Увеличить |
ПАСПОРТ
ПАРИЖ
Когда я вернулся в гостиницу, Ла Флер сказал, что обо мне
справлялся лейтенант полиции. – Черт побери! – сказал я, – я
знаю почему. – Пора осведомить об этом также и читателя, потому что в том
порядке, как происходили события, я обошел этот случай молчанием; не то чтобы
он выпал у меня из памяти, но если бы я рассказал о нем тогда, он был бы,
вероятно, теперь позабыт – а как раз теперь он мне нужен.
Я так спешил, уезжая из Лондона, что мне ни разу не пришла
на ум война, которую мы тогда вели с Францией; только приехав в Дувр и
разглядывая в подзорную трубу холмы за Булонью, я о ней вспомнил, а в связи с
ней о том, что во Францию нельзя являться без паспорта. Когда я дохожу хотя бы
только до конца улицы, мне до смерти бывает противно возвращаться назад ничуть
не более умным, чем я был, отправляясь в путь; а так как настоящая поездка была
величайшим моим усилием ради приобретения знаний, то мысль о возвращении была
для меня тем более невыносима; вот почему, прослышав, что граф де *** нанял
пакетбот, я попросил его взять меня в свою свиту. Граф немного меня знал и
потому согласился почти без всяких затруднений – сказал только, что его
готовность служить мне не может простираться дальше Кале, так как он намерен
вернуться в Париж через Брюссель; впрочем, самое важное переправиться через Ла‑Манш,
а там уж я без помехи доеду до Парижа; но только в Париже мне надо будет
приобрести друзей и изворачиваться самому. – Дайте мне только добраться до
Парижа, господин граф, – сказал я, – и я устроюсь великолепно. –
Так я сел на корабль и больше не думал об этом деле.
Когда же Ла Флер сказал, что обо мне справлялся лейтенант
полиции, – вся история мгновенно ожила в моей памяти – и в то время как Ла
Флер обстоятельно мне докладывал, в комнату вошел хозяин гостиницы сказать мне
то же самое, с тем лишь добавлением, что главным образом осведомлялись о моем
паспорте. – Надеюсь, он у вас есть, – такими словами закончил свою речь
хозяин гостиницы. – Честное слово, нет! – сказал я.
Когда я это объявил, хозяин гостиницы отступил от меня на
три шага, как от зачумленного, – а бедный Ла Флер, напротив, приблизился
ко мне на три шага тем движением, каким добрая душа прибегает на помощь
человеку, с которым приключилось несчастье, – парень покорил им мое
сердце; по одной этой черте я так основательно узнал его характер и мог так
твердо на него положиться, как если бы он верой и правдой служил мне семь лет.
– Mon Seigneur! [67] –
воскликнул хозяин гостиницы, но, опомнясь при этом возгласе, сейчас же
переменил тон. – Если у мосье, – сказал он, – (apparemment) [68] нет паспорта, то, по всей
вероятности, у него есть друзья в Париже, которые могут ему достать этот
документ. – Нет, я никого не знаю, – отвечал я с равнодушным
видом. – Так вас, certes [69], –
сказал он, – отправят в Бастилию или в Шатле, au moins [70]. – Ба! – сказал я, –
французский король – добрая душа, он никому не сделает зла. – Cela
n'empeche pas [71], –
сказал он, – вас непременно отправят завтра утром в Бастилию! –
Однако я снял у вас помещение на месяц, – отвечал я, – и ни для каких
французских королей на свете не освобожу его даже за день до срока. – Ла
Флер шепнул мне на ухо, что никто не может противиться французскому королю.
– Pardi! – сказал хозяин, – ces Messieurs
Anglais sont des gens tres extraordinaires [72], –
сказав это и утвердив клятвой, он вышел вон,
ПАСПОРТ
ПАРИЖСКАЯ ГОСТИНИЦА
Я не нашел в себе мужества расстроить Ла Флера серьезным отношением
к постигшей меня неприятности, почему и разговаривал о ней так
пренебрежительно; а чтобы показать ему, как мало я придаю значения этому делу,
я вовсе перестал им заниматься и, когда Ла Флер прислуживал мне за ужином, с
преувеличенной веселостью заговорил с ним о Париже и об Opera comique. –
Ла Флер тоже был там и шел за мной по улицам до лавки книгопродавца; однако,
увидя, что я вышел оттуда с молоденькой fille de chambre и что мы направились
вместе по набережной Конти, Ла Флер счел излишним сделать еще хотя бы шаг за
мной, – по некотором размышлении он избрал более короткий путь – и,
явившись в гостиницу, успел разузнать о деле, начатом полицией по поводу моего
приезда.
Но когда этот честный малый убрал со стола и пошел вниз
ужинать, я начал немного серьезнее раздумывать о своем положении. –
– Я знаю, ты улыбнешься, Евгений, вспомнив о
коротеньком диалоге, который произошел между нами перед самым моим
отъездом, – я должен привести его здесь.
Евгений, зная, что я обыкновенно так же мало бываю обременен
деньгами, как и благоразумием, отвел меня в сторону и спросил, сколько я припас
в дорогу; когда я назвал ему сумму, Евгений покачал головой и сказал, что этого
будет мало, после чего достал кошелек, чтобы опорожнить его в мой. – Право
же, Евгений, для меня будет довольно, – сказал я. – Право же, Йорик,
будет мало, – возразил Евгений, – я лучше вашего знаю Францию и
Италию. – Но вы упускаете из виду, Евгений, – сказал я, отклоняя его
предложение, – что не проведу я в Париже и трех дней, как непременно скажу
или сделаю что‑нибудь такое, за что меня упрячут в Бастилию, где я месяца два
проживу на полном содержании французского короля. – Простите, – сухо
сказал Евгений, – я действительно позабыл об этом источнике существования.
И вот обстоятельство, над которым я подшучивал, угрожало
причинить мне серьезные неприятности.
Глупость ли то была, беспечность, философский взгляд на
вещи, упрямство или что иное, – но в конце концов, когда Ла Флер ушел и я
остался совершенно один, я не мог заставить себя думать об этой истории иначе,
чем я говорил о ней Евгению.
– А что касается Бастилии, то весь ужас только в этом
слове! – Изощряйтесь, как угодно, – думал я, – а все‑таки
Бастилия не что иное, как крепость – крепость же не что иное, как дом, из
которого нельзя выйти. – Несчастные подагрики! Ведь они два раза в год
оказываются в таком положении. – Однако с девятью ливрами в день, с пером,
чернилами, бумагой и терпением человек, даже если он обречен сидеть в
заключении, может чувствовать себя очень сносно – по крайней мере, в течение
месяца или шести недель, по прошествии которых, если он существо безобидное,
его невиновность раскроется, и, выйдя на свободу, он будет лучше и мудрее, чем
был до своего заключения.
Когда я пришел к этому выводу, мне зачем‑то понадобилось {а
зачем, я забыл) выйти во двор, и помню, что, спускаясь по лестнице, я был очень
доволен убедительностью своего рассуждения. – Прочь мрачную
кисть! – сказал я хвастливо, – я не завидую ее искусству изображать
бедствия жизни в суровых и мертвенных тонах. Душа наша приходит в ужас при виде
предметов, которые сама же преувеличила и очернила; верните им их настоящие
размеры и цвета, и она их даже не заметит. – Правда, – сказал
я, – исправляя свое рассуждение, – Бастилия не из тех зол, которыми
можно пренебрегать – но уберите ее башни – засыпьте рвы – удалите заграждения
перед ее воротами – назовите ее просто местом заключения и предположите, что
вас держит в ней тирания болезни, а не человека – как все ее ужасы рассеются, и
вы перенесете вторую половину заключения без жалоб.
В самый разгар этого монолога меня прервал чей‑то голос,
который я принял было за голос ребенка, жаловавшегося на то, что «он не может
выйти». – Осмотревшись по сторонам и не увидев ни мужчины, ни женщины, ни
ребенка, я вышел, больше не прислушиваясь.
На обратном пути я услышал на том же месте те же слова,
повторенные дважды; тогда я взглянул вверх и увидел скворца, висевшего в
маленькой клетке. – «Не могу выйти. – Не могу выйти», – твердил
скворец.
Я остановился посмотреть на птицу; заслышав чьи‑нибудь шаги,
она порхала в ту сторону, откуда они приближались, с той же жалобой на свое
заточение. – «Не могу выйти», – говорил скворец. – Помоги тебе
бог, – сказал я, – все‑таки я тебя выпущу, чего бы мне это ни
стоило. – С этими словами я обошел кругом клетки, чтобы достать до ее
дверцы, однако она была так крепко оплетена и переплетена проволокой, что ее
нельзя было отворить, не разорвав клетки на куски. – Я усердно принялся за
дело.
Птица подлетела к месту, где я трудился над ее
освобождением, и, просунув голову между прутьями, в нетерпении прижалась к ним
грудью. – Боюсь, бедное создание, – сказал я, – мне не удастся
выпустить тебя на свободу. – «Нет, – откликнулся скворец, – не
могу выйти, – не могу выйти», – твердил скворец.
Клянусь, никогда сочувствие не пробуждалось во мне с большей
нежностью, и я не помню в моей жизни случая, когда бы рассеянные мысли,
потешавшиеся над моим разумом, с такой быстротой снова собрались вместе. При
всей механичности звуков песенки скворца, в мотиве ее было столько внутренней
правды, что она в один миг опрокинула все мои стройные рассуждения о Бастилии,
и, понуро поднимаясь по лестнице, я отрекался от каждого слова, сказанного
мной, когда я по ней спускался.
– Рядись как угодно, Рабство, а все‑таки, – сказал
я, – все‑таки ты – горькая микстура! и от того, что тысячи людей всех
времен принуждены были испить тебя, горечи в тебе не убавилось. – А тебе,
трижды сладостная и благодатная богиня, – обратился я к Свободе
, – все поклоняются публично или тайно; приятно вкусить тебя, и ты
останешься желанной, пока не изменится сама Природа , – никакие грязные
слова не запятнают белоснежной твоей мантии, и никакая химическая сила не
обратит твоего скипетра в железо, – поселянин, которому ты улыбаешься,
когда он ест черствый хлеб, с тобою счастливей, чем его король, из дворцов
которого ты изгнана. – Милостивый боже! – воскликнул я, преклоняя
колени на предпоследней ступеньке лестницы, – дай мне только здоровья, о
великий его Податель, и пошли в спутницы прекрасную эту богиню, – а епископские
митры, если промысел твой не видит в этом ничего плохого, возложи в изобилии на
головы тех, кто по ним тужит!
|