|
XLVII
Дня три
по городу она бегала. Пришел опять газетчик, и еще с ним, заморский, допрос ей
делал и в книжечку писал. «Укладывайся, на новую квартиру!» Гляжу – мамочкина
колечка на ручке нет. Спросила ее – неуж заветное продала! «Не твое дело,
собирайся»: В богатую гостиницу переехали, в два покоя. Все партреты
расставила, и все мне – «довольно, новое все будет!» Заплакала я, от горя: с
ума будто она сошла. Схватила меня за плечи, – ну, трясти! – «Ты что
плачешь? чего боишься?» – «Нет сил, – говорю, – помру – на кого ты
останешься, такая?» Затревожилась она: «бедная моя, замучила я тебя, несменная
моя, иконка моя!..» – стала целовать, заплакала. Ну, чисто ребенок малый:
вскочила, прыгать давай по комнате, – «все будет хорошо!» И показывает
письмо: полковник тот приезжает. Так это мне – собаку-то я во сне видала! А она
и платье новое, и шляпку, – из каких денег, думаю. Чай велела сельвировать
внизу, в ресторане, – ничего не пойму: сошла и сошла с ума. Попировала с
какими-то, и приходят они все к нам, и газетчик с ними, на партреты глядели,
англичаны. А газетчик руки потирает и по-нашему так ей все: «ну, наварим мы с
вами пива!»
И пошел
у нас коровод: и в телефоны ее требуют, и… никогда ее дома нет. Прибежит, как
угорелая, посвистит, – свистать стала, как папенька покойный, –
«обедала ты?» – вспомнит все-таки про меня. Велит лакеям, – на пяти
подносах мне принесут, глядеть страсти, кусок в глотку не лезет. Чайку с
хлебушком попью, скажу – обедала. И приезжает к нам полковник. А уж он в
генералы вышел, и ему высокое место. В Эн-дию! – губернатором главным, вон
как. И Катичка уважительная с ним, самая воспитанная. И все ему известно, про
Кати чку, – звезда стала. И стал он ее прогуливать, как хороший кавалер. А
Кислая нам двести рублей прислала, разбогатела от старичков, какие вот утопли:
сколько-то отказали ей, и домик в деревне, с матерью она жила. И к себе зовет,
отдохнуть. Какой уж отдых, Катичка развертелась – удержу нет. Собирайся,
перебираемся! В самую первую гостиницу и перебрались. Царские хоромы, прямо
войти страшно. И са-лоны, и телефоны, и ванные… швицары кланяются, и горничные
виляют, и лакеи… Перво-то время в ванную сесть боялась, ну-ка, обидятся – воспретят?
А ей – чисто и сроду так. Потом уж и я обыкла: захочу чайку – прикажу: «Ну, как
мы такую квартиру оправдаем!» А она все: «пыль им надо в глаза пускать!» И
какие тувалеты пошила – принцессам только. Каки-то сеточки надевать стала, как
рыбка серебряная, склизкая, – дивлюсь только. Ручки-ножки растирать
барышня ходила, ноготки править, как уж тут полагается… духи в ванную лила,
делала воду голубую, а то розовую… и волосы обстрыгла, чисто мальчишка стала,
заплакала я над ней. Паликмахеру каждый день – пя-ать рублей, подумать страшно.
И откуда берется. Знакомые зайдут, по «Клетке», где мы служили, никогда ее дома
нет. Со мной посидят, – какое, говорят, счастье вам выпало,
полковника-богача нашли. Бесстыжие… И казак-благодетель приходил: «Завиствуют у
нас, как наша барышня хорошо устроилась… Я, – говорит, – не осужаю,
все лучше, чем для забавки к турку». Легко ли, барыня, такое слышать! И я-то,
правду сказать, тревожилась. Сказала ему: – это ей за картинки дают, бумаги с
дилехторами пишет. Все, говорит, возможно, что и пишет. Намекнула я Катичке.
«А
что, – говорит, – может, на милиены променялась, как думаешь?»
Поглядела
на нее, – нет, Катичка моя все такая, ягодка свеженькая, нетронутая, без
поминки. Да так, барыня, уж знаю… я каждую по глазам узнаю. А у Катички глазки
– святая водица, чи-стые. И говорю ей: «а так и думаю, не променяешься».
Василисой-Премудрой назвала, вон как.
XLVIII
Приезжает
раз, упала на кресла, перчатки стаскивает, – стяни, не могу! И улыбается:
«купи-ли-таки меня, до-рого купили!» Я и заплакала. Рассерчала она: «в „Клетке“
наслушалась? а еще Богу все молишься! Вымолила… первый дилехтор бумагу
подписал, сымать будут… три красавицы было, всех победила!» И теперь уж не
Катичка, а звезда! Больше тыщи за неделю положил дилехтор. Я так и ахнула. Она
мне тут цельную пачку сунула, – попрячь, у тебя целей будут. Я и купила у
турков кошель сафьяновый, на грудь повесила.
Письмо
нам лакей на серебряном подносе подал. Гляжу – побледнела Катичка. Почуяла я –
от Васеньки. А давно не писал. Прочитала, опустила ручку, задумалась. И шепчет:
«ну, и пусть… конец…» Да как вскочит!.. – и засвистала. А генерал… да,
вспомнила, – Гарт фамилия, – ему скоро в дальнее место ехать. Говорю
ей: не присватывается… хороший человек словно? Только иоулыбалась. А служба ее
тревожная, не дай Вог. То в море увезут, то по горам на верблюде ездит, а то
турки ее из башни крали, на канате перетягивали, в корзинке… Воротится – Гарт
прикатит, наглядеться никак не может. А диликатный… Много он для нее старался:
с Америки даже телеграммы слали. Думаю-молюсь: Господи, хоть бы этот-то не
отбился, фамилией бы ее прикрыл, а то такие все оторвы, артисты эти, сымалыцики…
да все ловкачи, красавцы, так и кружат. А уж годки-то ей подошли… Как не быть,
бывали, барыня, искушения…
Раз
проводил ее Гарт домой, ручку поцеловал, уехал, А уж ночь глухая. Только ушел –
молодчик к нам, ихняя звезда, испанская. А как же, у них и мужчина тоже звезда
бывает. Такой черномазый, ухарь, – все барыни с ума сходили. И бутылку с
собой принес. И стали они в соломинки сосать, пойло такое, для баловства. А я
гляжу в занавеску: голова к голове, сосут-смеются, ушко об ушко трутся. И уж
он, чую, урковать стал, по голосу-то слышу. Да и обнял! Она вскочила… грозит
ему, а у меня ноги отнялись, и голосу нет. А он на нее, нахра пом! Она как
выхватит из серебряной сумочки пистолет, он сразу и назад, руку к сердцу,
пардон сказал. Будто так, представление такое. У них барышне без пистолета
никак нельзя.
Зима
пришла – к грекам поехала-порядилась, а меня в номерок устроила. Сижу-скучаю,
вдруг телеграмма мне! Прочитали знающие, – требует меня к грекам. И все
распоряжения дала, наш штас-капитан бумаги мне схлопотал, и на корабль меня
посадили – довезли. Катичка ветрела, кинулась целовать, шепнула: «без тебя
неспокойно, не могу». Возила меня по грекам, старые дома показывала: не на что
глядеть, а все глядят, обманное такое место. А потом на руки меня горничной сдала,
в номерах. Fly, я с ней и сидела, с гречкой, с грецкой женщиной… не по-нашему
они говорят, греки-то, а словно нашей веры. А Катичка картинки делала. Она в
простыне сымалась, – показывала мне, – кру-ти-зана, называется… а
может, крути-задка, хорошо-то не помню… и ее маслом арапки натирали, и потом
она яд пила, из чаши. И еще на спину к лошади ее привязали, по полю все гоняли,
много было.
И опять
мы в Костинтинополь приехали. А уж ее к немцам порядили, за большие деньги.
Опять мы в ту гостиницу, и что-то Катичка невеселая. Я ее и попытала: «может,
стесняю я тебя, отдельно бы уж мне лучше?» Годки-то ей подошли, а сами, барыня,
говорили – каждой такой артистке незаконный сожитель полагается. Ну, может, я
не так говорю… вот-вот, для партекции, как вы-то говорите… и дилехтора
добиваются, правда, уж я это дело знаю. В душу-то к ней не влезешь. Барин слово
с меня взял, не оставляла бы… да ведь слово-то мое, а дело-то ее. А она мне:
«Надоела, отвяжись». А не по себе и не по себе ей, вижу. Забилась я в уголок,
на глаза ей не попадаться, три дни сидела. Она и учуяла, смирение-то мое.
Разнежилась, за шею прихватила… – «ах, ты, старенькая моя, нянюля моя,
старый ты век, древний человек…» – вспомнила, как писарек ругался, –
«мытарю тебя по свету, а не могу… иконка ты моя, хранительница!» Обей мы и
заплакали.
Как-то
повез ее Гарт к главным послам на бал. Утром она и говорит: «мне Гарт
предложение сделал, рада?» – «Что ж, говорю, человек обстоятельный, на что
лучше». И стало мне жалко Васеньку. Она и говорит: «поеду в Париж, а там
увидим». И стал он ее просить: «поедем-те в Эн-дию, всякие чудеса
увидите», – хотел приучить ее к себе. Уж так для нас старался, оберегал от
воров даже… воры круг нас вились… эти вот, вот-вот, иван-тю-ристы. Он и
приставил сыщиков, казенных. Один жулик рядом с нами номер снял, жемчуг хотел
украсть. А то меня из квартиры выманивали, будто по делу спрашивают, а я не
пошла… а в колидоре сыщик троих и зарестовал, уж они с колидорным сговорились.
|