|
XXIV
А ведь
это мой грех, неграмотная я. Барин какие бумаги указали забрать, я и забрала,
как ехать нам. А письма в бумаги и попали. И забыл, не до того уж им было.
Барыня ночью плохо спала, вот и дорылась. Как ее выносить, барин попросил на
креслах его к ней подвипуть. Подняли его под руки, посмотрел на Глирочку свою,
губами задрожал, – «вот и все», – только и нродыхнул. Воротились мы с
кладбища, Катичка вошла в мамочкину спальню, упала на постелю головкой и
отплакалась тут, одна. Да тихо, барин чтобы не слыхал. Он после того три недели
еще пожил, ужасно мучился. Вот как почувствовал он конец, велел позвать
Катичку. И говорит:
«Одна у
тебя няня остается…»
Без слез
и говорить, барыня, не могу. Взял за ручку, через силу уж говорил:
«Она у
тебя самая родная, ты ее почитай… она тебя не покинет, я ее просил. А ты
прости, ничего у нас нет, все промотали…» – и заплакал.
Катичка
ему руки целовать… – «папочка, милый…» – а он опять:
«Няню не
забывай, она правильней нас, всех жалела…»
Ну,
недостойна я, барыня, такого. Вот Катичка меня и не бросает. А Анна Ивановна
желала, чтобы он исповедался-причастился и Катичку бы благословил, по закону.
Понятно, грехи-то свои он все выболел, а надо покаяться. Намекала ему, а он ей
сказал – надо в Бога верить, а то обман выходит. И я ему намекала, барыня. Он в
тихой час чего же мне сказал!
«Что
делать, куда Глирочка, туда и я».
Вот как
хотите, так и думайте. Может, и вправду не хотелось ему от Глирочки своей
отбиваться, тоже думал – плохо ей на том свете будет. Так и не исправился,
отошел. А только вот что случилось.
За два
дня было до кончины, к вечеру. Анна Ивановна Евангелие нам читала, а барин
задремал, – только ему шпрыц впустили. Читала она, а я все плакала, –
про Христово Воскресение читала. Барин и очнулся. А солнышко уж к закату,
комната вся пунцовая, обои красные были, розаны все. Он вдрух и говорит, слабо
так:
«Сколько
свечей… хорошо как, Пасха… священники пели…»
Так мы и
обмерли. Катичка склонилась к нему, а он шепчет:
«Они нас
крестом крестили… „Христос Воскресе“ пели. А где же они, ушли?…»
И на
обои смотрит, на розаны. А на них солнышко, уж те-мное пунцовое. Анна Ивановна
шепнула Катичке, Катичка и сказала, слезки проглотила:
«Да,
папочка, ушли. Они нас благословили, вот так…»
И стала
его крестить. Слезы у ней, и все она его крестит.
«И ты
меня благослови, папочка… перекрести меня».
И встала
на коленки. Анна Ивановна взяла иконку мою, Николы-Угодника, и подала Катичке.
Катичка в руку ему вложила и головкой к нему припала.
«Благослови
меня, папочка».
А он все
на розаны глядит. И будто чего вспомнил! Повел глазами, чего-то словно ищет,
рот перекосил, горько так, вот заплачет. Положил иконку ей на головку – и
задремал. Долго Катичка не шелохнулась, разбудить боялась. С этого и затих, и
боли кончились, – доктор все ему впрыскивал, а он все спал. А лицом черный
стал, и тело чернеть все стало, – черный рак. Утром вошла я, а он
холодный, ночью отошел.
XXV
Уж
так-то парадно хоронили, сказать нельзя. И правители были, и цветы, и венки, и
ленты красные – все его дела прописаны. Анна Ивановна со студентами хлопотала,
а мы ничего не можем. Косматый один добивался все – не надо отпевать, отменено,
сжечь надо! – Анна Ивановна его прогнала. А батюшка какую проповедь
сказал, очень сочувственную, – дескать, упокойник слободы все хотел-пекся,
вот и получил теперь полную слободу, самую главную… и дай Бог, говорит, и всем
такую слободу. И кутьей помянули, и блинков я спекла, доктора кушали-хвалили. А
косматого Анна Ивановна не пустила помянуть: «вы, говорит, упокойников жгете,
вам и поминать нечего». Обиделся, блинков не пришлось поесть, шантрапа.
И наши
хозяева приехали, доктор с каретницей. Уж пожилой, а она в полном соку,
такая-то бой-баба, – сумашедчих они лечили. Знаете ее, и здоровый-то от
нее с ума сойдет, а доктор, вроде как напуженый, что ли, чисто кисель трясучий,
так все: «уж это я не знаю, как Треночка», – Матреной ее звали. На роялях
сразу начала, после поминок-то. Анна Ивановна уж устыдила. Спасибо, скоро
уехали, дозволили нам пожить. Стали и мы в Москву собираться, а у Катички этот
вот сделался, вырезают теперь все… вот-вот, а-пен-децет. Операцию ей сделали.
Только выходилась, графиня приехала, неприятность-то у ней с Катичкой была.
Лечиться будто приехала, от ревматизма, грязью. Уж она вылечилась, Анна Ивановна
ее к нам и привела. Ну, привела к нам, Катичка даже затряслась. А она к ней
руки протянула, такая-то умильная… ну, они и поцеловались. Погодите, что
будет-то… роман и роман страшный, так все и говорили. Не знали мы-то… Она
постарше была, а тоже красавица, только болондиночка, глаза синие, а лик
стро-гой, как на иконах пишут. А по фамилии Галочкина. А и то, пожалуй,
спутала… Га-лицкая. И разочаровала-ла она нас! У-мная, умней нет. И сядет и
взглянет, – и что ж это такое, сразу видать, какого воспитания, гра-фского.
С недельку повертелась – нет ее, укатила на войну. Потом уж мы узнали, Васеньку
все разыскивала, не тут ли он. А Аннато Ивановна нам сказала: «батюшки, да я
Василька хорошо знаю!» Васильком на войне звали Васеньку, она за ним и ходила.
А тут и Анна Ивановна уехала. А страшное стало время, большевики бариново
правление согнали уж, стали офицеров убивать, всех грабить. Пришли к нам с
ружьями, с пулями, – вот зарежут, самые-то отъявленные. Один матрос был,
живой каторжник, золотая браслетка на кулаке, сорвал с какой-то. Диван
проткнули, из озорства, бутылку вина забрали и баринов биноколь, да сапоги
матрос взял. Мы, говорит, еще придем, примериваемся покуда. А мальчишка с ними
был, вовсе сопливый, а тоже с пулями, на роялях пальцем потыкал и за себя записал.
Я им говорю – к мировому подадим, а они меня насмех: «а завтра тебя и барышню
казармы погоним мыть и ночевать оставим!» Так я и похолодела. А Катичка
закусила губку да как то-пнет! Мальчишка и пистолет уронил. А матрос
ухмыльнулся и говорит: «а пол-то не проломить, ножка махонькая!» Они бы нас,
может, и растормошили, а тут садовник наш за себя все принял: «я, –
говорит, – утрудящий, все вам уберегу». Они ему и подписали, для
сохранности: скоро опять придем. А он был и большевик, и небольшевик, а жена у
него глу-пая была, все нас ругала: «конец вам пришел, буржу-и!» А в церкву
ходила, дура. А Яков Матвеич, садовник-то, гвардейский раньше солдат был,
рослый, красивый, с проседью уж. И у них штаны были из белой кожи… как,
говорит, в парад надевать, мочили их, и нипочем не надеть. Намочут, говорит,
штаны, двое их держут, а он лезет на табурет и прямо – прыг в штаны
сверху! – они его и поддернут, так он в штаны-то и влепится. И жа-дный
был, Богу все молился, большевики бы пришли. А у них дочка, прислуживала нам,
Агашка, такая-то хитрущая была, все через женихателеграфиста знала, секреты
все. А он к большевикам приписался и ее записал. Женились они и отобрали себе
две комнаты наверху, с балконом, засвоевольничали. И садовник стал говорить –
дача по закону теперь его. «Но я не гоню вас, не опасайтесь, а будете мне, вот
меня утвердят, сколько-нибудь платить». Видим – никакого закона нет, и мирового
нет. А тут нам из Москвы бес письмо– прислал – теятры ставим, обязательно
приезжайте, денег сколько угодно. Стали мы собираться. И я, правду сказать,
рвалась: в Москве-то Авдотья Васильевна моя, и все святыни… и мировой, может,
есть. Стала я укладочку собирать. Имущества у меня было, добришка всякого: шуба
беличья была, салоп лисий, тальма эта вот, три шали хороших, две пары
полсапожек, материи три куска… К марту месяцу было. А тут татары войну и
подняли.
Ночью
как пошли ре-зать, кто под руку попадется. У них и начальство объявилось,
татарово. И стали они под султана подаваться. А матросы в Севастополе
жировали, – татары сразу нас и покорили. Матросы прикатили с пушкой, как
почали палить, татары все на горы побежали, в камни. Опять нас и отвоевали
из-под татаров, все православные обрадовались, – не дают нас в обиду.
Только отвоевали, не успели мы оглядеться, говорят, – каки-то зеленые на
горах сидят, грабят. Ну, стали мы дожидаться, дороги-то поутихнут, в Москву-то
ехать. Просыпаемся поутру, в апрель-месяце было, все зацвело, радоваться бы
только, а нам Яков Матвеич и говорит: «поздравляю вас и нас, немцы нас ночью завоевали,
пойдемте скорей глядеть». Гляжу – Агашка уж с дачи выбралась. Я еще ее спросила
– «чего ж от чужого добра отказываешься?» А она глу-пая, – «немцы шутить
не станут, мне муж велел». Пошли мы немцев глядеть. Невидано никогда, какая
сила, и откуда только взялись. Все головы железные, и пеши, и верхом, и пушки,
и ероплан шел, ни крику, ни… – только все звяк-звяк, все железом гремело.
Так все и говорили: «теперь уж порядок бу-дет». Ихний генерал так и велел
сказать: «теперь уж так мы вас покорили, вам и беспокоиться нечего, и
занимайтесь своим делом». Яков Матвеич даже сказал: «вот это-дак покорители,
настоящая войско, как царская у нас гвардия была».
Пойдешь
в город – гулянье и гулянье: музыка играет, немцы велели так, народу полно, и
балы, и… Все богатые съехались, и рестораны, и верхом скачут, и ни одного-то
большевика-матроса, чисто вот ветром сдуло. А жить уж нам плохо стало.
Прибегает раз Катичка, кричит – в теятры поступила, будут деньги. А Яков
Матвеич стращает все: немцы весь Крым повывезли, скоро голод у нас начнется.
Стала я припасать, материю продала татарке, мучки позапасла, маслица постного.
А были слухи – не миновать немцам уходить, еще какие-то подымаются, вроде
казаки. Тут карасинщик к Катичке и посватался.
|