Увеличить |
IV
«Глаза, — сказал кто-то, — зеркало души». Быть
может, вернее было бы сравнить их с окнами, которыми вливаются в душу
впечатления яркого, сверкающего цветного мира. Кто может сказать, какая часть
нашего душевного склада зависит от ощущений света?
Человек — одно звено в бесконечной цепи жизней, которая
тянется через него из глубины прошедшего к бесконечному будущему. И вот в одном
из таких звеньев, слепом мальчике, роковая случайность закрыла эти окна: жизнь
должна пройти вся в темноте. Но значит ли это, что в его душе порвались навеки
те струны, которыми душа откликается на световые впечатления? Нет, и через это
темное существование должна была протянуться и передаться последующим
поколениям внутренняя восприимчивость к свету. Его душа была цельная
человеческая душа, со всеми ее способностями, а так как всякая способность
носит в самой себе стремление к удовлетворению, то и в темной душе мальчика
жило неутолимое стремление к свету.
Нетронутыми лежали где-то в таинственной глубине полученные
по наследству и дремавшие в неясном существовании «возможностей» силы, с первым
светлым лучом готовые подняться ему навстречу. Но окна остаются закрытыми:
судьба мальчика решена — ему не видать никогда этого луча, его жизнь вся
пройдет в темноте!..
И темнота эта была полна призраков.
Если бы жизнь ребенка проходила среди нужды и горя — это,
быть может, отвлекло бы его мысль к внешним причинам страдания. Но близкие люди
устранили от него все, что могло бы его огорчать. Ему доставили полное
спокойствие и мир, и теперь самая тишина, царившая в его душе, способствовала
тому, что внутренняя неудовлетворенность слышалась яснее. Среди тишины и мрака,
его окружавших, вставало смутное неумолкающее сознание какой-то потребности,
искавшей удовлетворения, являлось стремление оформить дремлющие в душевной
глубине, не находившие исхода силы.
Отсюда — какие-то смутные предчувствия и порывы, вроде того
стремления к полету, которое каждый испытывал в детстве и которое сказывается в
этом возрасте своими чудными снами.
Отсюда, наконец, вытекали инстинктивные потуги детской мысли,
отражавшиеся на лице болезненным вопросом. Эти наследственные, но не тронутые в
личной жизни «возможности» световых представлений вставали, точно призраки, в
детской головке, бесформенные, неясные и темные, вызывая мучительные и смутные
усилия.
Природа подымалась бессознательным протестом против
индивидуального «случая» за нарушенный общий закон.
V
Таким образом, сколько бы ни старался Максим устранять все
внешние вызовы, он никогда не мог уничтожить внутреннего давления
неудовлетворенной потребности. Самое большее, что он мог достигнуть своею
осмотрительностью, это — не будить его раньше времени, не усиливать страданий
слепого. В остальном тяжелая судьба ребенка должна была идти своим чередом, со
всеми ее суровыми последствиями.
И она надвигалась темною тучей. Природная живость мальчика с
годами все более и более исчезала, подобно убывающей волне, между тем как
смутно, но беспрерывно звучавшее в душе его грустное настроение усиливалось,
сказываясь на его темпераменте. Смех, который можно было слышать во время его
детства при каждом особенно ярком новом впечатлении, теперь раздавался все реже
и реже. Все смеющееся, веселое, отмеченное печатью юмора, было ему мало
доступно; но зато все смутное, неопределенно-грустное и
туманно-меланхолическое, что слышится в южной природе и отражается в народной
песне, он улавливал с замечательною полнотой. Слезы являлись у него каждый раз
на глазах, когда он слушал, как в «полi могила з вiтром говорила», и он сам
любил ходить в поле слушать этот говор. В нем все больше и больше
вырабатывалась склонность к уединению, и, когда в часы, свободные от занятий,
он уходил один на свою одинокую прогулку, домашние старались не ходить в ту
сторону, чтобы не нарушить его уединения. Усевшись где-нибудь на кургане в
степи, или на холмике над рекой, или, наконец, на хорошо знакомом утесе, он
слушал лишь шелест листьев да шепот травы или неопределенные вздохи степного
ветра. Все это особенным образом гармонировало с глубиной его душевного
настроения. Насколько он мог понимать природу, тут он понимал ее вполне и до
конца. Тут она не тревожила его никакими определенными и неразрешимыми
вопросами; тут этот ветер вливался ему прямо в душу, а трава, казалось, шептала
ему тихие слова сожаления, и, когда душа юноши, настроившись в лад с окружающею
тихою гармонией, размягчалась от теплой ласки природы, он чувствовал, как
что-то подымается в груди, прибывая и разливаясь по всему его существу. Он
припадал тогда к сыроватой, прохладной траве и тихо плакал, но в этих слезах не
было горечи. Иногда же он брал дудку и совершенно забывался, подбирая
задумчивые мелодии к своему настроению и в лад с тихою гармонией степи.
Понятно, что всякий человеческий звук, неожиданно
врывавшийся в это настроение, действовал на него болезненным, резким
диссонансом [82] Общение в подобные минуты
возможно только с очень близкою, дружескою душой, а у мальчика был только один
такой друг его возраста, именно — белокурая девочка из посессорской усадьбы…
И эта дружба крепла все больше, отличаясь полнею
взаимностью. Если Эвелина вносила в их взаимные отношения свое спокойствие,
свою тихую радость, сообщала слепому новые оттенки окружающей жизни, то и он, в
свою очередь, давал ей… свое горе. Казалось, первое знакомство с ним нанесло
чуткому сердцу маленькой женщины кровавую рану: выньте из раны кинжал, нанесший
удар, и она истечет кровью. Впервые познакомившись на холмике в степи со слепым
мальчиком, маленькая женщина ощутила острое страдание сочувствия, и теперь его
присутствие становилось для нее все более необходимым. В разлуке с ним рана
будто раскрывалась вновь, боль оживала, и она стремилась к своему маленькому
другу, чтобы неустанною заботой утолить свое собственное страдание.
|