5
Князь Гальцин, подполковник Нефердов, юнкер барон Пест,
который встретил их на бульваре, и Праскухин, которого никто не звал, с которым
никто не говорил, но который не отставал от них, все с бульвара пошли пить чай
к Калугину.
– Ну так ты мне не досказал про Ваську Менделя, –
говорил Калугин, сняв шинель, сидя около окна на мягком, покойном кресле и
расстегивая воротник чистой крахмальной голландской рубашки, – как же он
женился?
– Умора, братец! Je vous dis, il y avait un temps ou on
ne parlait que de ca a P(etersbour) g [4], – сказал, смеясь, князь Гальцин,
вскакивая от фортепьян, у которых он сидел, и садясь на окно подле
Калугина, – просто умора. Уж я все это знаю подробно. – И он весело,
умно и бойко стал рассказывать какую‑то любовную историю, которую мы пропустим
потому, что она для нас не интересна.
Но замечательно то, что не только князь Гальцин, но и все
эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за
фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре: не было этой
смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам;
здесь они были между своими в натуре, и особенно Калугин и князь Гальцин, очень
милыми, веселыми и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах и
знакомых.
– Что Маслоцкий?
– Который? лейб‑улан или конногвардеец?
– Я их обоих знаю. Конногвардеец при мне мальчишка был,
только что из школы вышел. Что старший – ротмистр?
– О! уж давно.
– Что, все возится с своей цыганкой?
– Нет, бросил, – и т. д. в этом роде.
Потом князь Гальцин сел к фортепьянам и славно спел
цыганскую песенку. Праскухин, хотя никто не просил его, стал вторить, и так
хорошо, что его уж просили вторить, чему он был очень доволен.
Человек вошел с чаем со сливками и крендельками на
серебряном подносе.
– Подай князю, – сказал Калугин.
– А ведь странно подумать, – сказал Гальцин, взяв
стакан и отходя к окну, – что мы здесь в осажденном городе: фортаплясы,
чай со сливками, квартира такая, что я, право, желал бы такую иметь в
Петербурге.
– Да уж ежели бы еще этого не было, – сказал всем
недовольный старый подполковник, – просто было бы невыносимо это
постоянное ожидание чего‑то… видеть, как каждый день бьют, бьют – и все нет
конца, ежели при этом бы жить в грязи и не было бы удобств.
– А как же наши пехотные офицеры, – сказал
Калугин, – которые живут на бастионах с солдатами, в блиндаже и едят
солдатский борщ, – как им‑то?
– Вот этого я не понимаю и, признаюсь, не могу
верить, – сказал Гальцин, – чтобы люди в грязном белье, во в(шах)
и с неумытыми руками могли бы быть храбры. Этак, знаешь, cette belle bravoure de gentilhomme[5], – не может быть.
– Да они и не понимают этой храбрости, – сказал
Праскухин.
– Ну что ты говоришь пустяки, – сердито перебил
Калугин, – уж я видел их здесь больше тебя и всегда и везде скажу, что
наши пехотные офицеры хоть, правда, во вшах и по десять дней белья не
переменяют, а это герои, удивительные люди.
В это время в комнату вошел пехотный офицер.
– Я… мне приказано… я могу ли явиться к ген… к его
превосходительству от генерала NN? – спросил он, робея и кланяясь.
Калугин встал, но, не отвечая на поклон офицера, с
оскорбительной учтивостью и натянутой официальной улыбкой спросил офицера, не
угодно ли им подождать, и, не попросив его сесть и не обращая на него больше
внимания, повернулся к Гальцину и заговорил по‑французски, так что бедный
офицер, оставшись посередине комнаты, решительно не знал, что делать с своей персоной
и руками без перчаток, которые висели перед ним.
– По крайне нужному делу‑с, – сказал офицер после
минутного молчания.
– А! так пожалуйте, – сказал Калугин с той же
оскорбительной улыбкой, надевая шинель и провожая его к двери.
– Eh bien, messieurs, je crois que
cela chauffera cette nuit [6], –
сказал Калугин, выходя от генерала.
– А? что? что? вылазка? – стали спрашивать все.
– Уж не знаю – сами увидите, – отвечал Калугин с
таинственной улыбкой.
– Да ты мне скажи, – сказал барон Пест, –
ведь ежели есть что‑нибудь, так я должен идти с Т. полком на первую вылазку.
– Ну, так и иди с Богом.
– И мой принципал на бастионе, стало быть, и мне надо
идти, – сказал Праскухин, надевая саблю, но никто не отвечал ему: он сам
должен был знать, идти ли ему или нет.
– Ничего не будет, уж я чувствую, – сказал барон
Пест, с замиранием сердца думая о предстоящем деле, но лихо набок падевая
фуражку и громкими твердыми шагами выходя из комнаты вместе с Праскухиным и
Нефердовым, которые тоже с тяжелым чувством страха торопились к своим местам.
«Прощайте, господа». – «До свиданья, господа! еще нынче ночью
увидимся», – прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин и Пест,
нагнувшись на луки казачьих седел, должно быть, воображая себя казаками,
прорысили по дороге.
– Да, немножко! – прокричал юнкер, который не
разобрал, что ему говорили, и топот казачьих лошадок скоро стих в темной улице.
– Non, dites moi, est‑ce qu'il y
aura veritablement quelque chose cetle nuit? [7] – сказал Гальцин, лежа с Калугиным на окошке
и глядя на бомбы, которые поднимались над бастионами.
– Тебе я могу рассказать, видишь ли, ведь ты был на
бастионах? (Гальцин сделал знак согласия, хотя он был только раз на четвертом
бастионе). Так против нашего люнета была траншея, – и Калугин, как человек
неспециальный, хотя и считавший свои военные суждения весьма верными, начал,
немного запутанно и перевирая фортификационные выражения, рассказывать
положение наших и неприятельских работ и план предполагавшегося дела.
– Однако начинают попукивать около ложементов. Ого! Это
наша или его? вон лопнула, – говорили они, лежа на окне, глядя на огненные
линии бомб, скрещивающиеся в воздухе, на молнии выстрелов, на мгновение
освещавшие темно‑синее небо, и белый дым пороха и прислушиваясь к звукам все
усиливающейся и усиливающейся стрельбы.
– Quel charmant coup d'oeil! [8] a? – сказал Калугин,
обращая внимание своего гостя на это действительно красивое зрелище. –
Знаешь, звезды не различишь от бомбы иногда.
– Да, я сейчас думал, что это звезда, а она опустилась,
вот лопнула, а эта большая звезда – как ее зовут? – точно как бомба.
– Знаешь, я до того привык к этим бомбам, что, я
уверен, в России в звездную ночь мне будет казаться, что это всё бомбы: так
привыкнешь.
– Однако не пойти ли мне на эту вылазку? – сказал
князь Гальцин после минутного молчания, содрогаясь при одной мысли быть там во
время такой страшной канонады и с наслаждением думая о том, что его ни в каком
случае не могут послать туда ночью.
– Полно, братец! и не думай, да и я тебя не
пущу, – отвечал Калугин, очень хорошо зная, однако, что Гальцин ни за что
не пойдет туда. – Еще успеешь, братец!
– Серьезно? Так думаешь, что не надо ходить? а? В это
время в том направлении, по которому смотрели эти господа, за артиллерийским
гулом послышалась ужасная трескотня ружей, и тысячи маленьких огней,
беспрестанно вспыхивая, заблестели по всей линии.
– Вот оно когда пошло настоящее! – сказал
Калугин. – Этого звука ружейного я слышать не могу хладнокровно, как‑то,
знаешь, за душу берет. Вон и «ура», – прибавил он, прислушиваясь к
дальнему протяжному гулу сотен голосов: «а‑а‑а‑а‑а» – доносившихся до него с
бастиона.
– Чье это «ура»? их или наше?
– Не знаю, но это уж рукопашная пошла, потому что
стрельба затихла.
В это время под окном, к крыльцу, подскакал ординарец офицер
с казаком и слез с лошади.
– Откуда?
– С бастиона. Генерала нужно.
– Пойдемте. Ну что?
– Атаковали ложементы… заняли… французы подвели
огромные резервы… атаковали наших… было только два батальона, – говорил,
запыхавшись, тот же самый офицер, который приходил вечером, с трудом переводя
дух, но совершенно развязно направляясь к двери.
– Что ж, отступили? – спросил Гальцин.
– Нет, – сердито отвечал офицер, – подоспел
батальон, отбили, но полковой командир убит, офицеров много, приказано просить
подкрепления…
И с этими словами он с Калугиным прошел к генералу, куда уже
мы не последуем за ними.
Через пять минут Калугин сидел верхом на казачьей лошади (и
опять тон особенной quasi‑казацкой посадкой, в которой, я замечал, вес
адъютанты видят почему‑то что‑то особенно приятное) и рысцой ехал на бастион, с
тем чтобы передать туда некоторые приказания и дождаться известий об
окончательном результате дела; а князь Гальцин, под влиянием того тяжелого
волнения, которое производят обыкновенно близкие признаки дела на зрителя, не
принимающего в нем участия, вышел на улицу и без всякой цели стал взад и вперед
ходить по ней.
|