VIII
Много слез стоила бедной матери эта неудача, — слез и
стыда. Ей, «милостивой пани» Попельской, слышавшей гром рукоплесканий
«избранной публики», сознавать себя так жестоко пораженной, и кем же? —
простым конюхом Иохимом с его глупою свистелкой! Когда она вспоминала
исполненный пренебрежения взгляд хохла после ее неудачного концерта, краска
гнева заливала ее лицо, и она искренне ненавидела «противного хлопа».
И, однако, каждый вечер, когда ее мальчик убегал в конюшню,
она открывала окно, облокачивалась на него и жадно прислушивалась. Сначала
слушала она с чувством гневного пренебрежения, стараясь лишь уловить смешные
стороны в этом «глупом чириканье», но мало-помалу — она и сама не отдавала себе
отчета, как это могло случиться, — «глупое чириканье» стало овладевать ее
вниманием, и она уже с жадностью ловила задумчиво-грустные напевы.
Спохватившись, она задала себе вопрос, в чем же их привлекательность, их
чарующая тайна, и понемногу эти синие вечера, неопределенные вечерние тени и
удивительная гармония песни с природой разрешили ей этот вопрос.
«Да, — думала она про себя, побежденная и завоеванная в
свою очередь, — тут есть какое-то совсем особенное, истинное чувство…
чарующая поэзия, которую не выучишь по нотам».
И это была правда. Тайна этой поэзии состояла в удивительной
связи между давно умершим прошлым и вечно живущею, и вечно говорящею
человеческому сердцу природой, свидетельницей этого прошлого. А он, грубый
мужик в смазных сапогах и с мозолистыми руками, носил в себе эту гармонию, это
живое чувство природы.
И она сознавала, что гордая «пани» смиряется в ней перед
конюхом-хлопом. Она забывала его грубую одежду и запах дегтя, и сквозь тихие
переливы песни вспоминалось ей добродушное лицо с мягким выражением серых глаз
и застенчиво-юмористическою улыбкой из-под длинных усов. По временам краска
гнева опять приливала к лицу и вискам молодой женщины: она чувствовала, что в
борьбе из-за внимания ее ребенка она стала с этим мужиком на одну арену, на
равной ноге, и он, «хлоп», победил.
А деревья в саду шептались у нее над головой, ночь
разгоралась огнями в синем неба и разливалась по земле синею тьмой, и вместе с
тем в душу молодой женщины лилась горячая грусть от Иохимовых песен. Она все
больше смирялась и все больше училась постигать нехитрую тайну непосредственной
и чистой безыскусственной поэзии.
IX
Да, у мужика Иохима истинное, живое чувство! А у нее?
Неужели у нее нет ни капли этого чувства? Отчего же так жарко в груди и так
тревожно бьется в ней сердце и слезы поневоле подступают к глазам?
Разве это не чувство, не жгучее чувство любви к ее
обездоленному, слепому ребенку, который убегает от нее к Иохиму и которому она
не умеет доставить такого же живого наслаждения?
Ей вспомнилось выражение боли, вызванное ее игрой, на лице
мальчика, и жгучие слезы лились у нее из глаз, и по временам она с трудом
сдерживала подступавшие к горлу и готовые вырваться рыдания.
Бедная мать! Слепота ее ребенка стала и ее вечным,
неизлечимым недугом. Он сказался и в болезненно-преувеличенной нежности, и в
этом всю ее поглотившем чувстве, связавшем тысячью невидимых струн ее
изболевшее сердце с каждым проявлением детского страдания. По этой причине то,
что в другой вызвало бы только досаду, — это странное соперничество с
хохлом-дударем, — стало для нее источником сильнейших,
преувеличенно-жгучих страданий.
Так шло время, не принося ей облегчения, но зато и не без
пользы: она начала сознавать в себе приливы того же живого ощущения мелодии и
поэзии, которое так очаровало ее в игре хохла. Тогда в ней ожила и надежда. Под
влиянием внезапных приливов самоуверенности она несколько раз подходила к
своему инструменту и открывала крышку с намерением заглушить певучими ударами
клавишей тихую дудку. Но каждый раз чувство нерешимости и стыдливого страха
удерживало ее от этих попыток. Ей вспоминалось лицо ее страдающего мальчика и
пренебрежительный взгляд хохла, и щеки пылали в темноте от стыда, а рука только
пробегала в воздухе над клавиатурой с боязливою жадностью…
Тем не менее изо дня в день какое-то внутреннее сознание
своей силы в ней все возрастало, и, выбирая время, когда мальчик играл перед
вечером в дальней аллее или уходил гулять, она садилась за пианино. Первыми
опытами она осталась не особенно довольна; руки не повиновались ее внутреннему
пониманию, звуки инструмента казались сначала чуждыми овладевшему ею
настроению. Но постепенно это настроение переливалось в них с большею полнотой
и легкостью; уроки хохла не прошли даром, а горячая любовь матери и чуткое
понимание того, что именно захватывало так сильно сердце ребенка, дали ей
возможность так быстро усвоить эти уроки. Теперь из-под рук выходили уже не
трескучие мудреные «пьесы», а тихая песня, грустная украинская думка звенела и
плакала в темных комнатах, размягчая материнское сердце.
Наконец она приобрела достаточно смелости, чтобы выступить в
открытую борьбу, и вот, по вечерам, между барским домом и Иохимовой конюшней
началось странное состязание. Из затененного сарая с нависшею соломенною
стрехой тихо вылетали переливчатые трели дудки, а навстречу им из открытых окон
усадьбы, сверкавшей сквозь листву буков отражением лунного света, неслись
певучие, полные аккорды [49] фортепиано.
Сначала ни мальчик, ни Иохим не хотели обращать внимания на
«хитрую» музыку усадьбы, к которой они питали предубеждение. Мальчик даже
хмурил брови и нетерпеливо понукал Иохима, когда тот останавливался:
— Э! играй же, играй!
Но не прошло и трех дней, как эти остановки стали все чаще и
чаще. Иохим то и дело откладывал дудку и начинал прислушиваться с возрастающим
интересом, а во время этих пауз и мальчик тоже заслушивался и забывал понукать
приятеля. Наконец Иохим произнес с задумчивым видом:
— Ото ж як гарно… [50] Бач,
яка воно штука… [51]
И затем, с тем же задумчиво-рассеянным видом
прислушивающегося человека, он взял мальчика на руки и пошел с ним через сад к
открытому окну гостиной.
Он думал, что «милостивая пани» играет для собственного
своего удовольствия и не обращает на них внимания. Но Анна Михайловна слышала в
промежутках, как смолкла ее соперница-дудка, видела свою победу, и ее сердце
билось от радости.
Вместе с тем ее гневное чувство к Иохиму улеглось
окончательно. Она была счастлива и сознавала, что обязана этим счастьем ему: он
научил ее, как спять привлечь к себе ребенка, и если теперь ее мальчик получит
от нее целые сокровища новых впечатлений, то за это оба они должны быть
благодарны ему, мужику-дударю, их общему учителю.
|