|
IV
Про
Васеньку-то я вам… Соседи по именьицу, Ковровы. Стало Катичке счастье тут
выходить, и в самый-то бы раз, потому совсем барину удавка пришла: затребовали
пять тыщ за вексель, – какой-то он барышне по секрету обещался, а платить
не из чего. А барыне сказал – старушку, мол, с Федором-лихачом они задавили и
вексель дали внучке старушкиной, мировую сделать. А барыня всему верила. А
какую уж там старушку, красная бы цена ей рублей двести, – с руками бы
оторвали, небогатый кто, за старушку. Я Федора допытывала – смеялся. Барин
ходит-насвистывает. Как свистит, я уж и знаю, – деньги нужны. Ну, перестал
свистать… кто-то уж ему снабдил, а то и прахтикой постарался, извернулся.
Барыня, помню, говорила все:
«Есть же
мешки с деньгами, и не умеют распорядиться!» – завиствовала вам, барыня, что
шибко богаты вы. Завиствовала. Бывало, скажет:
«И
образования у купцов у этих на медный грош, а деньгами хоть подавись!»
Ссердцов,
понятно… тревожилась семейным положением. А тут барин в бега ударился. Да нет,
никуда не убегал, а по бегам стал ездить, деньги выигрывать. И вы, барыня,
тогда ездили на бега глядеть. Ниночка еще песенку все нам пела – «лошадки
скачут, а денежки плачут». Катичка ее обучила, наслушалась от папашеньки.
Аграфена Семеновна, носастенькая, економка, бывало, скажет:
«Покатила
наша барыня на бега, деньги лошадкам повезла».
Ну, как
не помнить, Ниночка с Катичкой билетиками все играли, вы им из сумочки во-от
какую кучку вытряхнете, пестренькие все, картоночки. Помню, приехали вы домой,
веселые-развеселые, а снег валил, метель такая пошла, и уж темно стало, домой
Катичку отводить пора.
А вы
приехали, все-то в снегу, разрумянены, горячие, сбросили шубку соболью и давай
по зале перед зеркалами танцевать, и пальчиками все прищелкивали. Как же-с,
очень хорошо помню, в платье вы в самоновом были, рукава по сех пор, и такие вы
счастливые были, барыня… и вдруг мне пять рублей золотой и подарили, ни за что!
И Аграфене Семеновне золотой тоже выкинули, – сказали, что много наиграли.
И красивые же вы были… прямо как купидомчик! Ну вот, вспомнили… засветились
все, вовсе даже, барыня, помолодели! так и вспомнилось, какие вы красивые-то
были. Да нет, вы и теперь красивые, барыня… да ведь у молоденьких своя красота,
природная. И про билетики нам сказали, – каждый по большому золотому. Уж
мы считали-считали, сколько же вы золотых-то наиграли… за две никак сотни
золотых! А вы еще посмеялись: «ах, глупые-глупые, да это же все проиграно, а то
бы я за картоночки денежки получила!» Теперь бы вот эти золотые… Да тогда разве
думалось, что светопредставленье такое будет. Все в свое удовольствие, в себя
жили, – вот и не думалось.
И барин
в бега ударился, закружился. Его на прахтику требуют, а он по бегам гуляет.
Барыня его как стыдила, ловить его ездила, бывало, для прахтики, – ни разу
не поймала, увертливый очень был. И такой тоже развеселый, тоже Катичке
картоночки все выкидывал. У нас тогда неприятность с барыниным братцем вышла. А
как же, братец у них был, только незадачный вышел, по их сословию. Никому про
него и не поминали, и к себе не пускали, от стыда. Аполитом его звали. Ну, не
задался он у нас, у мамашеньки я тогда жида, его из имназии и выгнали, он и
пошел на железную дорогу, в машинисты, и на портнишке женился. Черного уж стал
звания, они и брезговали. Он придет, а барин в кабинет уйдут. И еще деньги он
требовал, от мамаши наследство, а деньги-то они прожили, а он знал, что и на
его долю было… тыщи четыре денег, записка у барыни была посмертная. Ну, и
неприятности. Сперва-то он ничего, смирялся. Пришел к барыне крестить звать,
она отговорилась. Обиделся он, шкурами их назвал да сгоряча вазу китайскую им и
разбил, – барин его чуть палкой не ударил. Скажу им – «Аполитушка вам
братец родной, хорошего тоже роду, гнушаетесь-то зачем? а бедных жалеете. И он
небогатый, руки мозолистые, пожалели бы его!» Перед знакомыми стыдились, что на
портнишке женился. С горя-то он, узнали мы потом, в сацалисты нриписался, всех
чтобы разорять, с досады. Ну, разбил он вазу, она его выгнала, да расстроилась
– побежала проветриться на мороз. А вы тут и подкатили на серых. Саночки
легонькие у вас были, а кучер во-какой широченный, – как саночки не
раздавит, дивились мы. Барыню не застали, а мы с Аксюшей черепки от вазы
подбирали, как вы вошли. Ну вот, вспомнили. Барин с вами и покатили на бега. Я
еще в окошечко залюбовалась, какие вы шикарные были, шик! Барин в ту зиму впух
совсем проигрался, все туда денежки отвозил, как в банки… столько он
просадил, – никакой прахтики не хватало. Вот тетеньку они тогда и начали
донимать.
V
Бывало,
скажут: не миновать – Иверскую подымать. Я-то понимала, чего греховодники
думают. У нас не то что Царицу Небесную никогда не приглашали, а и батюшку с
крестом не принимали. Как у нас расстройка какая, барыня в спальню
запрется-плачет, я возьму водицы святой и покроплю, помолюсь за них. Ну, будто
они дети несмысленые, жалко их. Образов у нас в доме не было, барыня не желала,
по своему образованию, и свое благословение, мамаша их замуж благословила, она
на дно сундука упрятала. В детской только я уж настояла Катерины-мученицы повесить
образок к кроватке, да в прихожей иконка висела, от старых жильцов осталась,
вершочка два. А в темненькой у меня и лампадочка теплилась, Никола-Угодник у
меня висел, в дорогу-то захватила, и еще Казанская-Матушка. А у них, чисто как
у татаров, паутина одна в углах, боле ничего. Да, насмех будто, барин статуя
голого^ купил, «Винерка» называется, в передний угол в зале поставил, под
филоденры, – вот и молись. И что я вам, барыня, скажу… – с чего-то
нас пауки одолели! Ну, одолели и одолели, сил нет. Навелось паука, так я
распостраняется. А чистоту строго наблюдали. Только обмела – опять паутина и
паутина. Я уж барыне говорила:
«Смотрите,
барыня, паука у нас сила несусветная… не к добру это».
Дернулась
она, да с сердцем на меня так:
«Что ты
мелешь? почему – не к добру?!..» – а затревожилась.
«К
пустоте, – говорю, – пауки одолевают… думатся так, по-деревенски».
«А,
глупости… любишь всегда тревожить!»
А я
сколько примечала, про паука-то, что к пустоте. Ну, нехорошо и нехорошо у нас,
так-то нехорошо-невесело… ну, вот чуется мне пустота-глухота, чисто сарай.
Барыня и давай зерькала оглядывать, хорошо ли привязаны. Ужас, как зеркалов
боялись, как бы не разбилось.
За
тетеньку они, Иверскую-то подымать: тетеньку в гости звать, хорошенечко
засластить. Привезут в карете, давай угощать-улащивать:
«Ах,
тетечка… ах, милая… совсем-то вы нас забыли, и как вам, тетечка золотая, не
стыдно… а мы-то скучаем, а мы-то для вас любимого пирожка со сливками, да
рябчиков с мадерцовым совусом, и грушки душестые, по зубкам вам… а Катюньчик
без вас жить не может…»
Так она
и растает. И новую рояль Катюньчику, и на музыканта ей, и выгрышный билет ей… А
как проигрался на бегах барин, они и подняли тетушку, всурьез уж. А она на
ладан уж дышала, чуть жива, и палец все сосала, как малоумная. После угощенья
барин и бух перед ней на коленки. Упал и зарыдал. Уж так-то возрыдал, и ручки
ей целовать. А он умел зарыдать, и слезы потекут, исхитрялся, от чувства так.
Да я-то уж знаю, барыня, как они исхитрялись… И это у них сговорено так, с
Глафирой Алексеевной. И глядеть-то, бывало, надоест, как они исхитряются. Как
же не замечать-то, на моих глазах все… А гостей приглашать! спору сколько,
будто дом покупать сбираются: того не надо, какой от него прок, а эта прахтику
может дать, обязательно надо завлецать… И место кому за столом какое – ну, все
прикинут, чисто шелками вышьют. За глаза и ругнут, а зарятся. Фабрикантшу одну
сколько годов ловили… только поймали, она и помри. Самую эту, Лопухову, доктору
своему сто тыщ отказала, как барыня жалела!
Ну,
упал-зарыдал, тетушка так и затрепыхалась, заквохтала, кудри ему давай ерошить,
в глаза глядеть…
«Ай, что
такое, не пугай, Костинька… или опять накуролесил?…»
А она
часто мирила их. А он рыдает!..
«Ах, у
Глирочки чахотка в градусе, доктора на горы в заграницу посылают, а у нас нужда
вопиющая, бумаги потеряли… поглядите на эту тень!..»
А барыня
у притолоки стоит, бе-элая, напудрена, и в платочек покашливает. А тетенька
слепая, за рукой не видит…
«Что ж
вы мне раньше не сказали?! как можно запустить?!.»
Она
сразу тогда – де-сять тыщ! Так всю и обглодали помаленьку. Проводят – и давай
по зале танцевать. «Ах, милая старушка… ах, славная дите!» – так представляли
хорошо, сама поверишь. Шутили-шутили да и нашутили. А вот доскажу. А померла
она – и похоронить не в чем было, – в простом так гробу и схоронили, с
одним-то факельщиком. И панихидки от них не дождалась. И старичку-лакею ее не
пришлось за пять лет зажитого получить. Они ему старый умывальник заместо того
отдали да царский партрет большой, старого царя.
А
именьице она еще вживе Катичке отдала, летом на дачах жить. Мы с ней там и
живали, а они редко когда заглянут. Там и с Васенькой познакомились, в крокет
приезжал играть к нам. Тогда еще, примечала я, Катичка ему ндравилась. Ей
годков десять было, а высокенькая уж была, в папашеньку, а ему к пятнадцати,
пожалуй. С англичаном к нам приезжал, на высоких таких колесах, как в ящике. И
у нас тогда миса жила, англичанка тоже, по фамилии Кислая… говорит Катичку
по-их, нему учила, гордая да капризная… – все мы ее «кислая кошка» звали.
А так обучила хорошо, все вон теперь дивятся, так за англичанку и признают,
очень способная Катичка. А Кислая и влюбись в барина! Как на икону на него
молилась. Так-то она недурна была, жильная только очень, костистая. Что-то у
них с барыней вышло, она и разочлась, сумочкой в барыню швырнула. А Катичке
сказала – «всегда для вас все готова сделать!» и что же, барыня… ведь она как
нам тут пригодилась, в загранице! через ее мы англичанами чуть не стали, в
Костинтинополе когда бились… Она бо-знать чего про нас наплела, чуть ни
царского роду мы с Катичкой, письмо послала старичку одному англичанскому со
старушкой, а они по морям катались, вот к нам и приезжают, к «Золотой Клетке»,
где мы служили… ресторан такой. И свой корабль у них, страшенные богачи… И
вправду, уж я по порядку лучше.
Да, так
вот тетеньку и похоронили.
|