Увеличить |
Глава 64
Консуэло проспала часа три, как вдруг шум, не похожий ни на
журчание ручья, ни на щебетание птиц, вывел ее из забытья. Не имея сил
подняться и еще не понимая, где она находится, девушка приоткрыла глаза и
увидела в двух шагах от себя человека, нагнувшегося над камнем и пьющего воду у
источника точно так, как делала она сама, — попросту подставив рот под
струю. Вначале Консуэло испугалась, но, взглянув еще раз на пришельца,
появившегося в ее убежище, успокоилась, так как он, казалось, почти не обращал
на нее внимания, — потому ли, что уже вволю нагляделся на путницу во время
ее сна, или же потому, что вообще не особенно интересовался этой встречей. К
тому же это скорее был ребенок, чем мужчина. На вид ему было не больше
пятнадцати-шестнадцати лет; он был небольшого роста, худой и очень загорелый.
Лицо его, ни красивое, ни уродливое, в эту минуту ничего не выражало, кроме
мирной беззаботности.
Инстинктивно Консуэло опустила на лицо вуаль, но не изменила
позы, считая, что лучше притвориться спящей, чем подвергнуть себя расспросам;
да и вообще так, пожалуй, лучше — особенно если путник и дальше не будет
обращать на нее внимания. Однако сквозь вуаль она не переставала следить за
каждым движением незнакомца, выжидая, чтобы тот взял свою котомку и палку,
лежавшие на траве, и пошел своей дорогой.
Но вскоре она увидела, что юноша тоже решил отдохнуть и даже
позавтракать, так как он раскрыл свою дорожную сумку и, вынув оттуда большую
краюху хлеба, принялся резать ее и уписывать за обе щеки, застенчиво поглядывая
время от времени на спящую и стараясь как можно осторожнее действовать своим
складным ножом, словно боясь разбудить ее. Этот знак внимания совсем успокоил
Консуэло, а хлеб, который уплетал юный путник с таким явным удовольствием,
пробудил в ней муки голода. Убедившись по изношенной одежде юноши и его
запыленной обуви, что он беден и пришел издалека, она решила, что провидение
посылает ей неожиданную помощь и ею следует воспользоваться. Краюха хлеба была
большая, и юноша мог без особого ущерба для своего аппетита уделить ей кусочек.
Консуэло поднялась, делая вид, что протирает глаза, как будто только что
проснулась, и решительно посмотрела на юношу, чтобы внушить ему
уважение, — на тот случай, если бы он вдруг утратил проявленную им до сих
пор почтительность.
Но такая предосторожность была излишней. Как только юноша
увидел, что девушка проснулась и встала, он слегка смутился, опустил глаза,
потом попробовал взглянуть на нее и, ободренный выражением лица Консуэло —
несказанно доброго и привлекательного, несмотря на ее стремление хранить
суровость, — заговорил таким приятным, благозвучным голосом, что юная
музыкантша сразу почувствовала к нему расположение.
— Ну вот, сударыня, наконец-то вы проснулись, —
проговорил он, улыбаясь, — вам здесь так славно спалось, что, не бойся я
поступить невежливо, я тоже заснул бы.
— Если вы так же любезны, как вежливы, окажите мне
маленькую услугу, — сказала материнским тоном Консуэло.
— Все, что вам будет угодно, — ответил юный
путник; и голос его показался Консуэло приятным и задушевным.
— Тогда продайте мне частицу вашего завтрака, —
сказала Консуэло, если, конечно, это не будет для вас лишением.
— Продать?! — воскликнул, краснея, изумленный
юноша. — О! Будь у меня завтрак, я бы его не продал! Разве я трактирщик? Я
с удовольствием предложил бы вам его!
— Ну, так поделитесь со мной, а я взамен дам вам на что
купить себе лучший завтрак.
— Нет! Нет! — возразил он. — Смеетесь вы, что
ли? Или вы так горды, что не можете принять от меня жалкого кусочка хлеба? Увы!
Как видите, больше я ничего не могу вам предложить.
— Хорошо! Принимаю ваш хлеб. Ваша доброта заставила бы
меня устыдиться, если бы я возгордилась.
— Берите! Берите, милая барышня! — радостно
воскликнул юноша. — Вот вам хлеб, режьте его сами! Да не церемоньтесь!
Едок я небольшой, а тут было запасено на целый день.
— Но сможете ли вы купить еще хлеба на сегодняшний
день?
— Да ведь его везде можно достать! Ну, кушайте на
здоровье, если хотите доставить мне удовольствие!
Консуэло не заставила себя больше просить, чувствуя, что
было бы сущей неблагодарностью по отношению к братски угощавшему ее юноше
отказаться позавтракать с ним. И, усевшись неподалеку от него, она принялась
уписывать хлеб, по сравнению с которым все изысканные блюда, когда-либо отведанные
ею за столом богачей, показались ей безвкусными и грубыми.
— Какой у вас хороший аппетит, — заговорил
юноша, — просто смотреть приятно. Ну, и повезло же мне, что я вас
встретил: очень рад! Знаете что? Давайте съедим весь хлеб — как здесь ни
пустынно, набредем же мы сегодня на какое-нибудь жилье.
— Значит, местность эта вам незнакома?
— Я здесь впервые, но путь, по которому я шел от Вены
до Пильзена, мне знаком, и я теперь возвращаюсь обратно той же дорогой.
— Куда обратно? В Вену?
— Да, в Вену. А вы тоже туда направляетесь?
Консуэло, не зная, брать ли юношу себе в спутники или
уклониться от его общества, притворилась, что не слышала, чтобы не отвечать
сразу.
— Но что я говорю, — продолжал юноша, — разве
такая красавица отправится одна в Вену? А между тем вы, видно, путешествуете: у
вас такой же дорожный узелок, как и у меня, и вы тоже странствуете пешком.
Консуэло, решив избегать вопросов юноши, пока не убедится,
насколько можно доверять ему, предпочла ответить вопросом на вопрос.
— Вы из Пильзена? — спросила она.
— Нет, — ответил юноша, не имевший ни склонности,
ни повода быть недоверчивым, — я из Рорау, это в Венгрии; мой отец
каретник.
— А как вы ушли так далеко от дома? Разве вы не
занимаетесь тем же ремеслом, что и отец?
— И да и нет: отец мой каретник, а я нет; но в то же
время он и музыкант, — а я жажду им стать.
— Музыкантом? Браво! Это чудесная профессия.
— Может, она и ваша?
— Однако не учиться же музыке направлялись вы в
Пильзен? Это, говорят, очень унылый военный город.
— О нет! У меня было поручение туда, а теперь я
возвращаюсь в Вену, чтобы, приискав себе какой-нибудь заработок, продолжать там
занятия музыкой.
— Что же вы избрали? Музыку или пение?
— Пока и то и другое. У меня довольно хороший голос, а
вот тут у меня скрипочка — хоть и плохонькая, но я пытаюсь передать на ней то,
что чувствую. Однако я честолюбив и мне хотелось бы достичь большего.
— Сочинять, очевидно?
— Вы угадали. У меня из головы не выходит это проклятое
сочинительство. Сейчас покажу вам, какой у меня в дорожной котомке добрый
спутник — объемистая книга; я разорвал ее на части, чтобы можно было брать
отрывки с собой во время странствий. Когда устану, я сажусь в каком-нибудь
уголке, немного позанимаюсь — и усталость как рукой снимает. — Очень
похвально. Бьюсь об заклад, что это «Gradus ad Parnassum» Фукса!
— Именно! Я вижу, вы хорошо знакомы с музыкой; теперь я
уверен, что вы сами тоже музыкантша. Сейчас, когда вы спали, я, глядя на вас,
говорил себе: «Совсем не похожа на немку, по лицу — настоящая южанка, вполне
возможно, что она итальянка и, безусловно, артистка». Поэтому-то вы и доставили
мне большое удовольствие, попросив у меня хлеба; а теперь я вижу, что, хотя вы
как нельзя лучше говорите по-немецки, выговор у вас все-таки иностранный.
— А что, если вы ошибаетесь? Вы тоже мало похожи на
немца, и лицо у вас смуглое, как у итальянца, а между тем…
— О! Вы слишком любезны, сударыня! Лицо у меня — как у
африканца, и товарищи по хору в соборе святого Стефана обычно звали меня
мавром. Но вернемся к нашему разговору. Я был немало удивлен, увидев, что вы
спите в лесу совсем одна. И у меня родились тысячи предположений относительно
вас. Быть может, подумал я, это моя счастливая звезда привела меня сюда, чтобы
я встретил добрую душу, которая помогла бы мне. Словом… сказать вам уж все?
— Говорите, не бойтесь.
— Мне показалось, что вы слишком хорошо одеты и слишком
белы лицом для бродяжки, а увидев у вас дорожный мешок, я вообразил, что вы
состоите при некой особе, иностранке и… артистке! О! При той великой артистке,
которую я жажду увидеть и чье покровительство было бы моим спасением и
счастьем. Ну, сударыня, признайтесь: вы из какого-нибудь соседнего замка и шли
с поручением в окрестности! И вы, конечно, знаете… О да! Вы должны знать замок
Исполинов!
— Ризенбург? Вы идете в Ризенбург?
— По крайней мере пытаюсь туда пробраться. Несмотря на
все указания, данные мне в Клатау, я так заблудился в этом проклятом лесу, что
не представляю себе, как выбраться отсюда. К счастью, вы знаете Ризенбург и
будете так добры сказать мне, далеко ли еще до него.
— Но что же вам надо в Ризенбурге?
— Я хочу повидаться с Порпориной.
— В самом деле? Но тут Консуэло, боясь выдать себя
путнику, который мог упомянуть о ней в Ризенбурге, спохватилась и равнодушно
спросила:
— А скажите, пожалуйста, кто такая эта Порпорина?
— Как, вы не знаете? Увы! Я вижу, вы совсем чужой
человек в этих краях. Но раз вы музыкантша и знаете Фукса, то, конечно, знакомы
и с именем Порпора.
— А вы знакомы с Порпорой?
— Нет еще, как раз, желая познакомиться с ним, я и ищу
покровительства его знаменитой любимой ученицы — синьоры Порпорины.
— Расскажите же мне, как вам это пришло в голову? Быть
может, я найду способ проникнуть с вами в замок к Порпорине.
— Сейчас расскажу вам все. Как я уже говорил вам, я сын
честного каретника, уроженец маленького местечка на границе Австрии и Венгрии.
Отец мой — церковный ризничий и органист в нашей деревне. У моей матери, бывшей
поварихи местного вельможи, прекрасный голос, и отец вечерами, отдыхая от
работы, аккомпанировал ей на арфе. Так я, естественно, пристрастился к музыке,
и, помнится, с самого раннего детства для меня не было большего удовольствия,
как принимать участие в наших семейных концертах, держа в руках кусок дерева,
по которому я пилил обломком рейки, воображая, что это скрипка со смычком и что
я извлекаю из нее волшебные звуки. Да, да! Мне и теперь еще кажется, что мои
милые щепки не были немы и из-под моего смычка звучал небесный голос, не
слышимый для других, но опьянявший меня сладостными мелодиями.
Однажды, когда я вот так играл на своей воображаемой
скрипке, к нам зашел мой двоюродный брат Франк, школьный учитель в Гаймбурге.
Своеобразный экстаз, в котором я находился, очень заинтересовал его. Он заявил,
что это свидетельствует о необычайном таланте, и увез меня с собой в Гаймбург,
где в течение трех лет — со всею строгостью, смею вас уверить — обучал меня
музыке. Какие чудесные фермато с руладами и фиоритурами отбивал он своей
палочкой на моих пальцах и ушах! Однако я не падал духом. Я учился читать и
писать; у меня была настоящая скрипка, я играл на ней простенькие упражнения,
знакомясь в то же время с правилами пения и латинским языком. Я делал настолько
быстрые успехи, насколько это было возможно с таким нетерпеливым
преподавателем, каким был мой двоюродный брат Франк.
Было мне около восьми лет, когда случай, или, вернее,
провидение, в которое я, как добрый христианин, всегда верил, привело в дом
моего двоюродного брата господина Рейтера, капельмейстера венского собора. Меня
ему представили как чудо-ребенка; я свободно прочитал с листа пьесу и настолько
понравился ему, что он увез меня в Вену, где поместил певчим в собор святого
Стефана.
Там нам приходилось работать всего два часа в день, а
остальное время, предоставленные сами себе, мы могли делать все, что хотели. Но
любовь к музыке подавляла во мне и детскую лень и детскую непоседливость.
Стоило мне, бывало, играя с товарищами на площади, услышать звуки органа, как я
бросал все и возвращался в церковь, чтобы насладиться духовным пением и
музыкой. По вечерам я часами простаивал на улице под окнами, из которых
доносились обрывки концерта или просто слышался приятный голос. Я был
любознателен, я жаждал узнать, понять все, что поражало мой слух. Но особенно
мне хотелось сочинять. В тринадцать лет, не зная ни единого правила, я
отважился написать обедню и показал партитуру нашему учителю Рейтеру. Он поднял
меня на смех и посоветовал немного «поучиться», прежде чем браться за
сочинительство. Ему легко было так говорить. А у меня не было возможности
платить учителю, ибо родители мои были слишком бедны, чтобы посылать деньги и
на мое содержание и на образование. Наконец однажды я получил от них шесть
флоринов, на которые и купил себе вот эту книгу и еще книгу Маттезона. С
большим жаром принялся я изучать их и находил в этом громадное удовольствие.
Голос мой окреп и считался лучшим в хоре. Несмотря на сомнения и неясности,
порождавшиеся моим невежеством, которое я силился рассеять, я все же
чувствовал, что развиваюсь и в голове моей зарождаются мысли. Но я с ужасом
думал, что приближаюсь к тому возрасту, когда, по правилам капеллы, мне
придется покинуть детскую певческую школу; я понимал, что эти восемь лет работы
в соборе явятся для меня последними годами учения, ибо у меня нет ни средств,
ни покровителей, ни учителей, затем мне придется вернуться в родительский дом и
обучаться каретному ремеслу. К довершению своих горестей я стал замечать, что
маэстро Рейтер, вместо того чтобы привязаться ко мне, стал со мной очень суров
и думал только о том, как бы приблизить час моего исключения из школы. Я не подозревал
причины столь незаслуженной антипатии. Некоторые из моих товарищей
легкомысленно уверяли меня, что он мне завидует, находя в моих сочинительских
попытках проявление музыкального гения, что он вообще ненавидит и
обескураживает молодых людей, в которых обнаруживает талант, превосходящий его
собственный. Я далек от столь лестного для моего самолюбия толкования его
немилости, но мне все-таки кажется, что с моей стороны было ошибкой показывать
ему свои творения: он увидел во мне безмозглого честолюбца и самонадеянного
нахала.
— К тому же, — перебила рассказчика
Консуэло, — старые учителя вообще не любят учеников, опережающих их в
знаниях. Но как вас зовут, дитя мое? — Иосиф.
— Иосиф… а дальше?
— Иосиф Гайдн.
— Непременно запомню ваше имя: если из вас что-нибудь
выйдет, я хоть буду знать, почему ваш учитель так неприязненно относился к вам
и почему меня так заинтересовал ваш рассказ. Пожалуйста, продолжайте.
Юный Гайдн принялся за свое повествование, а Консуэло,
пораженная сходством их судеб — судеб двух бедняков и артистов, внимательно
вглядывалась в лицо юноши-певчего. Это худенькое желтоватое лицо необыкновенно
оживилось в порыве излияний, голубые глаза сверкали лукавством, шаловливым и
добродушным, и все в его манере держать себя и выражаться говорило о недюжинном
уме.
|