
Увеличить |
ОТДЕЛ ТРЕТИЙ:
СУЩНОСТЬ РЕЛИГИОЗНОСТИ
45
Душа
человека и ее границы, вообще достигнутый до сих пор объем внутреннего опыта
человека, высота, глубина и даль этого опыта, вся прежняя история души и ее еще
не исчерпанные возможности – вот охотничье угодье, предназначенное для
прирожденного психолога и любителя «большой охоты». Но как часто приходится ему
восклицать в отчаянии: «я один здесь! ах, только один! а кругом этот огромный
девственный лес!» И вот ему хочется иметь в своем распоряжении несколько сот
егерей и острых на нюх ученых ищеек, которых он мог бы послать в область истории
человеческой души, чтобы там загонять свою дичь. Но тщетно: он с горечью
убеждается всякий раз в том, как мало пригодны помощники и собаки для
отыскивания всего того, что привлекает его любопытство. Неудобство посылать
ученых в новые и опасные охотничьи угодья, где нужны мужество, благоразумие и
тонкость во всех смыслах, заключается в том, что они уже более непригодны там,
где начинается «большая охота», а вместе с нею и великая опасность: как раз там
они теряют свое острое зрение и нюх. Чтобы, например, отгадать и установить,
какова была до сих пор история проблемы знания и совести в душе homines
religiosi, для этого, может быть, необходимо самому быть таким глубоким, таким
уязвленным, таким необъятным, как интеллектуальная совесть Паскаля, – и
тогда все еще понадобилось бы, чтобы над этим скопищем опасных и горестных
пережитков распростерлось небо светлой, злобной гениальности, которое могло бы
обозреть их с высоты, привести в порядок, заключить в формулы. – Но кто
оказал бы мне эту услугу! Но у кого хватило бы времени ждать таких слуг! –
они являются, очевидно, слишком редко, во все времена их наличность так
невероятна! В конце концов приходится делать все самому, чтобы самому знать
кое-что, – это значит, что приходится делать много! – Но любопытство,
подобное моему, все же остается приятнейшим из всех пороков, – прошу
прощения! я хотел сказать: любовь к истине получает свою награду на небесах и
уже на земле. -
46
Вера в
том виде, как ее требовало и нередко достигало первоначальное христианство, среди
скептического и южно-свободомыслящего мира, которому предшествовала и в котором
разыгрывалась длившаяся много столетий борьба философских школ, параллельно с
воспитанием в духе терпимости, которое давало imperium Romanum, – эта вера
не есть та чистосердечная и сварливая вера подданных, которая связывала
какого-нибудь Лютера, или Кромвеля, или еще какого-нибудь северного варвара
духа с их Богом и христианством; скорее, это вера Паскаля, так ужасающе похожая
на медленное самоубийство разума – упорного, живучего, червеобразного разума,
который нельзя умертвить сразу, одним ударом. Христианская вера есть с самого
начала жертвоприношение: принесение в жертву всей свободы, всей гордости, всей
самоуверенности духа и в то же время отдание самого себя в рабство,
самопоношение, самокалечение. Жестокость и религиозный культ финикиян
проскваживают в этой вере, которую навязывают расслабленной, многосторонней и
избалованной совести: она предполагает, что подчинение ума связано с
неописуемой болью, что все прошлое и все привычки такого ума противятся
absurdissimum, каковым предстает ему «вера». Современные люди с притупленным по
части всякой христианской номенклатуры умом уже не испытывают того ужасного
суперлативного потрясения, которое для античного вкуса заключалось в
парадоксальной формуле: «Бог на кресте». До сих пор никогда и нигде не было еще
ничего, что по смелости могло бы сравниться с той смелостью поворота, с тем
одинаково страшным, вопросительным и проблематичным пунктом, каковой
представляла собою эта формула: она предвещала переоценку всех античных
ценностей. Это Восток, глубокий Восток, это восточный раб мстил таким образом
Риму и его благородной и фривольной терпимости, римскому «католицизму»
веры, – и, конечно, не вера, а свобода от веры, эта полустоическая и
улыбающаяся беззаботность относительно серьезности веры, – вот что
возмущало рабов в их господах и возмутило их против господ. «Просвещение»
возмущает: раб именно хочет безусловного, он понимает только тираническое,
также и в морали, он любит, как и ненавидит, без нюансов, до глубины, до боли,
до болезни, – его многое скрытое страдание возмущается против благородного
вкуса, который, по-видимому, отрицает страдание. Скептическое отношение к
страданию, в сущности лишь поза аристократической морали, не в малой степени
причастно к возникновению последнего великого восстания рабов, которое началось
с французской революцией.
47
Всюду,
где только до сих пор проявлялся на земле религиозный невроз, мы встречаем его
в связи с тремя опасными диетическими предписаниями. Одиночество, пост и
половое воздержание, – причем, однако, невозможно решить с уверенностью,
где здесь причина, где следствие и есть ли здесь вообще связь между причиной и
следствием. На последнее сомнение дает нам право то обстоятельство, что как у
диких, так и у ручных народов к числу постоянных симптомов этого явления
принадлежат и внезапные взрывы чрезмерного сладострастия, которые затем так же
внезапно превращаются в судороги покаяния и в миро– и волеотрицание: не
объясняется ли, пожалуй, и то и другое как замаскированная эпилепсия? Но здесь
больше, чем где-либо, следует воздержаться от объяснений: до сих пор ни один
тип не расплодил вокруг себя такой массы вздора и предрассудков, ни один,
по-видимому, в большей степени не интересовал людей и даже философов, –
кажется, настало время несколько охладеть к этому явлению, научиться осторожности,
даже еще лучше: отвратить взор, отойти от него. – Еще на заднем плане
последней философии, шопенгауэровской, стоит, почти как самостоятельная проблема,
этот страшный вопрос религиозного кризиса и пробуждения. Как возможно
волеотрицание? как возможен святой? – это и был, по-видимому, тот вопрос,
с которого Шопенгауэр начал свою философскую деятельность. В том-то и сказалась
истинно шопенгауэровская последовательность, что самый убежденный из его
приверженцев (вместе с тем, может быть, и последний, что касается Германии –),
именно Рихард Вагнер, завершил как раз на этом свою творческую деятельность и
напоследок еще вывел на сцену в лице Кундри этот страшный и вечный тип, type
vecu, – во всей его осязаемости; между тем как в то же время психиатры
почти всех стран Европы имели случай изучать его на близком расстоянии всюду,
где религиозный невроз – или, как я называю это, «сущность религиозности» –
проявил себя в последней эпидемической вспышке под видом «армии
спасения». – Если же мы спросим себя, что, собственно, так сильно
интересовало людей всех рас и времен, а также и философов в феномене
святого, – так это, без сомнения, связанная с ним видимость чуда, именно,
непосредственная последовательность противоположностей, противоположно ценимых
в моральном отношении душевных состояний: считалось очевидным, что тут из
«дурного человека» вдруг делался «святой», хороший человек. Прежняя психология
потерпела на этом месте крушение: не произошло ли это главным образом оттого,
что она подчинилась господству морали, что она сама верила в моральные
противоположности ценностей и всмотрела, вчитала, втолковала эти
противоположности в текст и в сущность дела? – Как? «Чудо» – только ошибка
толкования? Недостаток филологии? -
|