Увеличить |
Глава шестая
Ну так вот, вскоре после того мой старик поправился и подал
в суд жалобу на судью Тэтчера, чтоб он отдал мои деньги, а потом принялся и за
меня, потому что я так и не бросил школу. Раза два он меня поймал и отлупил,
только я все равно ходил в школу, а от него все время прятался или убегал
куда-нибудь. Раньше мне не больно-то нравилось учиться, а теперь я решил, что
непременно буду ходить в школу, отцу назло. Суд все откладывали; похоже было,
что никогда и не начнут, так что я время от времени занимал у судьи Тэтчера
доллара два-три для старика, чтобы избавиться от порки. Всякий раз, получив
деньги, он напивался пьян; и всякий раз, напившись, шатался по городу и буянил;
и всякий раз, как он набезобразничает, его сажали в тюрьму. Он был очень
доволен: такая жизнь была ему как раз по душе.
Он что-то уж очень повадился околачиваться вокруг дома
вдовы, и наконец та ему пригрозила, что, если он этой привычки не бросит, ему
придется плохо. Ну и взбеленился же он! Обещал, что покажет, кто Геку Финну
хозяин.
И вот как-то весной он выследил меня, поймал и увез в лодке
мили за три вверх по реке, а там переправился на ту сторону в таком месте, где
берег был лесистый и жилья совсем не было, кроме старой бревенчатой хибарки в
самой чаще леса, так что и найти ее было невозможно, если не знать, где она
стоит.
Он меня не отпускал ни на минуту, и удрать не было никакой
возможности. Жили мы в этой старой хибарке, и он всегда запирал на ночь дверь,
а ключ клал себе под голову. У него было ружье – украл, наверно,
где-нибудь, – и мы с ним ходили на охоту, удили рыбу; этим и кормились.
Частенько он запирал меня на замок и уезжал в лавку мили за три, к перевозу,
там менял рыбу и дичь на виски, привозил бутылку домой, напивался, пел песни, а
потом колотил меня. Вдова все-таки разузнала, где я нахожусь, и прислала мне на
выручку человека, но отец прогнал его, пригрозив ружьем. А в скором времени я и
сам привык тут жить, и мне даже нравилось – все, кроме ремня.
Жилось ничего себе – хоть целый день ничего не делай, знай
покуривай да лови рыбу; ни тебе книг, ни ученья. Так прошло месяца два, а то и
больше, и я весь оборвался, ходил грязный и уже не понимал, как это мне
нравилось жить у вдовы в доме, где надо было умываться, и есть с тарелки, и причесываться,
и ложиться и вставать вовремя, и вечно корпеть над книжкой, да еще старая мисс
Уотсон, бывало, тебя пилит все время. Мне уж больше не хотелось туда. Я бросил
было ругаться, потому что вдова этого не любила, а теперь опять начал, раз мой
старик ничего против не имел. Вообще говоря, нам в лесу жилось вовсе не плохо.
Но мало-помалу старик распустился, повадился драться палкой,
и этого я не стерпел. Я был весь в рубцах. И дома ему больше не сиделось:
уедет, бывало, а меня запрет. Один раз он запер меня, а сам уехал и не
возвращался три дня. Такая была скучища! Я так и думал, что он потонул и мне
никогда отсюда не выбраться. Мне стало страшно, и я решил, что как-никак, а
надо будет удрать. Я много раз пробовал выбраться из дома, только все не мог
найти лазейки. Окно было такое, что и собаке не пролезть. По трубе я тоже
подняться не мог: она оказалась чересчур узка. Дверь была сколочена из толстых
и прочных дубовых досок. Отец, когда уезжал, старался никогда не оставлять в
хижине ножа и вообще ничего острого; я, должно быть, раз сорок обыскал все кругом
и, можно сказать, почти все время только этим и занимался, потому что больше
делать все равно было нечего. Однако на этот раз я все-таки нашел кое-что:
старую ржавую пилу без ручки, засунутую между стропилами и кровельной дранкой.
Я ее смазал и принялся за работу. В дальнем углу хибарки, за столом, была
прибита к стене гвоздями старая попона, чтобы ветер не дул в щели и не гасил
свечку. Я залез под стол, приподнял попону и начал отпиливать кусок толстого
нижнего бревна – такой, чтобы мне можно было пролезть. Времени это отняло порядочно,
но дело уже шло к концу, когда я услышал в лесу отцово ружье. Я поскорей
уничтожил все следы моей работы, опустил попону и спрятал пилу, а скоро и отец
явился.
Он был сильно не в духе – то есть такой, как всегда.
Рассказал, что был в городе и что все там идет черт знает как. Адвокат сказал,
что выиграет процесс и получит деньги, если им удастся довести дело до суда, но
есть много способов оттянуть разбирательство, и судья Тэтчер сумеет это
устроить. А еще ходят слухи, будто бы затевается новый процесс, для того чтобы
отобрать меня у отца и отдать под опеку вдове, и на этот раз надеются его
выиграть. Я очень расстроился, потому что мне не хотелось больше жить у вдовы,
чтобы меня опять притесняли да воспитывали, как это у них там называется. Тут
старик пошел ругаться, и ругал всех и каждого, кто только на язык попадется, а
потом еще раз выругал всех подряд для верности, чтоб уж никого не пропустить, а
после этого ругнул всех вообще для округления, даже и тех, кого не знал по
имени, обозвал как нельзя хуже и пошел себе чертыхаться дальше.
Он орал, что еще посмотрит, как это вдова меня отберет, что
будет глядеть в оба, и если только они попробуют устроить ему такую пакость, то
он знает одно место, где меня спрятать, милях в шести или семи отсюда, и пускай
тогда ищут хоть сто лет – все равно не найдут. Это меня опять-таки расстроило,
но ненадолго. Думаю себе: не буду же я сидеть и дожидаться, пока он меня
увезет!
Старик послал меня к ялику перенести вещи, которые он
привез: мешок кукурузной муки фунтов на пятьдесят, большой кусок копченой
грудинки, порох и дробь, бутыль виски в четыре галлона, а еще старую книжку и
две газеты для пыжей, и еще паклю. Я вынес все это на берег, а потом вернулся и
сел на носу лодки отдохнуть. Я обдумал все как следует и решил, что, когда
убегу из дому, возьму с собой в лес ружье и удочки. Сидеть на одном месте я не
буду, а пойду бродяжничать по всей стране – лучше по ночам; пропитание буду
добывать охотой и рыбной ловлей; и уйду так далеко, что ни старик, ни вдова
меня больше ни за что не найдут. Я решил выпилить бревно и удрать нынче же
ночью, если старик напьется, а уж напьется-то он обязательно! Я так задумался,
что не заметил, сколько прошло времени, пока старик не окликнул меня и не спросил,
что я там – сплю или утонул.
Пока я перетаскивал вещи в хибарку, почти совсем стемнело. Я
стал готовить ужин, а старик тем временем успел хлебнуть разок-другой из
бутылки; духу у него прибавилось, и он опять разошелся. Он выпил еще в городе,
провалялся всю ночь в канаве, и теперь на него просто смотреть было страшно. Ни
дать ни взять Адам – сплошная глина. Когда его, бывало, развезет после выпивки,
он всегда принимался ругать правительство. И на этот раз тоже:
– А еще называется правительство! Ну на что это похоже,
полюбуйтесь только! Вот так закон! Отбирают у человека сына – родного сына, а
ведь человек его растил, заботился, деньги на него тратил! Да! А как только
вырастил в конце концов этого сына, думаешь: пора бы и отдохнуть, пускай теперь
сын поработает, поможет отцу чем-нибудь, – тут закон его и цап! И это
называется правительство! Да еще мало того: закон помогает судье Тэтчеру
оттягать у меня капитал. Вот как этот закон поступает: берет человека с
капиталом в шесть тысяч долларов, даже больше, пихает его вот в этакую старую
хибарку, вроде западни, и заставляет носить такие лохмотья, что свинье было бы
стыдно. А еще называется правительство! Человек у такого правительства своих
прав добиться не может. Да что в самом деле! Иной раз думаешь: вот возьму и
уеду из этой страны навсегда. Да, я им так и сказал, прямо в глаза старику
Тэтчеру так и сказал! Многие слыхали и могут повторить мои слова. Говорю: «Да я
ни за грош бросил бы эту проклятую страну и больше в нее даже не заглянул
бы! – Вот этими самыми словами. – Взгляните, говорю, на мою шляпу,
если, по-вашему, это шляпа. Верх отстает, а все остальное сползает ниже
подбородка, так что и на шляпу вовсе не похоже, голова сидит как в печной
трубе. Поглядите на нее, говорю: вот какую шляпу приходится носить, а ведь я
один из первых богачей в городе, только вот никак не могу добиться своих прав».
Да, замечательное у нас правительство, просто замечательное!
Ты только послушай. Там был один вольный негр из Огайо – мулат, почти такой же
белый, как белые люди. Рубашка на нем белей снега, шляпа так и блестит, и одет
он так хорошо, как никто во всем городе: часы с цепочкой на нем золотые, палка
с серебряным набалдашником – просто фу-ты ну-ты, важная персона! И как бы ты
думал? Говорят, будто он учитель в каком-то колледже, умеет говорить на разных
языках и все на свете знает. Да еще мало того. Говорят, будто он имеет право
голосовать у себя на родине. Ну, этого я уж не стерпел. Думаю, до чего ж мы
этак дойдем? Как раз был день выборов, я и сам хотел идти голосовать, если б не
хлебнул лишнего, а когда узнал, что есть у нас в Америке такой штат, где этому
негру позволят голосовать, я взял да и не пошел, сказал, что никогда больше
голосовать не буду. Так прямо и сказал, и все меня слышали. Да пропади пропадом
вся страна – все равно я больше никогда в жизни голосовать не буду! И смотри
ты, как этот негр нахально себя ведет: он бы мне и дороги не уступил, если б я
его не отпихнул в сторону. Спрашивается, почему этого негра не продадут с аукциона?
Вот что я желал бы знать! И как бы ты думал, что мне ответили? «Его, –
говорят, – нельзя продать, пока он не проживет в этом штате полгода, а он
еще столько не прожил». Ну, вот тебе и пример. Какое же это правительство, если
нельзя продать вольного негра, пока он не прожил в штате шести месяцев? А еще
называется правительство, и выдает себя за правительство, и воображает, будто
оно правительство, а целых полгода с места не может сдвинуться, чтоб забрать
этого жулика, этого бродягу, вольного негра в белой рубашке и…
Папаша до того разошелся, что уж не замечал, куда его несут
ноги, – а они его не больно-то слушались, так что он полетел вверх
тормашками, наткнувшись на бочонок со свининой, ободрал себе коленки и принялся
ругаться на чем свет стоит; больше всего досталось негру и правительству, ну и
бочонку тоже, между прочим, влетело порядком. Он довольно долго скакал по
комнате, сначала на одной ноге, потом на другой, хватаясь то за одну коленку,
то за другую, а потом как двинет изо всех сил левой ногой по бочонку! Только
напрасно он это сделал, потому что как раз на этой ноге сапог у него прорвался
и два пальца торчали наружу; он так взвыл, что у кого угодно поднялись бы
волосы дыбом, повалился и стал кататься по грязному полу, держась за ушибленные
пальцы, а ругался он теперь так, что прежняя ругань просто в счет не шла. После
он и сам это говорил. Ему приходилось слышать старика Соуберри Хэгана в его
лучшие дни, так будто бы он и его превзошел; но, по-моему, это уж он хватил
через край.
После ужина отец взялся за бутыль и сказал, что виски ему
хватит на две попойки и одну белую горячку. Это у него была такая поговорка. Я
решил, что через какой-нибудь час он напьется вдребезги и уснет, а тогда я
украду ключ или выпилю кусок бревна и выберусь наружу; либо то, либо другое. Он
все пил и пил, а потом повалился на свое одеяло. Только мне не повезло. Он не
уснул крепко, а все ворочался, стонал, мычал и метался во все стороны; и так
продолжалось очень долго. Под конец мне так захотелось спать, что глаза сами
собой закрывались, и не успел я опомниться, как крепко уснул, а свеча осталась
гореть.
Не знаю, сколько времени я проспал, как вдруг раздался
страшный крик, и я вскочил на ноги. Отец как сумасшедший метался во все стороны
и кричал: «Змеи!» Он жаловался, что змеи ползают у него по ногам, а потом вдруг
подскочил да как взвизгнет – говорит, будто одна укусила его в щеку, – но
я никаких змей не видел. Он начал бегать по комнате, все кругом, кругом, а сам
кричит: «Сними ее! Сними ее! Она кусает меня в шею!» Я не видывал, чтобы у
человека были такие дикие глаза. Скоро он выбился из сил, упал на пол, а сам
задыхается; потом стал кататься по полу быстро-быстро, расшвыривая вещи во все
стороны и молотя по воздуху кулаками, кричал и вопил, что его схватили черти.
Мало-помалу он унялся и некоторое время лежал смирно, только стонал, потом
совсем затих и ни разу даже не пикнул. Я услышал, как далеко в лесу ухает филин
и воют волки, и от этого тишина стала еще страшнее. Отец валялся в углу. Вдруг
он приподнялся на локте, прислушался, наклонив голову набок, и говорит едва
слышно:
– Топ-топ-топ – это мертвецы… топ-топ-топ… они за мной
идут, только я-то с ними не пойду… Ох, вот они! Не троньте меня, не троньте!
Руки прочь – они холодные! Пустите… Ох, оставьте меня, несчастного, в покое!..
Потом он стал на четвереньки и пополз, и все просит
мертвецов, чтоб они его не трогали; завернулся в одеяло и полез под стол, а сам
все просит, потом как заплачет! Даже сквозь одеяло было слышно.
Скоро он сбросил одеяло, вскочил на ноги, как полоумный,
увидел меня и давай за мной гоняться. Он гонялся за мной по всей комнате со
складным ножом, звал меня Ангелом Смерти, кричал, что он меня убьет, и тогда я
уже больше не приду за ним. Я его просил успокоиться, говорил, что это я, Гек;
а он только смеялся, да так страшно! И все ругался, орал и бегал за мной. Один
раз, когда я извернулся и нырнул ему под руку, он схватил меня сзади за куртку
и… я уже думал было, что тут мне и крышка, однако выскочил из куртки с
быстротой молнии и этим спасся. Скоро старик совсем выдохся; сел на пол,
привалившись спиной к двери, и сказал, что отдохнет минутку, а потом уж убьет
меня. Нож он подсунул под себя и сказал, что поспит сначала, наберется сил, а
там посмотрит, кто тут есть.
Он очень скоро задремал. Тогда я взял старый стул с
провалившимся сиденьем, влез на него как можно осторожнее, чтоб не наделать
шуму, и снял со стены ружье. Я засунул в него шомпол, чтобы проверить, заряжено
оно или нет, потом пристроил ружье на бочонок с репой, а сам улегся за
бочонком, нацелился в папашу и стал дожидаться, когда он проснется. И до чего
же медленно и тоскливо потянулось время!
|