|
XXXVII
Пришли
мы вниз. На-ро-ду!.. вся набережная завалена, узлы, корзины, горой навалено,
детишки сверху сидят, напужены. Все с бумажками тычутся, офицера с ног сбились,
раненые больше, бумаги смотрят, куда-то посылают. А им кричат: «выехали все, не
оставьте нас на погибель!» Офицера уговаривают-кричат: «всех заберут, еще
пароход будет!» А публика не верит, друг дружку давят, офицерики все кричат, в
растяжечку так, успокоить бы: «спокой-ствие! спокой-ствие! все уедут, войска не
помешает, она на Севастополе садится». Бабочка одна как убивалась,
чернобровенькая, с ребеночком… – «ох, мамочки мои, да иде ж мой-то, мой-то
иде ж?» Казака своего разыскивала, а его вчера еще с лазаретом погрузили, а она
в городе не была. Ну, взяли. Да много так, растерялись – не сыщутся. А то стали
кричать:
«Заграничные
пароходов не дают, министры приказали никого не увозить!»
Вот крик
поднялся, министры-то не слыхали. И правда, барыня, хотели нас большевикам
оставить. А морской генерал ихний, как получил такую бумагу, стукнул кулаком и
по всем местам приказал – все корабли на Крьш гнать! «Я, – говорит, –
последний человек буду, ежели послушаюсь, а я совесть еще не потерял». И
пригнал корабли. А то бы мы все погибли. Молюсь за него, имя только его не
знаю, да Господь уж знает: «о здравии морского генерала, пошли ему, Господи,
здоровья, в делах успеха!» А его за то министры со службы выгнали. Как узнали –
оставят нас, – такое пошло, вспомнить страшно. Стали кричать – «убийцы,
людоеды!., христопродавцы!..» Офицера вскочили на ящики, и капитан в трубу
закричал, всему городу было слышно: «спокой-ствие! все уедут! корабли идут!»
Значит, все велел корабли давать. А народу все больше, на волах скарб везут, а
им кричат: «бросайте добро, людей не поместим!» Женщины на узлы упали, умоляют:
«дозвольте взять, с голоду помрем… знаем мы заграничных, как они обирали нас…»
Татарин наш с бумагой прискакал, а к нему не пройти, давка, а он нам бумагой
машет. Ну, добились до него. Офицерик и говорит, на костылях-то: «садитесь, вам
пропуск от Красного Креста, вам в первую голову, больная вы сестра с бабушкой».
А она – ни за что, пусть детишек наперед сажают. До темной ночи все мы на
берегу, в давке, с раннего утра. Подходит наш татарин:
«Говорите
правду, уедете на корабле?»
Все он
ждал-сторожил. Говорим – уедем беспременно. Стал прощаться, – «мне,
говорит, по своему делу надо». Сказала Катичка только: «милый, Осман…» – и
заплакала. Он ее по плечику погладил – «уезжай, барышня, живи… полковнику
нашему скажи – в горы Осман ушел, помнить будет». И мне сказал: «и ты, бабушка
хороший, прощай». Заплакала на него. Ружье при нем, пошел-зашагал, пропал. Ах,
какой верный человек, до месяца дошел только, а лучше другого православного.
Старушка на глазах закачалась – померла, от сердца.
Внучек
все кричал: «бабушка, подыми-ись!» Чего только не видали… Уж темно стало, с
парохода свет на нас иликтрический пустили, сверху, из фонаря, – так по
глазам и стегануло. И еще дальше корабль стоял, и с него пустили, по городу стегануло,
на горы, как усы, тудасюда. А это, говорили, сторожат, оглядывают вокруг, нет
ли большевиков. И вдруг церкву нашу и осветили, крестики заблистали, ну, чисто
днем. Я и заплакала, заплакала-зарыдала… – прощай, моя матушка-Россия!
прощайте, святые наши угоднички!.. И нет ее, в темноте сокрылась, – на
горы свет ушел.
Уж
садиться, бес откуда ни есть взялся! Да как же вы уезжаете, на погибель, родину
покидаете… мину, говорит, большевики пустили, взорвать хотят. Катичка ему при
всех и крикнула: «ступайте дачу покойного Коврова грабить с вашими друзьями!» –
так и отлетел, чисто скрозь землю провалился. Османа-то не было, а то бы в море
его закинул, кривую душу.
К ночи
еще корабль подошел, военный. А нас на такой погрузили, большой тоже. В яму нас
опустили, каюты уж все позаняли. Вот-вот, в трюм. Темнота, духота, чуть
лампочка светит, а в темноте крик, плач, кого уж тошнить стало, кто доветру
просится, а выйти никак нельзя, беспорядку чтобы не было. Наверху по бумагам
пропускают, считают, сколько, ходу-то назад и нет. Как поднялись мы на пароход,
глянула я на горы… – те-мные стоят, жуть, и огонечки кой-где по дачкам,
сиротки будто. И свет все ползает, сторожит. Пождала я, вот, может, церкву
опять увижу? Нет, так и не показалась. А под фонарями, на берегу, на-ро-ду…
черным-черно. И не разобрать, что кричат, – гул и гул. Покрестилась я на
небо, заплакала.
Забыла я
вам, барыня, сказать… Это еще не сажались мы, пожилой человек прощенья у всех
просил. Он учитель был, не то попечитель… с проседью, худой, длинная борода, на
мученика похож, в очках только. И будто он за странника: котомочка за спиной,
клюшка белая, панталоны в заплатках, сам босой. На ящике стоял, все кричал:
«Православные,
прости-те меня! Дети мои, простите меня!.. – так все. – Погубил я
вас, окаянный… попечитель был вамг всему народу учитель, и все мы были
попечи-тели-учи-тели!.. А чему мы вас обучили? И все мы погуби-ли… и все
потли-или-и… – будто стонул, – на пустую дорогу вас пустили-и…»
А под
ним офицера стояли, измучились, ранены, молоденькие все мальчишки,
небритые-немытые, и с ружьями. А он плачет на них – «дети мои, простите меня,
попечитель я был…»
Уж он
свихнулся, с горя. Его офицер и прогнал с ящика, а то в море еще свалится. А
раньше он образованный был, газеты все печатал, а тут другой месяц блаженный
стал, – сказывали знающие. Как его один офицер, высокой, худой, поперек
лица рубец темный… как его сдернет с ящика, – «поздно теперь болтать, как
все сгорело… ступай, с большевиками болтай!» Никто и не пожалел. Да и правда,
не время уж, какой же разговор тут, как всем могила готовится. А мне его жалко
стало, все-таки он покаялся.
Говорили
знающие – тоже, как покойник-барин наш, слободного правления хотел, а вот и
оборвался, в странники пошел.
Ночью уж
мы поплыли. На самом мы дне сидели, где товар вот возят, в могиле будто, и не
видали, как Россия наша пропадала. Как загреми-ит, застучи-ит… – все мы
креститься стали: отходим, говорят. «Царю Небесный» запели, «спаси души наши».
И пошло тарахтеть, поплыли. Катичка, слышу, плачет. А рядом с нами старичокповар
ехал… у него сынок офицер тоже был… наказал уезжать с собой, а то убьют: у
великих князей был поваром, старичок-то… – вот он и говорит, через силу
уж:
«Господи…
то все в России нашей жили, на солнышке… а вот, в черную яму опустили…
доверте-ли!..»
И в
мешок головой уткнулся. И я ничего не вижу, застлало все… что уж и вспоминать.
|