут капиталы
спрятаны, а лавочка для прилику только». Уж такой-то наглый, не дай Бог.
«Должны быть деньги, секретные». Как это он?., не секретные, а… Те-мные, вот
как. – «Я бы, – говорит, – и в Америку не пустился, далищу
такую, киселя хлебать, кабы знать, что Варвара Никитишна близко так». А уж
говору-ун!.. «Что мне Америка-то, что мертвому греку пиявка, пользы никакой
нет». Да уж билет выправил, и денег ему вперед задали, дилехтора.
«Закадычные, – говорит, – друзья с ней были, из одного стаканчика
пили, и партретик ихний в медальоне у меня был, да в дороге оторвался».
Прямо
са-нтажист, верное ваше слово. Придет, а Катичка растереха, колечки-брошки
валяются, где неслед, брилиянты-жемчуга все какие, большие тыщи плачены, –
упаси Бог, человека соблазним. Я и поприберу. Все к обеду потрафлял,
изголодался. А сбирается, не раз поминал. Разве вот с идолом-то завертится. А
как же, и к нему прицепился, да они попусту давать не любят, там и прикурить-то
так не дадут. Думатся так, уж не принанял ли его идол-то на тайное какое дело,
досматривать… Да нет, сразу-то не поймете, тут все по череду знать надо. Да
нет, ничего словно больше не говорил, – про перстенек, да что вот
партретик оторвался.
«Теперь
бы, – говорит, – этот перстенек… на автомобилях бы раскатывал».
|