Увеличить |
ДЕНЬ ШЕСТОЙ
Разбудив меня, Зото сказал, что я порядочно заспался и что
уже готов обед. Я поспешно оделся и пошел к своим родственницам, которые ждали
меня в столовой. Взгляд их остановился на мне с нежностью; казалось, девушки
больше заняты воспоминаниями прошедшей ночи, чем приготовленным для них
угощением. После обеда Зото сел рядом с нами и продолжал рассказ о своих
похождениях.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ЗОТО
Мне пошел седьмой год, когда отец мой вступил в шайку
Мональди, и я хорошо помню, как мою мать, меня и двух моих братьев отвели в
тюрьму. Но это было сделано только для вида, так как отец не забывал делиться
своим заработком со слугами правосудия, которые легко позволили себя убедить,
что у нас нет с отцом ничего общего. Начальник сбиров во время нашего заточения
принимал в нас горячее участие и даже сократил нам срок пребывания в тюрьме.
Выйдя на волю, мать моя была встречена с великим почетом
соседками и жителями всего квартала, потому что на юге Италии разбойники –
такие же народные герои, как в Испании – контрабандисты. Часть всеобщего
уважения досталась и на нашу долю; в особенности меня признали главарем всех
сорванцов на нашей улице.
Между тем Мональди погиб в одной из вылазок, и отец мой,
приняв атаманство над шайкой, решился на отчаянно дерзкий поступок. Он устроил засаду
на дороге в Салерно, по которой должен был проехать конвой с деньгами,
отправленными вице-королем Сицилии. Предприятие увенчалось успехом, но отец был
ранен мушкетной пулей в поясницу и больше не мог заниматься своим ремеслом. Его
прощание с товарищами было невероятно трогательным. Говорят, несколько
разбойников плакали навзрыд, чему я с трудом поверил бы, если бы сам раз в
жизни не плакал горько, убив свою любовницу, о чем расскажу вам потом.
Шайка не могла долго существовать без главаря; некоторые ее
участники подались в Тоскану, где их повесили, остальные же присоединились к
Теста-Лунге, который начал приобретать тогда известность в Сицилии. Отец мой
переплыл пролив и направился в Мессину, где попросил убежища в августинской
обители Дель-Монте. Он передал свои сбережения в руки иноков, принес публичное
покаяние и поселился близ церковной паперти. На новом месте он повел спокойный
образ жизни, ему было разрешено гулять по монастырским садам и дворам. Монахи
давали ему похлебку, а за остальными блюдами он посылал в соседний трактир;
кроме того, монастырский служка перевязывал ему раны.
Видимо, отец часто посылал нам деньги, так как у нас в доме
царило довольство. Мать принимала участие во всех развлечениях карнавала, а
великим постом устраивала нам «презепио»[6],
то есть представление, изображающее вертеп, дарила нам куколок, дворцы из
сахара, игрушки и тому подобные безделицы, которыми обитатели Неаполитанского
королевства стараются друг друга перещеголять. Тетя Лунардо тоже устраивала
такие представления, но гораздо скромней наших.
Мать, насколько я помню, была женщина добрая, и часто мы
видели ее плачущей при мысли об опасностях, которым подвергался ее муж; но
вскоре возможность появиться в каком-нибудь наряде или драгоценном уборе, на
зависть сестре или соседям, осушала ее слезы. Радость, доставленная пышным
«презепио», была для нее последней. Каким-то образом она схватила воспаление
легких и через несколько дней умерла.
После ее смерти мы не знали бы, что делать, если б тюремный
надзиратель не взял нас к себе. Мы пробыли у него несколько дней, после чего
нас отдали на попечение одному погонщику мулов. Тот провез нас через Калабрию и
на четырнадцатый день доставил в Мессину. Отец уже знал о смерти своей жены; он
принял нас с трогательной нежностью, велел нам расстелить свои циновки возле
его циновок и представил нас монахам, после чего мы были приняты в число детей,
прислуживавших во время мессы.
Мы стали служками, поправляли фитили у свечей, зажигали
лампады, а в остальное время дня бездельничали на улице – не хуже, чем в
Беневенто. Поедим супу у монахов, получим от отца по одному таро на каштаны да
баранки и уйдем развлекаться в порту, чтобы вернуться только поздно ночью. В
общем, на свете не было уличных мальчишек счастливей нас, пока одно происшествие,
о котором я до сих пор не могу говорить без возмущения, не перевернуло всю мою
жизнь.
Однажды в воскресенье, перед самой вечерней, я прибежал ко
входу в церковь, нагруженный каштанами, которые купил для себя и своих братьев,
и стал делить между ними любимые плоды. В это время к церкви подъехал роскошный
экипаж, запряженный шестерней, с парой свободных лошадей той же масти –
впереди. Дверцы отворились; из экипажа вышел дворянин и подал руку красивой
даме, за ними последовал священник и, наконец, мальчик моего возраста,
прехорошенький, в венгерском костюме; так одевали тогда многих детей.
Венгерка из синего бархата, расшитая золотом и отороченная
соболем, спускалась ниже колен, покрывая верх его желтых сафьяновых сапожков.
На голове у него была шапочка тоже из синего бархата, отороченная соболем и
украшенная султаном из жемчуга, падавшим ему на плечо. У пояса из золотых
позументов и шишечек висела осыпанная драгоценными камнями сабелька. В руке он
держал молитвенник в золотом переплете.
Вид такого нарядного мальчика моих лет до того меня
восхитил, что я, сам не зная, что делаю, подошел к нему и протянул ему два
каштана, которые были у меня в руке; но подлый негодяй, вместо благодарности за
мою приветливость, изо всей силы ударил меня в нос молитвенником. Этим ударом
он чуть не выбил мне левый глаз, а застежка переплета, зацепившись за ноздрю,
разорвала ее, и я в одно мгновение залился кровью. Кажется, я слышал, как
барчук пронзительно закричал, но не могу сказать наверное, так как упал,
потеряв сознание. Очнулся я у садового колодца, окруженный отцом и братьями,
которые обмывали мне лицо и старались остановить кровотечение.
Когда я еще лежал так, окровавленный, мы увидели, что к нам
подходят барчук с тем дворянином, который вышел первым из экипажа; а за ними
идут священник и два лакея, у одного из которых пук розог в руках. Дворянин в
коротких словах объявил нам, что герцогиня де Рокка Фьорита требует, чтоб меня
выпороли до крови за то, что я посмел испугать ее самое и ее маленького
Принчипино. Лакеи тотчас приступили к исполнению приговора. Отец мой, боясь,
как бы монастырь не отказал ему в прибежище, сперва не решался сказать ни
слова, но, видя, как безжалостно терзают мое тело, в конце концов не выдержал
и, обращаясь к дворянину, с глубоким возмущением промолвил:
– Сударь, прикажи кончить эту пытку, а не то имей в
виду: я убил не одного стоившего в десять раз дороже, чем ты.
Дворянин, конечно, понял, что это не пустая угроза, и велел
перестать, но, когда я еще лежал на земле, Принчипино подошел ко мне и ударил
меня ногой в лицо со словами:
– Managia la tua facia de banditu![7]
Бесчестие это переполнило чашу моего терпения. Могу сказать,
что с этой минуты я перестал быть ребенком, или вернее – с тех пор не испытал
ни одной радости, свойственной этому возрасту, и долго потом не мог
хладнокровно видеть человека в богатой одежде.
Несомненно, что месть – это первородный грех нашего края,
так как, несмотря на свои восемь лет, я день и ночь только и думал, как бы
покарать Принчипино. Не раз вскакивал я с постели, увидев во сне, будто держу
его за волосы и осыпаю ударами, а наяву продолжал раздумывать, каким бы
способом отомстить издали (я понимал, что мне не дадут подойти к нему) и,
удовлетворив свое страстное желание, сейчас же убежать. Наконец решил угодить
ему камнем в лицо, так как был довольно ловок; а пока, чтоб еще лучше набить
руку, целые дни кидал в цель.
Как-то раз отец спросил меня, по какой причине я с такой
страстью отдаюсь своей новой забаве. Я ответил, что решил разбить морду
Принчипино, а потом убежать и стать разбойником. Отец сделал вид, будто не
поверил, но по его улыбке я понял, что он одобряет мое намерение.
Наконец наступило воскресенье, намеченное мной как день
мести. Когда карета подъехала и я увидел выходящих, я было смутился, но тотчас
собрался с духом. Мой маленький враг заметил меня в толпе и высунул мне язык.
Камень был у меня в руке, я кинул его, и Принчипино упал навзничь.
Я сейчас же пустился бежать и остановился только на другом
конце города. Там я встретил знакомого подмастерья-трубочиста, который спросил
меня, куда я иду. Я рассказал ему всю историю, и он отвел меня к своему
хозяину. Тому как раз нужны были ребята, он не знал, где их взять для такого
неприятного ремесла, и охотно меня принял. Он уверил, что никто меня не узнает,
как только кожа моя почернеет от сажи, а лазанье по крышам и дымоходам –
искусство, нередко очень полезное. Он был прав; впоследствии я не раз был
обязан жизнью приобретенному тогда проворству.
Сначала дым и запах сажи очень меня донимали, но, к счастью,
я был в том возрасте, когда можно привыкнуть ко всему. Уже полгода занимался я
этим новым ремеслом, когда со мной произошел следующий случай.
Я находился на крыше, прислушиваясь, из какой трубы
отзовется мой хозяин; мне показалось, что голос слышится из соседней. Я стал поспешно
спускаться, но под крышей обнаружил, что дымоход расходится в разные стороны.
Мне надо было еще раз подать голос, но я не сделал этого и, не подумав, стал
слезать через первое попавшееся из двух отверстий. Спустившись, я оказался в
богато обставленной комнате, и первое, что я увидел, был мой Принчипино в
рубашке, играющий в мячик.
Хоть маленький глупец, наверно, уже не раз в своей жизни
видел трубочистов, он принял меня за черта. Он упал на колени, сложил руки и
стал меня просить, чтоб я не утаскивал его с собой, обещая, что будет вести
себя хорошо. Я, может быть, и смягчился бы, слыша эти уверенья, но в руке у
меня была метла трубочиста, искушение пустить ее в ход было слишком сильно; к
тому же, хоть я и отомстил за удар молитвенником и отчасти за розги, однако в
памяти у меня было еще живо то мгновенье, когда Принчипино пнул меня ногой в
лицо, промолвив: «Managia la tua facia de banditu!» Да и помимо всего прочего,
каждый неаполитанец, мстя, предпочитает всегда лучше немного перегнуть палку,
чем хоть чуть-чуть недогнуть ее.
Я вырвал пук розог из метлы, разорвал рубашку на Принчипино
и, обнажив ему спину, принялся изо всех сил хлестать его. Но удивительное дело:
парнишка от страха не пикнул!
Нахлестав вдоволь, я вытер себе лицо и сказал:
– Ciucio maledetto, io no zuno lu
diavolu, io zuno lu piciolu banditu delli Augustini[8].
Тут к Принчипино сразу вернулся голос, и он принялся громко
звать на помощь; я, понятно, не стал ждать, пока кто-нибудь прибежит, и скрылся
той самой дорогой, по которой пришел.
Оказавшись на крыше, я опять услыхал голос хозяина, звавшего
меня, но не почел за нужное отвечать. Я помчался по крышам, пока не очутился на
крыше какой-то конюшни, перед которой стоял воз сена; я спрыгнул на этот воз, с
воза на землю и побежал во весь дух в монастырь августинцев. Там я все
рассказал отцу, который слушал меня с большим интересом, а потом сказал:
– Zoto, Zoto! Gia vegio che tu sarai
banditu[9].
Потом обратился к стоявшему рядом с ним неизвестному мне
человеку со словами:
– Padron Lettereo, prendete lo
chiutosto vui[10].
Леттерео – очень распространенное в Мессине крестное имя.
Происходит оно от некоего письма, якобы написанного пречистой девой к жителям
этого города и датированного ею: «В 1452 году от рождения моего сына». Мессинцы
относятся к этому письму с таким же благоговением, как неаполитанцы – к крови
святого Януария. Объясняю вам это обстоятельство, так как полтора года спустя
вознес к Мадонне делла Леттера молитву, как я думал, последнюю в своей жизни.
Папаша Леттерео был капитаном вооруженного парусного
трехмачтовика, предназначенного якобы для добычи кораллов; на самом же деле
почтенный моряк занимался контрабандой, а случится – так и разбоем. Правда, это
не часто ему удавалось, так как, не имея пушек, он был вынужден
довольствоваться ограблением кораблей у пустынных берегов.
Об этом хорошо знали в Мессине; но Леттерео возил
контрабанду для богатых купцов города, таможенники тоже имели от этого доход; с
другой стороны, не было тайной, что папаша охотно поигрывает стилетом, и это
последнее обстоятельство сдерживало всех, кто задумал бы мешаться в его дела.
Леттерео отличался видной наружностью, высокий рост и
широкие плечи выделяли его среди толпы; но, кроме того, весь его облик так
соответствовал роду его деятельности, что один вид этого человека вызывал дрожь
у более робких. Сильно загорелое лицо его еще больше почернело от порохового
дыма; и эту просмоленную кожу он разукрасил разными чудными рисунками.
Средиземноморские моряки имеют обыкновение татуировать себе
на плечах и груди разные цифры, кресты, рисунки кораблей и тому подобные
украшения. Леттерео превзошел в этом всех. На одной щеке он вытатуировал себе
Мадонну, а на другой – распятие, но видны были одни верхушки этих изображений,
так как все остальное скрывала густая борода, которую никогда не трогала бритва
и только ножницы удерживали в каких-то границах. Прибавьте к этому огромные
золотые серьги в ушах, красную шапку, такого же цвета пояс, кафтан без рукавов,
короткие матросские штаны, руки, голые до плеч, а ноги – до колен, и карманы,
полные золота.
Утверждали, будто, когда он был молод, в него влюблялись
разные знатные дамы, но теперь он пользовался успехом только среди женщин
своего круга и был грозой их мужей.
Наконец, чтобы закончить портрет Леттерео, скажу вам, что
когда-то он был в большой дружбе с одним известным человеком, позже
прославившимся под именем капитана Пепо. Они вместе служили у мальтийских
корсаров. Потом Пепо перешел на королевскую службу, Леттерео же, ценивший
деньги дороже чести, задался целью разбогатеть любыми средствами и сразу стал
заклятым врагом прежнего своего товарища.
Отец мой, чье занятие в монастыре заключалось лишь в
перевязывании своих ран, исцеления от которых он уже не ждал, охотно вступал в
разговор с такими же рыцарями с большой дороги, как он. Он подружился с папашей
Леттерео и, поручая меня ему, не думал встретить отказа. И не ошибся. Тронутый
доверием, Леттерео сказал моему отцу, что период ученичества будет для меня
легче, чем для других юнг, объяснив, что овладевший ремеслом трубочиста в два дня
без труда научится забираться на мачты.
Эта перемена меня просто осчастливила, так как новое занятие
представлялось мне гораздо более благородным, чем выскребывание печных труб. Я
обнял отца, братьев и весело зашагал с папашей Леттерео на его корабль. Поднявшись
на верхнюю палубу, Леттерео созвал двадцать своих матросов, вид которых как
нельзя лучше соответствовал его наружности, и представил меня этим синьорам,
сказав при этом:
– Anime managie, quistra criadura e lu
filiu de Zotu, se uno de vui a outri li mette la mano sorpa, io li mangio
ranima[11].
Эта рекомендация возымела желанное действие, меня хотели
даже посадить за общий стол, но, видя, что двое юнг прислуживают матросам, а
сами едят, что останется, я присоединился к ним. Поступок этот снискал мне всеобщее
расположение. А когда потом увидели, как быстро я карабкаюсь по рейке, со всех
сторон послышались крики удивления. На кораблях с латинским парусным оснащением
рейка играет роль реи, но удержаться на рейке куда трудней, чем на рее, так как
реи находятся всегда в горизонтальном положении.
Мы распустили паруса и на третий день подошли к проливу
Святого Бонифация, отделяющему Сардинию от Корсики. Оказалось, что более
шестидесяти барок промышляют там сбором кораллов. Мы тоже стали собирать, или,
вернее, делать вид, что собираем, кораллы. Что касается меня, я не терял
времени даром: за четыре дня научился плавать и нырять не хуже самого ловкого
из моих товарищей.
Восьмидневная грегалада – так называют на Средиземном море
бурный северо-восточный ветер – рассеяла наш маленький флот. Каждый спасался,
как умел. Нас пригнало к побережью Сардинии, в безлюдную местность, известную
под названием Пристани святого Петра. Мы застали там венецианскую полакру,
видимо, сильно потрепанную бурей. В голове у Леттерео тотчас зародились
какие-то планы насчет этого корабля, и он бросил якорь рядом с ним. Потом часть
матросов спрятал в трюме, чтоб экипаж казался не таким многочисленным.
Предосторожность, впрочем, совершенно бесполезная, так как на трехмачтовиках с
латинским оснащением экипаж всегда больше, чем на других кораблях.
Наблюдая за венецианским кораблем, Леттерео установил, что
его экипаж состоит из капитана, боцмана, шести матросов и одного юнги. Кроме
того, он заметил, что марсель у него совсем изорванный и спущен для починки,
так как торговые корабли не имеют парусов для смены. Произведя эти наблюдения,
он сложил в шлюпку восемь ружей и столько же сабель, прикрыл все это
просмоленной холстиной и стал ждать подходящей минуты.
Когда распогодилось, матросы вскарабкались на марс-рею,
чтобы поднять марсель, но взялись за дело так неловко, что пришлось подняться и
боцману, а затем и капитану. Тогда Леттерео приказал спустить шлюпку на море,
потихоньку сел в нее с семерыми матросами и напал на венецианский корабль с
тыла. Увидев это, капитан, стоя на рее, закричал:
– A larga ladron! A larga![12]
Но Леттерео взял его на мушку, грозя убить каждого, кто
попробует спуститься на палубу. Капитан, – видимо, человек
отважный, – пренебрегая угрозой, бросился вниз между снастями. Леттерео убил
его влет; капитан упал в море, и только его и видели. Матросы сдались. Леттерео
поставил четырех своих стеречь, а сам с троими спустился внутрь корабля. В
каюте капитана он нашел бочонок, в каких держат оливки; но бочонок был
тяжеловат и тщательно обит обручами, и он подумал, что там, может быть, что-то
поинтересней. Он разбил бочонок и с приятным удивлением увидел вместо оливок
несколько мешочков с золотом. Удовлетворившись этим, он протрубил отбой. Отряд
вернулся на борт, мы подняли паруса и, проходя мимо венецианского судна,
крикнули ему в насмешку:
– Viva san Marco![13]
Через пять дней мы пришли в Ливорно. Леттерео с двумя
матросами сейчас же отправился к неаполитанскому консулу и сообщил о том, что
между его матросами и экипажем венецианской полакры произошла ссора и что
капитан последней упал в море, так как его случайно толкнул один из матросов.
Определенная часть того, что содержал в себе бочонок для оливок, придала этому
сообщению отпечаток неопровержимой истины.
Леттерео, обладавший неодолимой склонностью к морскому
разбою, без всякого сомнения, продолжал бы заниматься этим ремеслом, если бы в
Ливорно перед ним не открылись иные возможности, которым он отдал предпочтение.
Один еврей, по прозванию Натан Леви, учтя, что папа и неаполитанский король получают
огромную прибыль, чеканя медную монету, решил тоже заняться этим выгодным
промыслом. С этой целью он заказал большое количество этих монет в одном
английском городе под названием Бирмингем. Когда заказ был выполнен, еврей
поселил своего фактора в Флариоле – рыбацкой деревушке, лежащей на границе, а
Леттерео взял на себя доставку и размещение товара.
Торговля эта приносила нам великий доход, и целый год наш
корабль, груженный римской и неаполитанской монетой, курсировал по одному и
тому же маршруту. Может быть, мы продолжали бы и дальше эти рейсы, но Леттерео,
отличавшийся торговой предприимчивостью, уговорил еврея перейти с медной монеты
на золотую и серебряную. Еврей послушался его совета и основал в самом Ливорно
небольшое предприятие по чеканке цехинов и скудо. Наши доходы пробудили зависть
властей. Однажды, когда Леттерео находился в Ливорно и должен был вот-вот
отправиться в очередной рейс, его известили, что капитан Пепо получил от
неаполитанского короля приказ схватить его, но выйти в море Пепо может только к
концу месяца.
Это была коварная выдумка Пепо, уже четыре дня кружившего
возле берега. Леттерео попался на удочку; ветер был попутный, он решил, что
успеет совершить свой рейс, и поднял парус. А утром, на рассвете, мы увидели,
что находимся посреди эскадры Пепо, состоящей из двух галиотов и стольких же
скампавий. Окруженные со всех сторон, мы не имели никакой возможности бежать.
Глаза папаши Леттерео метали молнии. Он поднял все паруса и приказал держать
прямо на главный галиот. Пепо стоял на мостике и отдавал приказания, стремясь
взять наш корабль на абордаж. Леттерео схватил ружье, прицелился в него и
раздробил ему плечо. Все это было делом нескольких секунд.
Вслед за тем все четыре судна двинулись на нас, и мы
услышали со всех сторон:
– Maina ladro! Maina can senza fede![14]
Леттерео повернул корабль в наветренную сторону, так что он
одним бортом лег на воду; потом, обращаясь к экипажу, крикнул:
– Anime managie, io in galera non ci vado. Pregate per
me la santissima Madonna della Lettera[15].
Услышав это, все мы упали на колени. Леттерео положил себе в
карманы два пушечных ядра, мы подумали, что он хочет броситься в море, но у
коварного разбойника было другое намерение. На подветренной стороне судна
стояла большая бочка, полная медью. Леттерео схватил топор и перерубил
удерживавшие ее веревки. Бочка сейчас же покатилась к противоположному борту, и
так как судно имело уже сильный крен, оно тотчас совсем перевернулось. Все мы,
стоящие на коленях, упали на паруса, которые в то мгновенье, когда корабль пошел
ко дну, отбросили нас, благодаря своей упругости, на несколько локтей.
Пепо выловил всех из воды, кроме капитана, одного матроса и
юнги. Нас вытаскивали, связывали и бросали в трюм. Через четверо суток мы
высадились в Мессине. Пепо сообщил судебным властям, что хочет передать им
несколько молодцов, заслуживающих внимания. Высадка наша не лишена была
торжественности. Она происходила как раз во время корсо – в те часы, когда весь
большой свет совершает прогулки по набережной. Мы выступали важным шагом, сопровождаемые
спереди и сзади сбирами.
Среди зрителей оказался Принчипино. Он сразу узнал меня, как
только увидел, и крикнул:
– Ecco lu piciolu banditu deli Augustini![16]
Он тут же подскочил ко мне, вцепился мне в волосы и
расцарапал лицо. Руки у меня были связаны, я почти не мог защищаться. Но
вспомнив прием, применяемый английскими матросами в Ливорно, я высвободил
голову и изо всей силы ударил его головой в живот. Негодяй упал навзничь. Но
тут же вскочил в бешенстве, выхватил из кармана ножик и хотел меня пырнуть.
Чтобы помешать этому, я подставил ему ногу; он грохнулся на землю и к тому же
ранил себя своим собственным ножом. В эту минуту появилась герцогиня и
приказала лакеям повторить со мной сцену в монастыре; но сбиры этому
воспрепятствовали и увели нас в тюрьму.
Суд над нашей командой был недолог: всех приговорили к
розгам и пожизненной каторге. Что же касается спасенного юнги и меня, то нас
отпустили, как несовершеннолетних.
Выйдя из тюрьмы, я сейчас же побежал в монастырь
августинцев. Отца я не застал в живых; послушник-вратарь сказал мне, что он
умер, а братья мои поступили юнгами на какой-то испанский корабль. Я попросил
разрешения переговорить с отцом приором, и меня провели к нему. Я рассказал ему
обо всех своих приключениях, не умолчав ни о подножке, ни об ударе, нанесенном
Принчипино головой в живот. Его преподобие выслушал меня с великой добротой,
потом сказал:
– Дитя мое, твой отец, умирая, оставил монастырю
значительную сумму денег. Это богатство было нажито неправедным путем, и вы не
имели на него никакого права. Теперь оно в руках Господа и должно быть
употреблено на содержание его слуг. Однако мы осмелились взять из него
несколько скудо для испанского капитана, принявшего на себя заботу о судьбе
твоих братьев. Что касается тебя, мы не можем дать тебе прибежища у нас в
монастыре из-за герцогини де Рокка Фьорита, знатной нашей благодетельницы. Ты
отправишься, дитя мое, в принадлежащую нам деревеньку у подножья Этны и славно
проведешь там свои детские годы.
После этого приор позвал брата Лэ и дал ему соответствующие
указания относительно дальнейшей моей судьбы.
На другой день я тронулся с братом Лэ в путь. Приехали в
деревушку; там меня устроили на жительство, и с тех пор единственной моей
обязанностью стало носить посылки в город. Во время этих маленьких путешествий
я старался по возможности не встречаться с Принчипино. Но как-то раз он увидел
меня на улице, когда я покупал каштаны, узнал и велел лакеям немилосердно
избить меня. Через некоторое время я опять влез, переодетый, к нему в комнату и,
конечно, вполне мог бы его убить; до сих пор жалею, что не сделал этого, но в
то время я еще недостаточно освоился с такого рода обхождением и поэтому
ограничился тем, что хорошенько отхлестал его.
Несчастная звезда моя, как вы видите, сделала то, что в ранней
моей юности не проходило полугода, чтобы я не встретился с проклятым
Принчипино, причем сила обычно была на его стороне. В пятнадцать лет я хоть
возрастом и разумом оставался еще ребенком, однако по силе и отваге был уже
взрослый мужчина, но это не должно удивлять вас, если вы учтете, что морской, а
потом горный воздух очень содействовал моему телесному развитию.
Мне было пятнадцать лет, когда я впервые увидел знаменитого
своим образом мыслей и отвагой Теста-Лунгу, самого порядочного и благородного
из разбойников, какие когда-либо жили на Сицилии. Завтра, если вам угодно, я
расскажу об этом человеке, память о котором вечно останется в моем сердце. А
сейчас я должен вас покинуть: моя обязанность наблюдать за тщательным порядком
в пещере.
Зото ушел, и каждый из нас на свой лад стал судить о том,
что услышал. Признаюсь, я не мог отказать в известного рода уважении таким
отважным людям, какими были те, которых изобразил Зото в своем повествовании.
Эмина утверждала, что отвага заслуживает нашего уважения лишь в том случае,
если применяется для защиты правого дела. Зибельда, со своей стороны, заметила,
что в юного шестнадцатилетнего разбойника можно было влюбиться.
После ужина каждый пошел к себе, но вскоре обе сестры вдруг
снова вернулись ко мне. Они сели, и Эмина промолвила:
– Милый Альфонс, не можешь ли ты принести ради нас одну
жертву? И даже не столько ради нас, сколько ради себя.
– К чему все эти предисловия, моя прекрасная
родственница? – ответил я. – Скажи мне просто, что я должен сделать.
– Дорогой Альфонс, – прервала Эмина, – этот
талисман, который ты носишь на шее и называешь частицей животворящего креста,
смущает нас и повергает в невольную дрожь.
– О, что касается этого талисмана, – поспешил
возразить я, – не просите его у меня. Я обещал матери никогда не снимать
его, и, по-моему, не тебе сомневаться в том, умею ли я держать свое слово.
В ответ мои родственницы слегка насупились и замолчали; но
вскоре смягчились, и ночь прошла так же, как и предыдущая. Этим я хочу сказать,
что пояса моих родственниц остались нетронутыми.
|