Увеличить |
III
Семейство, в котором родился слепой мальчик, было
немногочисленно. Кроме названных уже лиц, оно состояло еще из отца и «дяди
Максима», как звали его все без исключения домочадцы и даже посторонние. Отец
был похож на тысячу других деревенских помещиков Юго-западного края: он был
добродушен, даже, пожалуй, добр, хорошо смотрел за рабочими и очень любил
строить и перестраивать мельницы. Это занятие поглощало почти все его время, и
потому голос его раздавался в доме только в известные, определенные часы дня,
совпадавшие с обедом, завтраком и другими событиями в том же роде. В этих
случаях он всегда произносил неизменную фразу: «Здорова ли ты, моя голубка?» —
после чего усаживался за стол и уже почти ничего не говорил, разве изредка
сообщал что-либо о дубовых валах и шестернях. Понятно, что его мирное и
незатейливое существование мало отражалось на душевном складе его сына. Зато
дядя Максим был совсем в другом роде. Лет за десять до описываемых событий дядя
Максим был известен за самого опасного забияку не только в окрестностях его
имения, но даже в Киеве на «Контрактах» [4].
Все удивлялись, как это в таком почтенном во всех отношениях семействе, каково
было семейство пани Попельской, урожденной Яценко, мог выдаться такой ужасный
братец. Никто не знал, как следует с ним держаться и чем ему угодить. На
любезности панов он отвечал дерзостями, а мужикам спускал своеволие и грубости,
на которые самый смирный из «шляхтичей» непременно бы отвечал оплеухами.
Наконец, к великой радости всех благомыслящих людей [5], дядя Максим за что-то сильно осердился на
австрийцев [6] и уехал в Италию; там он
примкнул к такому же забияке и еретику [7] —
Гарибальди [8], который, как с ужасом
передавали паны помещики, побратался с чертом и в грош не ставит самого папу [9]. Конечно, таким образом
Максим навеки погубил свою беспокойную схизматическую [10] душу, зато «Контракты» проходили с меньшими
скандалами, и многие благородные мамаши перестали беспокоиться за участь своих
сыновей.
Должно быть, австрийцы тоже крепко осердились на дядю
Максима. По временам в Курьерке, исстари любимой газете панов помещиков,
упоминалось в реляциях [11] его
имя в числе отчаянных гарибальдийских сподвижников, пока однажды из того же
Курьерка паны не узнали, что Максим упал вместе с лошадью на поле сражения.
Разъяренные австрийцы, давно уже, очевидно, точившие зубы на заядлого волынца [12] (которым, чуть ли не
одним, по мнению его соотечественников, держался еще Гарибальди), изрубили его,
как капусту.
— Плохо кончил Максим, — сказали себе паны и
приписали это специальному заступничеству св. Петра за своего намесника.
Максима считали умершим.
Оказалось, однако, что австрийские сабли не сумели выгнать
из Максима его упрямую душу и она осталась, хотя я в сильно попорченном теле.
Гарибальдийские забияки вынесли своего достойного товарища из свалки, отдали
его куда-то в госпиталь, и вот, через несколько лет, Максим неожиданно явился в
дом своей сестры, где и остался.
Теперь ему было уже не до дуэлей. Правую ногу ему совсем
отрезали, и потому он ходил на костыле, а левая рука была повреждена и годилась
только на то, чтобы кое-как опираться на палку. Да и вообще он стал серьезнее,
угомонился, и только по временам его острый язык действовал так же метко, как
некогда сабля. Он перестал ездить на «Контракты», редко являлся в общество и
большую часть времени проводил в своей библиотеке за чтением каких-то книг, о
которых никто ничего не знал, за исключением предположения, что книги
совершенно безбожные. Он также писал что-то, но так как его работы никогда не
являлись в Курьерке, то никто не придавал им серьезного значения.
В то время, когда в деревенском домике появилось и стало
расти новое существо, в коротко остриженных волосах дяди Максима уже
пробивалась серебристая проседь. Плечи от постоянного упора костылей поднялись,
туловище приняло квадратную форму. Странная наружность, угрюмо сдвинутые брови,
стук костылей и клубы табачного дыма, которыми он постоянно окружал себя, не
выпуская изо рта трубки, — все это пугало посторонних, и только близкие к
инвалиду люди знали, что в изрубленном теле бьется горячее и доброе сердце, а в
большой квадратной голове, покрытой щетиной густых волос, работает неугомонная
мысль.
Но даже и близкие люди не знали, над каким вопросом работала
эта мысль в то время. Они видели только, что дядя Максим, окруженный синим
дымом, просиживает по временам целые часы неподвижно, с отуманенным взглядом и
угрюмо сдвинутыми густыми бровями. Между тем изувеченный боец думал о том, что
жизнь — борьба и что в ней нет места для инвалидов. Ему приходило в голову, что
он навсегда выбыл уже из рядов и теперь напрасно загружает собою фурштат [13]; ему казалось, что он
рыцарь, выбитый из седла жизнью и поверженный в прах. Не малодушно ли
извиваться в пыли, подобно раздавленному червяку; не малодушно ля хвататься за
стремя победителя, вымаливая у него жалкие остатки собственного существования?
Пока дядя Максим с холодным мужеством обсуждал эту жгучую
мысль, соображая и сопоставляя доводы за и против, перед его глазами стало
мелькать новое существо, которому судьба судила явиться на свет уже инвалидом.
Сначала он не обращал внимания на слепого ребенка, но потом странное сходство
судьбы мальчика с его собственною заинтересовало дядю Максима.
— Гм… да, — задумчиво сказал он однажды, искоса
поглядывая на мальчишку, — этот малый тоже инвалид. Если сложить нас обоих
вместе, пожалуй, вышел бы один лядащий [14] человечишко.
С тех пор его взгляд стал останавливаться на ребенке все
чаще и чаще.
|