Увеличить |
– Во Франции, – сказал я, – это устроено
лучше.
– А вы бывали во Франции? – спросил мой
собеседник, быстро повернувшись ко мне с самым учтивым победоносным видом.
– «Странно, – сказал я себе, размышляя на эту
тему, – что двадцать одна миля пути на корабле, – ведь от Дувра до
Кале никак не дальше, – способна дать человеку такие права. – Надо
будет самому удостовериться». – Вот почему, прекратив спор, я отправился
прямо домой, уложил полдюжины рубашек и пару черных шелковых штанов.
– Кафтан, – сказал я, взглянув на рукав, – и
этот сойдет, – взял место в дуврской почтовой карете, и, так как пакетбот
отошел на следующий день в девять утра, в три часа я уже сидел за обеденным
столом перед фрикасе из цыпленка, столь неоспоримо во Франции, что, умри я в
эту ночь от расстройства желудка, весь мир не мог бы приостановить действие
Droits d'aubaine; [1] мои
рубашки и черные шелковые штаны, чемодан и все прочее – достались бы
французскому королю, – даже миниатюрный портрет, который я так давно ношу
и хотел бы, как я часто говорил тебе, Элиза, унести с собой в могилу, даже его
сорвали бы с моей шеи.
– Сутяга! Завладеть останками опрометчивого
путешественника, которого заманили к себе на берег ваши подданные, – ей‑богу,
ваше величество, нехорошо так поступать! В особенности неприятно мне было бы
тягаться с государем столь просвещенного и учтивого народа, столь
прославленного своей рассудительностью и тонкими чувствами.
Но едва я вступил в ваши владения ‑
КАЛЕ
Пообедав и выпив за здоровье французского короля, чтобы
убедить себя, что я не питаю к нему никакой неприязни, а, напротив, высоко чту
его за человеколюбие, – я почувствовал себя выросшим на целый дюйм
благодаря этому примирению.
– Нет, – сказал я, – Бурбоны совсем не
жестоки; они могут заблуждаться, подобно другим людям, но в их крови есть нечто
кроткое. – Признав это, я почувствовал на щеках более нежный румянец –
более горячий и располагающий к дружбе, чем тот, что могло вызвать бургундское
(по крайней мере, то, которое я выпил, заплатив два ливра за бутылку).
– Праведный боже, – сказал я, отшвырнув ногой свой
чемодан, – что же таится в мирских благах, если они так озлобляют наши
души и постоянно ссорят насмерть столько добросердечных братьев‑людей?
Когда человек живет со всеми в мире, насколько тогда
тяжелейший из металлов легче перышка в его руке! Он достает кошелек и, держа
его беспечно и небрежно, озирается кругом, точно отыскивая, с кем бы им
поделиться. – Поступая так, я чувствовал, что в теле моем расширяется
каждый сосуд – все артерии бьются в радостном согласии, а жизнедеятельная сила
выполняет свою работу с таким малым трением, что это смутило бы самую сведущую
в физике precieuse [2] во
Франции: при всем своем материализме она едва ли назвала бы меня машиной –
– Я уверен, – сказал я себе, – что опроверг
бы ее убеждения.
Появление этой мысли тотчас же вознесло естество мое на
предельную для него высоту – если я только что примирился с внешним миром, то
теперь пришел к согласию с самим собой –
– Будь я французским королем, – воскликнул
я, – какая подходящая минута для сироты попросить у меня чемодан своего
отца!
МОНАХ
КАЛЕ
Едва произнес я эти слова, как ко мне в комнату вошел бедный
монах ордена святого Франциска с просьбой пожертвовать на его монастырь. Никому
из нас не хочется обращать свои добродетели в игрушку случая – щедры ли мы, как
другие бывают могущественны, – sed non quo ad hanc [3] – или как бы там ни было, – ведь нет
точно установленных правил приливов или отливов в нашем расположении духа; почем
я знаю, может быть, они зависят от тех же причин, что влияют на морские приливы
и отливы, – для нас часто не было бы ничего зазорного, если бы дело
обстояло таким образом; по крайней мере, что касается меня самого, то во многих
случаях мне было бы гораздо приятнее, если бы обо мне говорили, будто «я
действовал под влиянием луны, в чем нет ни греха, ни срама», чем если бы
поступки мои почитались исключительно моим собственным делом, когда в них
заключено столько и срама и греха.
– Но как бы там ни было, взглянув на монаха, я твердо
решил не давать ему ни одного су; поэтому я опустил кошелек в карман –
застегнул карман – приосанился и с важным видом подошел к монаху; боюсь, было
что‑то отталкивающее в моем взгляде: до сих пор образ этого человека стоит у меня
перед глазами, в нем, я думаю, было нечто, заслуживавшее лучшего обращения.
Судя по остаткам его тонзуры, – от нее уцелело лишь
несколько редких седых волос на висках, – монаху было лет
семьдесят, – но по глазам, по горевшему в них огню, который приглушался,
скорее, учтивостью, чем годами, ему нельзя было дать больше шестидесяти. –
Истина, надо думать, лежала посредине. – Ему, вероятно, было шестьдесят
пять; с этим согласовался и общий вид его лица, хотя, по‑видимому, что‑то
положило на него преждевременные морщины.
Передо мной была одна из тех голов, какие часто можно
увидеть на картинах Гвидо, – нежная, бледная – проникновенная, чуждая
плоских мыслей откормленного самодовольного невежества, которое смотрит сверху
вниз на землю, – она смотрела вперед, но так, точно взор ее был устремлен
на нечто потустороннее. Каким образом досталась она монаху его ордена, ведает
только небо, уронившее ее на монашеские плечи; но она подошла бы какому‑нибудь
брамину, и, попадись она мне на равнинах Индостана, я бы почтительно ей
поклонился.
Прочее в его облике можно передать несколькими штрихами, и
работа эта была бы под силу любому рисовальщику, потому что все сколько‑нибудь
изящное или грубое обязано было здесь исключительно характеру и выражению: то
была худощавая, тщедушная фигура, ростом немного повыше среднего, если только
особенность эта не скрадывалась легким наклонением вперед – но то была поза
просителя; как она стоит теперь в моем воображении, фигура монаха больше
выигрывала от этого, чем теряла.
Сделав три шага, вошедший ко мне монах остановился и,
положив левую руку на грудь (в правой был у него тоненький белый посох, с
которым он путешествовал), – представился, когда я к нему подошел, вкратце
рассказав о нуждах своего монастыря и о бедности ордена, – причем сделал
он это с такой безыскусственной грацией, – и столько приниженности было в
его взоре и во всем его облике – видно, я был зачарован, если все это на меня
не подействовало –
Правильнее сказать, я заранее твердо решил не давать ему ни
одного су.
|