
Увеличить |
33
Делать
нечего: чувства самопожертвования, принесения себя в жертву за ближнего, всю
мораль самолишений нужно безжалостно привлечь к ответу и к суду – точно так же
как эстетику «бескорыстного созерцания», под прикрытием которой кастрация
искусства довольно лукаво пытается нынче очистить свою совесть. Слишком уж
много очарования и сахару в этих чувствах под вывесками «для других», «не для
себя», чтобы не явилась надобность удвоить здесь свое недоверие и спросить: «Не
соблазны ли это, пожалуй?» – Что они нравятся – тому, кто ими обладает, и тому,
кто пользуется их плодами, а также рядовому зрителю, – это еще не служит
аргументом в их пользу, а как раз побуждает нас к осторожности. Итак, будем
осторожны!
34
На какую
бы философскую точку зрения ни становились мы нынче, со всех сторон обманчивость
мира, в котором, как нам кажется, мы живем, является самым верным из всего, что
еще может уловить наш взор, – мы находим тому доводы за доводами, которые,
пожалуй, могут соблазнить нас на предположение, что принцип обмана лежит в
«сущности вещей». Кто же возлагает ответственность за фальшивость мира на само
наше мышление, стало быть, на «ум» – почтенный выход, которым пользуется всякий
сознательный или бессознательный advocatus dei, – кто считает этот мир
вместе с пространством, временем, формой, движением за неправильный вывод, тот,
по крайней мере, имеет прекрасный повод проникнуться наконец недоверием к самому
мышлению вообще: разве оно не сыграло уже с нами величайшей шутки? и чем же
можно поручиться, что оно не будет продолжать делать то, что делало всегда?
Кроме шуток, есть что-то трогательное и внушающее глубокое уважение в
невинности мыслителей, позволяющей им еще и нынче обращаться к сознанию с
просьбой, чтобы оно давало им честные ответы: например, «реально» ли оно и почему,
собственно, оно так решительно отстраняет от себя внешний мир и еще на многие подобные
вопросы. Вера в «непосредственные достоверности» – это моральная наивность,
делающая честь нам, философам; но – ведь не должны же мы, наконец, быть «только
моральными» людьми! Отвлекаясь от морали, эта вера есть глупость, делающая нам
мало чести! Пусть в бюргерском быту постоянное недоверие считается признаком
«дурного характера» и, следовательно, относится к категории неразумного; здесь,
среди нас, по ту сторону бюргерского мира и его Да и Нет, – что могло бы
препятствовать нам быть неразумными и сказать: философ-то, собственно говоря, и
имеет право на «дурной характер», как существо, постоянно подвергавшееся до сих
пор на земле жесточайшим одурачениям, – он нынче обязан быть недоверчивым,
бросать злобные косые взгляды из каждой пропасти подозрения. – Да простят
мне шутку, выраженную в такой мрачно-карикатурной форме: ибо я сам давно
научился иначе думать об обмане и обманутости, иначе оценивать их и готов
попотчевать по крайней мере парой тумаков слепую ярость, с которой философы
всеми силами противятся тому, чтобы быть обманутыми. Почему бы и нет? Что
истина ценнее иллюзии, – это не более как моральный предрассудок; это даже
хуже всего доказанное предположение из всех, какие только существуют. Нужно же
сознаться себе в том, что не существовало бы никакой жизни, если бы фундаментом
ей не служили перспективные оценки и мнимости; и если бы вы захотели,
воспламенясь добродетельным вдохновением и бестолковостью иных философов,
совершенно избавиться от «кажущегося мира», ну, в таком случае – при условии,
что вы смогли бы это сделать, – от вашей «истины» по крайней мере тоже
ничего не осталось бы! Да, что побуждает нас вообще к предположению, что есть существенная
противоположность между «истинным» и «ложным»? Разве не достаточно предположить,
что существуют степени мнимости, как бы более светлые и более темные тени и
тона иллюзии – различные valeurs, говоря языком живописцев? Почему мир, имеющий
к нам некоторое отношение, не может быть фикцией? И если кто-нибудь спросит при
этом: «но с фикцией связан ее творец?» – разве нельзя ему ответить коротко и
ясно: почему? А может быть, само это слово «связан» связано с фикцией? Разве не
позволительно относиться прямо-таки с некоторой иронией как к субъекту, так и к
предикату и к объекту? Разве философ не смеет стать выше веры в незыблемость
грамматики? Полное уважение к гувернанткам – но не пора ли философии отречься
от веры гувернанток? -
35
О
Вольтер! О гуманность! О слабоумие! Ведь «истина», ведь искание истины
что-нибудь да значит, и если человек поступает при этом слишком по-человечески
– «il ne cherche le vrai que pour faire le bien» – бьюсь об заклад, он не
найдет ничего!
36
Допустим,
что нет иных реальных «данных», кроме нашего мира вожделений и страстей, что мы
не можем спуститься или подняться ни к какой иной «реальности», кроме
реальности наших инстинктов – ибо мышление есть только взаимоотношение этих
инстинктов, – не позволительно ли в таком случае сделать опыт и задаться
вопросом: не достаточно ли этих «данных», чтобы понять из им подобных и так
называемый механический (или «материальный») мир? Я разумею, понять его не как
обман, «иллюзию», «представление» (в берклиевском и шопенгауэровском смысле), а
как нечто, обладающее той же степенью реальности, какую имеют сами наши
аффекты, – как более примитивную форму мира аффектов, в которой еще
замкнуто в могучем единстве все то, что потом в органическом процессе
ответвляется и оформляется (а также, разумеется, становится нежнее и
ослабляется –), как род жизни инстинктов, в которой все органические функции, с
включением саморегулирования, ассимиляции, питания, выделения, обмена веществ,
еще синтетически вплетены друг в друга, – как проформу жизни? – В
конце концов не только позволительно сделать этот опыт, – на это есть
веление совести метода. Не предполагать существования нескольких родов
причинности, пока попытка ограничиться одним не будет доведена до своего
крайнего предела (до бессмыслицы, с позволения сказать), – вот мораль
метода, от которого не смеют нынче уклоняться; это следует «из его
определения», как сказал бы математик. Вопрос заключается в конце концов в том,
действительно ли мы признаем волю за действующую, верим ли мы в причинность
воли: если это так – а, в сущности, вера в это есть именно наша вера в саму
причинность, – то мы должны попытаться установить гипотетически
причинность воли как единственную причинность. «Воля», естественно, может
действовать только на «волю», а не на «вещества» (не на «нервы», например –);
словом, нужно рискнуть на гипотезу – не везде ли, где мы признаем «действия»,
воля действует на волю, и не суть ли все механические явления, поскольку в них
действует некоторая сила, именно сила воли – волевые действия. – Допустим,
наконец, что удалось бы объяснить совокупную жизнь наших инстинктов как
оформление и разветвление одной основной формы воли – именно, воли к власти,
как гласит моё положение; допустим, что явилась бы возможность отнести все
органические функции к этой воле к власти и найти в ней также разрешение проблемы
зачатия и питания (это одна проблема), – тогда мы приобрели бы себе этим
право определить всю действующую силу единственно как волю к власти. Мир,
рассматриваемый изнутри, мир, определяемый и обозначаемый в зависимости от его
«интеллигибельного характера», был бы «волей к власти», и ничем, кроме этого.
|