|
VI
Верно,
барыня, много добывал, да на много и дыр-то много. Сколько у них утех-то было,
на каждой тумбочке! Да они всегда порядочные были, худого слова про них не
скажу, верно вы говорите, – а все не ангел. Без пятнышка и курочки рябой
нет. Лошадей они не держали, а был у них Федор-лихач, так он всех по Москве его
канареек знал, нашему бутошнику сказывал. А бутошнйк у нас заслуженный был,
кресты-медали, крестнику моему дядей доводился. Вот мне крестник и сказывал…
рыбкой он в Охотном торговал, рыбку мороженую нам нашивал, судачков, наважку,
копчушечек… – придет и шепнет:
«А у
доктора новенькая завелась, в Таганке».
А то на
Арбате. А барыня и не чует. Начнет как барыне душестых груш привозить либо
цветы в корзинках, так я и примечала – новенькую нашел. Да какие же сплетни,
барыня… живая правда. А барыню дострасти любил, а из баловства, для разгулки
так. Барыня ведь красавица была, графской крови, по дедушке, а потом их из
графов отменили… барыня мне не сказывала, а барин ее корил когда, что, мол,
графы твои фамилию профуфукали за хорошие дела… а она в слезы, его корить – «а
ты подзаборный мещанин!» Ну, мало чего бывает промежду супругов. Уж такая
красавица, хрупенькая, на ладошку барин ее сажали и носили, как пирожок: «ах,
галочка моя… ды-ах, цыганочка моя… ах, перышка моя!..» – заласкивал. А
баловство бывало. И по городам бывали, для прахтики когда ездил. А у кого не
бывает-то, барыня, деньги у кого вольные да человек веселый! И закону у них не
было, строгости-соблюдения, и в церкву не ходили, о душе и не думалось.
Матрос-большевик, помню, говорил, в Крыму жили, – «все теперь наши бабы!»
От Бога отказались, досыта лопали, ну и… – «у нас, – говорит, –
кровь играет… на сладкое положение выходим!» Вот гроза-то на нас нашла, за
Катичку как дрожала… расскажу-то. Вот и барин, от сытой жизни.
И в
хороших семействах у них бывали, из прахтики. Да в разных… На энтих уж он не
тратился, а все партреты свои дарил, на память. Цельная у него пачка была в запас,
побольше, а то поменьше, по уважению. Были-то какие? Вот даже какие были, с
аршин, самые уж уважительные. Да забыла я, барыня, фамилии, где ж упомнить.
Андра-шкина…? Помнится, была… Кто еще? Нет, про Сударикову не слыхала, а
шелковиха одна была, только не Сударикова. Мелкова еще, в ресторане-то
застрелилась, в заграницу ее увезли после. Да Господь с ними, барыня… Нет,
Старкову что-то не припомню… А Локоткову, может, слыхали… у них меховое дело
было? Тоже уважительная была; шубу барину какую сделали, за двести рублей, а ей
цена за две тыщи. Тогда барыне соболью буу барин подарил, что-то недорого тоже,
а какая буа-то… от мамаши Катичке досталась.
Как не
знать, и барыня про партреты знала, а умел так разговорить, – для прахтики
так надо, пациенки желают, из уважения. Это уж все потом раскрылось… и
вспомнить страшно, – в наказание так Господь послал. А то и в испытание…
Анна Ивановна говорила, милосердная сестра. Вот святая душа была-а… расскажу-то
вам. Сплетни-то доходили, и письма барыне подсылали, со зла которые, пациенки.
Растревожится она, закричит:
«Негодник
ты негодный, бабник ты, ю-бошник… не смей до меня касаться!..» – кулачками так
затрясет. А он ей, удивится словно:
«Ты что,
милая… белены объелась?…»
Она ему
в лицо шварк – письмо!
«А это
что?!.. Негодный ты, порститут!..»
Повертит
письмо, плечом подернет…
«А,
стерьва… – скажет, – теперь понятно, это же она со зла, шельма, что
финтифлюшки ее не принимаю, внимания не обращаю на эту рожу!..»
Она и
рассахарится, поверит словно:
«Да-а… –
скажет, – актерщик ты известный!»
Всегда и
извернется. Зацелует, у коленок поерзает, груш привезет, – и все. Понятно,
в себе держала. А как накалит его, он шубу на плечо, дверью хлоп, и на свое
взаседание, на всю ночь.
У них
ученые взаседания были, и еще казенные взаседания, чтобы царя сместить. Это мне
Глафира Алексевна по секрету говорила: партию они делают. Вот и сместили,
добились своего… только вот порадоваться-то не довелось. А уж ждали-ждали…
барыня все сулилась:
«Вот,
няня, погоди, скоро всему перемен будет, поновому все будет, Костик тогда над
всеми больницами будет… и всем тогда хорошо бу-дет… и тебе богадельню выстроим,
для всех старушек, и всем хорошее занятие будет, и жалованье большое будет,
трудящим всем. Хлопочем все, так хлопочем… партию делаем, для всего народа
чтобы».
Вот и
схлопотали, в Америку попала. Да что, про себя и не говорю, а… не поймешь
ничего.
Ну,
уедет он в заседание, и она в свое взаседание, хлопотать. А то, под конец уж
это, капли стала веселые в бок впускать. Впускала, барыня, своими глазами
видала, как… и испортила себя каплями. Завеселеет, забегает, а там пуще еще
расстроится, плакать ко мне придет:
«Ах,
няничка… и что я за несчастная… и красивая я, и молода я, а Костик меня
обманывает, чую!..»
А они
ведь хорошенькие были, красавица из красавиц, все-то на них заглядывались. Ну,
может, и не первая красавица, вы-то как говорите… а уж такая была красотка! Это
вы правду, барыня, росточку небольшого и на цыганочку маленько похожа… так это
с каплев у ней личико желтеть стало, а то прямо ягодка была, как куколка какая.
Барин дышали над ней прямо, так любили. Он рослый был, рука, чисто тарелка…
посадит на ладонь и носит по зале, как птичку какую, – «ах, галочка моя…
ах, бабочка моя!..» – всякие приберет слова. Скажу ей – Богу молиться надо,
мысли и разойдутся. А и вправду. Где душе-то спокой найти, о себе да о себе
все, бо-знать чего и думается. Уедет барин, она все ящики у него
обшарит, – нет ничего, все концы умел схоронить. А то прибегла ко
мне, – веселая, – «любит меня Костик, одну меня!» Письмо нашла, а на
письме барин чего-то прописал, барыню какую-то обругал. А от такой раскрасавицы
письмо было!.. Маленько и отошла. А скажешь ей про Бога, она так и закинется:
«Что ты,
старая, заладила – Богу-Богу!..»
И
Катичка вот, бывало. Это уж ее Анна Ивановна наставила, – молиться она
стала, в Крыму уж. Да что, и в Америке жили – попрекала:
«И
все-то не по тебе, ворчишь! Старый дух в тебе. Сколько было, все другие стали,
все кверх ногами стало… с чего ты одна такая, никак не меняешься, как тумба?
Старый дух!..»
А что
вот и по-старому говорю, и куча я муравьиная, и платье на мне все то же, и
платок ковровый с собой взяла, и тальма на мне с висюльками, – старое ей
все поминается. Скажешь ей – а чего мне новой-то быть, не бельишко, не
выстираешь, а какой мне Бог вида дал, такой и ношу, не оборотень какой, не
скидаюсь… губы мне красить, что ли! Это нечистый образины всякие принимает,
норовит все наоборот вывернуть. Ну, это как расстроится. А то – лучше меня и
нет.
Про
барыню-то я… страшно бывало слушать.
«Бог-Бог…
что ж он мне не поможет, твой Бог!» – чумовая будто.
Так вся
и исказится. Ну, известно, астеричная. И барин все, как вот вы сказали, –
астеричная ты! А то косы распустит, – а волосы у ней чуть не до пят
были, – обкрутится ими, шею замотает и кричит незнамо чего: «Ах,
разведусь! Ах, задавлюсь… себя и его убью!..» А без него и часу не могла, так
мог приворожить. Да вы их, барыня, сами знали, как обойтись умел. Борода одна
чего стоит, шелковая, кудрявая, за плечо, бывало, закинуть мог. А как все
по-новому стало, они и бороду обстригли… не узнать, болезнь уж ихняя началась.
Бывало, в бороду духи льют, а потом вымоют, в полотенце закрутят, она и вьется.
И голос приятный, и манеры такие благородные, все-то в зеркало красовались,
хохолок взбивали. Барыня ему – «ах, какет какой!» Все барыни от них без ума
были, барыня сама сказывала, и ей это словно приятно было. А чистоту любил!..
Принесет прачка трахмальные рубашки, все-то переглядит, перещупает, все им
трахмалу мало, – грудь все чтобы гремела, горбом стояла. Прачка, бывало,
плачет: назад и назад, перетрахмаливать. Белья полны комоды, да все тонкое
самое, голанское… а галстуки эти так и шваркали, чуть помяты. И помочи, и
носки, и платки носовые, – все шелковое, цветное… и подштанники, извините,
разноцветные, шелковые, и эти подушечки везде, для аромату, саше. Что говорить,
любили покрасоваться.
Вы-то,
барыня, сурьезная при семейной жизни, Глафира Алексеевна за пример вас все
ставила, а и вас даже приревнует. Да опасалась, ну-ка он с вами завлекется. Милионерки
были, всем соблазнить могли. А брилиянтам завиствовала!.. И у ней чего показать
было, от ихних графов еще осталось, а не сравнять, как можно… горелито на вас,
чисто вот как жар-птица. То вот как расхваливает вас, до бегов это еще, а то
давай честить, уж простите. Да что говорила… разное, как придется. Дело
прошлое, уж не обижайтесь на покойницу… а всякими, бывало, словами…: мне уж и
говорить стеснительное. Ну, уж если угодно, правду скажу, не скрою… И хитрая-то
она, и фабрикантша фальшивая, да-а… и месалиная она… И сама не знаю, какая
такая мисалиная… а все, бывало, так – мисалиная… И ноги лаптем, и кукла
золотая… – уж извините, от слова не станется, а всердцах мало ли что с
языка соскочит!.. – й чего она к нам повадилась, и чего Катюньчика игрушками
завалила… и деньги дерут с народа, и как посмела запонки Костику подарить
такие… А вы куклу Катичке заграничную привезли, с нее ростом, и полон короб
приданого куклина, не видано никогда, так все и издивились. А запонки… она их
всердцах в этот… в клазет спустила! В кла-зет, барыня, сама барину повинилась.
Только вы в заграницу, – она их и спустила. Барин ее кали-ил:
«Что ты
наделала, безумная! боле пяти тыщ запонки, такие брилиянты!..»
Цену они
уж знали. Не помните… А я упомнила, денежки-то какие! А, может, и от другой
какой, спутала. Так серчал!..
«Это мне
память дорогая, я Медынке с Ордынки жизнь спас!..»
За
заставу покатил, куда трубы подают. Да где там найти, со всей Москвы сплывает.
Копались тамошние золотари, – барин им посулил, – не нашли. Очень вас,
барыня, почитал. И партрет ваш на столике держал. Барыня схватит – и в нос ему:
«На,
повесь в угол, молись на свою святую!»
А он ей
смехом:
«Постой,
лампадку вот дай куплю. Да глупая ты… да одну ведь тебя ценю, как золотой
алмаз!»
Она и
кинется к нему на шею, и за шимпанским сейчас пошлют. И меня угостят. Да я его
не любила, по мне нет лучше ланинской водицы черносмородиновой.
|