VI
Беспросветная грусть сменялась в настроении юноши
раздражительною нервностью, и вместе с тем возрастала замечательная тонкость
его ощущений. Слух его чрезвычайно обострился; свет он ощущал всем своим
организмом, и это было заметно даже ночью: он мог отличать лунные ночи от
темных и нередко долго ходил по двору, когда все в доме спали, молчаливый и
грустный, отдаваясь странному действию мечтательного и фантастического лунного
света. При этом его бледное лицо всегда поворачивалось за плывшим по синему
небу огненным шаром, и глаза отражали искристый отблеск холодных лучей.
Когда же этот шар, все выраставший по мере приближения к
земле, подергивался тяжелым красным туманом и тихо скрывался за снежным
горизонтом, лицо слепого становилось спокойнее и мягче, и он уходил в свою
комнату.
О чем он думал в эти долгие ночи, трудно сказать. В
известном возрасте каждый, кто только изведал радости и муки вполне
сознательного существования, переживает в большей или меньшей степени состояния
душевного кризиса. Останавливаясь на рубеже деятельной жизни, человек старается
определить свое место в природе, свое значение, свои отношения к окружающему
миру. Это своего рода «мертвая точка», и благо тому, кого размах жизненной силы
проведет через нее без крупной ломки. У Петра этот душевный кризис еще
осложнялся; к вопросу: «зачем жить на свете?» — он прибавлял: «зачем жить
именно слепому?» Наконец, в самую эту работу нерадостной мысли вдвигалось еще
что-то постороннее, какое-то почти физическое давление неутоленной потребности,
и это отражалось на складе его характера.
Перед рождеством Яскульские вернулись, и Эвелина, живая и
радостная, со снегом в волосах и вся обвеянная свежестью и холодом, прибежала
из посессорского хутора в усадьбу и кинулась обнимать Анну Михайловну, Петра и
Максима.
В первые минуты лицо Петра осветилось неожиданною радостью,
но затем на нем появилось опять выражение какой-то упрямой грусти.
— Ты думаешь, я люблю тебя? — резко спросил он в
тот же день, оставшись наедине с Эвелиной.
— Я в этом уверена, — ответила девушка.
— Ну, а я не знаю, — угрюмо возразил слепой. —
Да, я не знаю. Прежде и я был уверен, что люблю тебя больше всего на свете, но
теперь не знаю. Оставь меня, послушайся тех, кто зовет тебя к жизни, пока не
поздно.
— Зачем ты мучишь меня? — вырвалась у нее тихая
жалоба.
— Мучу? — переспросил юноша, и опять на его лице
появилось выражение упрямого эгоизма. — Ну да, мучу. И буду мучить таким
образом всю жизнь, и не могу не мучить. Я сам не знал этого, а теперь я знаю. И
я не виноват. Та самая рука, которая лишила меня зрения, когда я еще не родился,
вложила в меня эту злобу… Мы все такие, рожденные слепыми. Оставь меня… бросьте
меня все, потому что я могу дать одно страдание взамен любви… Я хочу видеть —
понимаешь? хочу видеть и не могу освободиться от этого желания. Если б я мог
увидеть таким образом мать, отца, тебя и Максима, я был бы доволен… Я запомнил
бы, унес бы это воспоминание в темноту всей остальной жизни…
И он с замечательным упорством возвращался к этой идее.
Оставаясь наедине, он брал в руки различные предметы, ощупывал их с небывалою
внимательностью и потом, отложив их в сторону, старался вдумываться в изученные
формы. Точно так же вдумывался он в те различия ярких цветных поверхностей,
которые, при напряженной чуткости нервной системы, он смутно улавливал
посредством осязания. Но все это проникало в его сознание именно только как
различия, в своих взаимных отношениях, но без определенного чувственного
содержания. Теперь даже солнечный день он отличал от ночной темноты лишь
потому, что действие яркого света, проникавшего к мозгу недоступными сознанию
путями, только сильнее раздражало его мучительные порывы.
|