КУЧЕР
НАНПОН
Печаль, в которую поверг меня рассказ бедняка, требовала к
себе бережного отношения; между тем кучер не обратил на нее никакого внимания,
пустившись вскачь по pave [39].
Изнывающий от жажды путник в самой песчаной Аравийской
пустыне не мог бы так томиться по чашке холодной воды, как томилась душа моя по
чинным и спокойным движениям, и я составил бы высокое мнение о моем кучере,
если бы тот тихонько повез меня, так сказать, задумчивым шагом. – Но едва
только удрученный горем странник кончил свои жалобы, как парень безжалостно
стегнул каждую из своих лошадей и с грохотом помчался как тысяча чертей.
Я во всю мочь закричал ему, прося, ради бога, ехать
медленнее, – но чем громче я кричал, тем немилосерднее он гнал. –
Черт его побери вместе с его гонкой, – сказал я, – он будет терзать
мои нервы, пока не доведет меня до белого каления, а потом поедет медленнее,
чтобы дать мне досыта насладиться яростью моего гнева.
Кучер бесподобно справился с этой задачей: к тому времени,
когда мы доехали до подошвы крутой горы в полулье от Нанпона, – я был зол
уже не только на него – но и на себя за то, что отдался этому порыву злобы.
Теперь состояние мое требовало совсем другого обращения:
хорошая встряска от быстрой езды принесла бы мне существенную пользу.
– Ну‑ка, живее – живее, голубчик! – сказал я.
Кучер показал на гору – тогда я попробовал мысленно
вернуться к повести о бедном немце и его осле – но нить оборвалась – и для меня
было так же невозможно восстановить ее, как для кучера пустить лошадей рысью –
– К черту всю эту музыку! – сказал я. – Я
сижу здесь с самым искренним намерением, каким когда‑либо одушевлен был
смертный, обратить зло в добро, а все идет наперекор этому благому намерению.
Против всех зол есть, по крайней мере, одно успокоительное
средство, предлагаемое нам природой; я с благодарностью принял его из ее рук и
уснул; первое разбудившее меня слово было: Амьен .
– Господи! – воскликнул я, протирая глаза, –
да ведь это тот самый город, куда должна приехать бедная моя дама.
АМЬЕН
Едва произнес я эти слова, как почтовая карета графа де
Л***, с его сестрой в ней, быстро прокатила мимо: дама успела только кивнуть
мне – она меня узнала, – однако кивнуть особенным образом, как бы
показывая, что наши отношения она не считает поконченными. Доброта ее взгляда
не была обманчивой: я еще не поужинал, как в мою комнату вошел слуга ее брата с
запиской, где она говорила, что берет на себя смелость снабдить меня письмом,
которое я должен лично вручить мадам Р*** в первое утро, когда мне в Париже
нечего будет делать. К этому было добавлено сожаление (но в силу какого
penchant [40], она не пояснила) по
поводу того, что обстоятельства ей помешали рассказать мне свою историю, но она
продолжает считать себя в долгу передо мной; и если моя дорога когда‑нибудь
будет проходить через Брюссель и я к тому времени еще не позабуду имени мадам
де Л***, то мадам де Л*** будет рада заплатить мне свой долг.
– Итак, – сказал я, – я встречусь с тобой,
прелестная душа, в Брюсселе – мне стоит только вернуться из Италии через
Германию и Голландию и направиться домой через Фландрию – всего десять лишних
перегонов; но хотя бы и десять тысяч! Какой душеспасительной отрадой увенчается
мое путешествие, приобщившись печальным перипетиям грустной повести,
рассказанной мне такой страдалицей! Видеть ее плачущей! Даже если я не в
состоянии осушить источник ее слез, какое все‑таки утонченное удовольствие
доставит мне вытирать их на щеках лучшей и красивейшей из женщин, когда я молча
буду сидеть возле нее всю ночь с платком в руке.
В чувстве этом не заключалось ничего дурного, а все‑таки я
сейчас же упрекнул в нем мое сердце в самых горьких и резких выражениях.
Как я уже говорил читателю, одной из благодатных
особенностей моей жизни является то, что почти каждую минуту я в кого‑нибудь
несчастливо влюблен; и когда последнее пламя мое погашено было вихрем ревности,
налетевшим на меня при внезапном повороте дороги, я вновь зажег его месяца три
тому назад от чистого огня Элизы – поклявшись, что оно будет гореть у меня в
течение всего путешествия. – К чему таить? Я поклялся ей в вечной верности
– она получила право на все мое сердце – делить свои чувства значило бы
ослаблять их – выставлять их напоказ значило бы ими рисковать, а где есть риск,
там возможна и потеря. – Что же ответишь ты тогда, Йорик, сердцу, столь
преисполненному доверия и надежд – столь доброму, столь нежному и безупречному?
– Я не поеду в Брюссель! – воскликнул я, обрывая
свои рассуждения, – но мое воображение разыгралось – я вспомнил ее взоры в
ту решительную минуту нашего расставания, когда ни один из нас не нашел силы
сказать «прощай»! Я взглянул на портрет, который она повесила мне на шею на
черной ленточке, – и покраснел, когда увидел его, – я отдал бы целый
мир, чтобы его поцеловать, но мне стало стыдно. – Неужто этот нежный
цветок, – сказал я, сжимая его в руках, – будет подломлен под самый
корень, – и подломлен, Йорик, тобой, обещавшим укрыть его на своей груди?
– Вечный источник счастья, – сказал я, становясь
на колени, – будь моим свидетелем, – и все чистые духи, тебя
вкушающие, будьте и вы моими свидетелями, что я не поеду в Брюссель, если не
будет вместе со мной Элизы, хотя бы дорога эта вела меня на небо.
В состоянии исступления сердце, вопреки рассудку, всегда
скажет много лишнего.
|