
Увеличить |
29
Независимость
– удел немногих: это преимущество сильных? И кто покушается на нее, хотя и с
полнейшим правом, но без надобности, тот доказывает, что он, вероятно, не
только силен, но и смел до разнузданности. Он вступает в лабиринт, он в тысячу
раз увеличивает число опасностей, которые жизнь сама по себе несет с собою; из
них не самая малая та, что никто не видит, как и где он заблудится, удалится от
людей и будет разорван на части каким-нибудь пещерным Минотавром совести. Если
такой человек погибает, то это случается так далеко от области людского
уразумения, что люди этого не чувствуют и этому не сочувствуют,– а он уже не
может больше вернуться назад. Он не может более вернуться к состраданию людей!
-
30
Наши
высшие прозрения должны – и обязательно! – казаться безумствами, а смотря
по обстоятельствам, и преступлениями, если они запретными путями достигают
слуха тех людей, которые не созданы, не предназначены для этого. Различие между
эксотерическим и эсотерическим, как его понимали встарь в среде философов, у
индусов, как и у греков, персов и мусульман, словом, всюду, где верили в
кастовый порядок, а не в равенство и равноправие, – это различие основывается
не на том, что эксотерик стоит снаружи и смотрит на вещи, ценит, мерит их,
судит о них не изнутри, а извне: – более существенно здесь то, что он смотрит
на вещи снизу вверх, – эсотерик же сверху вниз! Есть такие духовные
высоты, при взгляде с которых даже трагедия перестает действовать трагически; и
если совокупить в одно всю мировую скорбь, то кто отважится утверждать, что это
зрелище необходимо склонит, побудит нас к состраданию и таким образом к
удвоению скорби?.. То, что служит пищей или усладой высшему роду людей, должно
быть почти ядом для слишком отличного от них и низшего рода. Добродетели
заурядного человека были бы, пожалуй, у философа равносильны порокам и
слабостям, и возможно, что человек высшего рода, вырождаясь и погибая, только благодаря
этому становится обладателем таких качеств, которые заставляют низший мир, куда
привело его падение, почитать его теперь как святого. Есть книги, имеющие
обратную ценность для души и здоровья, смотря по тому, пользуется ли ими низкая
душа, низменная жизненная сила или высшая и мощная: в первом случае это
опасные, разъедающие, разлагающие книги, во втором – клич герольда, призывающий
самых доблестных к их доблести. Общепринятые книги – всегда зловонные книги:
запах маленьких людей пристаёт к ним. Там, где толпа ест и пьёт, даже где она
поклоняется, – там обыкновенно воняет. Не нужно ходить в церкви, если хочешь
дышать чистым воздухом. -
31
Мы чтим
и презираем в юные годы еще без того искусства оттенять наши чувства, которое
составляет лучшее приобретение жизни, и нам по справедливости приходится потом
жестоко платиться за то, что мы таким образом набрасывались на людей и на вещи
с безусловным утверждением и отрицанием. Все устроено так, что самый худший из
вкусов, вкус к безусловному, подвергается жестокому одурачиванию и
злоупотреблению, пока человек не научится вкладывать в свои чувства некоторую
толику искусства, а еще лучше, пока он не рискнет произвести опыт с
искусственным, как и делают настоящие артисты жизни. Гнев и благоговение, два
элемента, подобающие юности, кажется, не могут успокоиться до тех пор, пока не
исказят людей и вещи до такой степени, что будут в состоянии излиться на них:
юность есть сама по себе уже нечто искажающее и вводящее в обман. Позже, когда
юная душа, измученная сплошным рядом разочарований, наконец становится
недоверчивой к самой себе, все еще пылкая и дикая даже в своем недоверии и
угрызениях совести, – как негодует она тогда на себя, как нетерпеливо она
себя терзает, как мстит она за свое долгое самоослепление, словно то была
добровольная слепота! В этом переходном состоянии мы наказываем сами себя
недоверием к своему чувству, мы истязаем наше вдохновение сомнением, мы даже
чувствуем уже в чистой совести некую опасность, как бы самозаволакивание и
утомление более тонкой честности, и прежде всего мы становимся противниками,
принципиальными противниками «юности». – Но проходит десяток лет, и мы
понимаем, что и это – была еще юность!
32
В
течение самого долгого периода истории человечества, называемого
доисторическим, достоинство или негодность поступка выводились из его
следствий: поступок сам по себе так же мало принимался во внимание, как и его
происхождение; как ещё и ныне в Китае заслуги или позор детей переходят на
родителей, так и тогда обратно действующая сила успеха или неудачи руководила
человеком в его одобрительном или неодобрительном суждении о данном поступке. Назовём
этот период доморальным периодом человечества: императив «познай самого себя!»
был тогда ещё неизвестен. Наоборот, в последние десять тысячелетий на некоторых
больших пространствах земной поверхности люди шаг за шагом дошли до того, что
предоставили решающий голос о ценности поступка уже не его следствиям, а его
происхождению: великое событие в целом, достойная внимания утончённость взгляда
и масштаба, бессознательное следствие господства аристократических достоинств и
веры в «происхождение», признак периода, который в более тесном смысле слова
можно назвать моральным, – первая попытка самопознания сделана. Вместо
следствий происхождение: какой переворот перспективы! И, наверно, переворот, достигнутый
только после долгой борьбы и колебаний! Конечно, новое роковое суеверие, характерная
узость толкования достигла именно благодаря этому господства: происхождение
поступка истолковывалось в самом определённом смысле, как происхождение из
намерения, люди пришли к единению в вере, будто ценность поступка заключается в
ценности его намерения. Видеть в намерении всё, что обусловливает поступок, всю
его предшествующую историю – это предрассудок, на котором основывались почти до
последнего времени на земле всякая моральная похвала, порицание, моральный суд,
даже философствование. – Но не пришли ли мы нынче к необходимости решиться
ещё раз на переворот и радикальную перестановку всех ценностей, благодаря
новому самоосмыслению и самоуглублению человека, – не стоим ли мы на
рубеже того периода, который негативно следовало бы определить прежде всего как
внеморальный: нынче, когда, по крайней мере среди нас, имморалистов, зародилось
подозрение, что именно в том, что непреднамеренно в данном поступке, и заключается
его окончательная ценность и что вся его намеренность, всё, что в нём можно
видеть, знать, «сознавать», составляет ещё его поверхность и оболочку, которая,
как всякая оболочка, открывает нечто, но ещё более скрывает? Словом, мы
полагаем, что намерение есть только признак, симптом, который надо сперва истолковать,
к тому же признак, означающий слишком многое, а следовательно, сам по себе
почти ничего не значащий, – что мораль в прежнем смысле, стало быть, мораль
намерений, представляла собою предрассудок, нечто опрометчивое, быть может,
нечто предварительное, вещь приблизительно одного ранга с астрологией и
алхимией, но во всяком случае нечто такое, что должно быть преодолено.
Преодоление морали, в известном смысле даже самопреодоление морали – пусть это
будет названием той долгой тайной работы, которая предоставлена самой тонкой, самой
честной и вместе с тем самой злобной современной совести как живому пробному
камню души. -
|