Увеличить |
Глава ХLV,
в которой Шико
просыпается
Увидев,
что Шико спит столь добросовестно, все перестали обращать на него внимание.
К тому
же давно уже вошло в привычку относиться к Шико как к предмету меблировки королевской
опочивальни.
– Вашему
величеству, – сказал Келюс, склоняясь в поклоне, – известна лишь
половина того, что произошло, и, беру на себя смелость заявить, наименее
интересная половина. Совершенно верно, и никто из нас не намерен этого
отрицать, совершенно верно, что все мы обедали у господина де Бюсси, и должен
заметить, в похвалу его повару, что мы знатно пообедали.
– Там
особенно одно вино было, – заметил Шомберг, – австрийское или
венгерское, мне оно показалось просто восхитительным.
– О!
Мерзкий немец, – прервал король, – он падок на вино, я это всегда
подозревал.
– А
я в этом был уверен, – подал голос Шико, – я раз двадцать видел его
пьяным.
Шомберг
оглянулся на шута.
– Не
обращай внимания, сын мой, – сказал гасконец, – во сне я всегда
разговариваю; можешь спросить у короля.
Шомберг
снова повернулся к Генриху.
– По
чести, государь, – сказал он, – я не скрываю ни моих привязанностей,
ни моих неприязней. Хорошее вино – это хорошо.
– Не
будем называть хорошим то, что заставляет позабыть о своем господине, –
сдержанно заметил король.
Шомберг
собирался уже ответить, не желая, очевидно, так быстро оставлять столь прекрасную
тему, но Келюс сделал ему знак.
– Ты
прав, – спохватился Шомберг, – говори дальше.
– Итак,
государь, – продолжал Келюс, – во время обеда, и особенно перед ним,
мы вели очень важный и любопытный разговор, затрагивающий, в частности,
интересы вашего величества.
– Вступление
у вас весьма длинное, – сказал Генрих, – это скверный признак.
– Клянусь
святым чревом! Ну и болтлив этот Валуа! – воскликнул Шико.
– О!
О! Мэтр гасконец, – сказал высокомерно Генрих, – если вы не спите,
ступайте вон.
– Клянусь
богом, – сказал Шико, – если я и не сплю, так только потому, что ты
мне мешаешь спать: твой язык трещит, как трещотки на святую пятницу.
Келюс,
видя, что в этом королевском покое невозможно говорить серьезно ни о чем, даже
о самом серьезном, такими легкомысленными все привыкли здесь быть, вздохнул,
пожал плечами и, раздосадованный, умолк.
– Государь, –
сказал, переминаясь с ноги на ногу, д’Эпернон, – а ведь речь идет об очень
важном деле.
– О
важном деле? – переспросил Генрих.
– Конечно,
если, разумеется, жизнь восьми доблестных дворян кажется вашему величеству
достойной того, чтобы заняться ею, – заметил Келюс.
– Что
ты хочешь этим сказать? – воскликнул король.
– Что
я жду, чтобы король соблаговолил выслушать меня.
– Я
слушаю, сын мой, я слушаю, – сказал Генрих, кладя руку на плечо Келюса.
– Я
уже говорил вам, государь, что мы вели серьезный разговор, и вот итог нашей
беседы: королевская власть ослабла, она под угрозой.
– Кажется,
все только и делают, что плетут заговоры против нее! – вскричал Генрих.
– Она
похожа, – продолжал Келюс, – на тех странных богов, которые, подобно
богам Тиберия и Калигулы,[165]
старели, но не умирали, а все шли и шли в свое бессмертие дорогой смертельных
немощей. Эти боги могли избавиться от своей непрерывно возрастающей дряхлости,
вернуть свою молодость, возродиться лишь в том случае, если какой-нибудь
самоотверженный фанатик приносил себя им в жертву. Тогда, обновленные влившейся
в них молодой, горячей, здоровой кровью, они начинали жить заново и снова
становились сильными и могущественными. Ваша королевская власть, государь,
напоминает этих богов, она может сохранить себе жизнеспособность только ценой
жертвоприношений.
– Золотые
слова, – сказал Шико. – Келюс, сын мой, ступай проповедовать на
улицах Парижа, и ставлю тельца против яйца, что ты затмишь Линсестра, Кайе,
Коттона[166]
и даже эту бочку красноречия, которую именуют Горанфло.
Генрих
молчал. Было заметно, что в настроении его происходит глубокая перемена:
сначала он бросал на миньонов высокомерные взгляды, потом, постепенно осознав
их правоту, он снова стал задумчивым, мрачным, обеспокоенным.
– Продолжайте, –
сказал он, – вы же видите, что я вас слушаю, Келюс.
– Государь, –
продолжал тот, – вы великий король, но кругозор ваш стал ограниченным.
Дворянство воздвигло перед вами преграды, по ту сторону которых ваш взгляд уже
ничего не видит, разве что другие, все растущие преграды, которые, в свою
очередь, возводит перед вами народ. Государь, вы человек храбрый, скажите, что
делают на войне, когда один батальон встает, как грозная стена, в тридцати
шагах перед другим батальоном? Трусы оглядываются назад и, видя свободное
пространство, бегут, смельчаки нагибают головы и устремляются вперед.
– Что
ж, пусть будет так. Вперед! – вскричал король. – Клянусь смертью
Спасителя! Разве я не первый дворянин в моем королевстве? Известны ли вам,
спрашиваю я, более славные битвы, чем битвы моей юности? И знает ли столетие,
которое уже приближается к концу, слова более громкие, чем Жарнак[167] и
Монконтур? Итак, вперед, господа, и я пойду первым, это мой обычай. Бой будет
жарким, как я полагаю.
– Да,
государь, бесспорно, – воскликнули молодые люди, воодушевленные
воинственной речью короля. – Вперед!
Шико
принял сидячее положение.
– Тише
вы, там, – сказал он, – предоставьте оратору возможность продолжать.
Давай, Келюс, давай, сын мой. Ты уже сказал много верных и хороших слов, но
далеко не все, что можешь; продолжай, мой друг, продолжай.
– Да,
Шико, ты прав, как это частенько с тобой случается. Я продолжу и скажу его
величеству, что для королевской власти наступила минута, когда ей необходимо
принять одну из тех жертв, о коих мы только что говорили. Против всех преград,
которые невидимой стеной окружают ваше величество, выступят четверо, уверенные,
что вы их поддержите, государь, а потомки прославят.
– О
чем ты говоришь, Келюс? – спросил король, и глаза его зажглись радостью,
умеряемой тревогой. – Кто эти четверо?
– Я
и эти господа, – сказал Келюс с чувством гордости, которое возвышает
любого человека, рискующего жизнью ради идеи или страсти. – Я и эти
господа, мы приносим себя в жертву, государь.
– В
жертву чему?
– Вашему
спасению.
– От
кого?
– От
ваших врагов.
– Все
это лишь раздоры между молодыми людьми! – воскликнул Генрих.
– О!
Это общераспространенное заблуждение, государь. Привязанность вашего величества
к нам столь великодушна, что позволяет вам прятать ее под этим изношенным
плащом. Но мы ее узнали. Говорите как король, государь, а не как буржуа с улицы
Сен-Дени. Не притворяйтесь, будто вы верите, что Можирон ненавидит Антрагэ, что
Шомбергу мешает Ливаро, что д’Эпернон завидует Бюсси, а Келюс сердит на
Рибейрака. Нет, все они молоды, прекрасны и добры. Друзья и враги, все они
могли бы любить друг друга, как братья. Нет, не соперничество людей с людьми
вкладывает нам в руки шпаги, а вражда Франции с Анжу, вражда между правом
народным и правом божественным. Мы выступаем как поборники королевской власти
на то ристалище, куда выходят поборники Лиги, и говорим вам: «Благословите нас,
сеньор, одарите улыбкой тех, кто идет за вас на смерть. Ваше благословение,
быть может, приведет их к победе, ваша улыбка облегчит им смерть».
Задыхаясь
от слез, Генрих распахнул объятия Келюсу и его друзьям.
Он
прижал их всех к своему сердцу. Эта сцена не была зрелищем, лишенным интереса,
картиной, не оставляющей впечатления: мужество вступало здесь в единение с
глубокой нежностью, и все это было освящено самоотречением…
Из
глубины алькова глядел, подперев рукой щеку, Шико, Шико серьезный, опечаленный,
и его лицо, обычно холодно-безразличное или искаженное саркастическим смехом,
сейчас было не менее благородным и не менее красноречивым, чем лица остальных.
– Ах!
Мои храбрецы, – сказал наконец король, – это прекрасный,
самоотверженный поступок, это благородное дело, и сегодня я горжусь не тем, что
царствую во Франции, а тем, что я ваш друг. Но я лучше кого бы то ни было знаю,
в чем мои интересы, и поэтому не приму жертвы, которая, суля столь много в
случае вашей победы, отдаст меня, если вы потерпите поражение, в руки моих
врагов. Чтобы вести войну с Анжу, хватит и Франции, поверьте мне. Я знаю моего
брата, Гизов и Лигу, в своей жизни я усмирял и не таких норовистых и горячих
коней.
– Но,
государь, – воскликнул Можирон, – солдаты так не рассуждают. Они не
могут считаться с возможностью неудачи в делах такого рода – делах чести, делах
совести, когда человек действует, повинуясь внутреннему убеждению и не
задумываясь о том, как его действия будут выглядеть перед судом разума.
– Прошу
прощения, Можирон, – ответил король, – солдат может действовать
вслепую, но полководец – размышляет.
– Так
размышляйте, государь, а нам, нам предоставьте действовать, ведь мы всего лишь
солдаты, – ответил Шомберг. – К тому же я не знаком с неудачей, мне
всегда везет.
– Друг
мой, милый друг, – прервал его печально король, – я не могу сказать
того же о себе. Правда, тебе всего лишь двадцать лет.
– Государь, –
сказал Келюс, – добрые слова вашего величества лишь удвоят наш пыл. В какой
день следует нам скрестить шпаги с господами де Бюсси, де Ливаро, д’Антрагэ и
де Рибейраком?
– Никогда.
Я это вам решительно запрещаю. Никогда, вы слышите?
– Простите
нас, государь, простите, пожалуйста, – продолжал Келюс, – вчера перед
обедом у нас состоялась встреча, слово дано, и мы не можем взять его обратно.
– Извините,
сударь, – ответил Генрих, – король освобождает от клятв и слов, говоря
«я хочу» или «я не хочу», ибо король всемогущ. Сообщите этим господам, что я
пригрозил обрушить на вас всю силу своего гнева, ежели вы будете с ними
драться, и, чтобы у вас не было сомнений в моей решимости, я клянусь отправить
его в изгнание, коли вы…
– Остановитесь,
государь… – сказал Келюс, – ибо если вы можете освободить нас от
нашего слова, вас от вашего может освободить лишь господь. Поэтому не
клянитесь. Если из-за такого дела мы навлекли на себя ваш гнев и этот гнев
выразится в нашем изгнании, мы отправимся в изгнание с радостью, ведь, покинув
земли вашего величества, мы сможем сдержать свое слово и встретиться с нашими
противниками на чужой земле.
– Если
эти господа приблизятся к вам даже на расстояние выстрела из аркебузы, –
вскричал Генрих, – я прикажу бросить их в Бастилию, всех четверых!
– Государь, –
отвечал Келюс, – в тот день, когда ваше величество сделает это, мы отправимся
босиком и с веревкой на шее к коменданту Бастилии мэтру Лорану Тестю, чтобы он
заключил нас в темницу вместе с этими дворянами.
– Я
прикажу отрубить им головы, клянусь смертью Спасителя! В конце концов, я
король!
– Если
с нашими врагами это случится, государь, мы перережем себе горло у подножия их
эшафота.
Генрих
долго молчал, потом вскинул свои черные глаза и сказал:
– В
добрый час. Вот оно, славное и храброе дворянство!.. Что ж, если господь не
благословит дело, которое защищают такие люди!..
– Не
безбожничай… не богохульствуй, – торжественно провозгласил Шико, встав со
своей постели и направляясь к королю. – Боже мой! Какие благородные
сердца. Ну, сделай же то, чего они хотят; ты слышишь, мой господин? Давай,
назначь этим молодым людям день для поединка: займись своим делом, вместо того
чтобы поучать всевышнего, в чем состоит его долг.
– Ах,
боже мой! Боже мой! – прошептал Генрих.
– Государь,
мы молим вас об этом, – сказали четверо молодых людей, склонив голову и
опускаясь на колени.
– Хорошо,
будь по-вашему. И верно: бог справедлив, он должен даровать вам победу. Впрочем,
мы и сами сумеем подготовить ее, разумно и по-христиански. Дорогие друзья,
вспомните, что Жарнак всегда обязательно исповедовался и причащался перед
поединком. Ла-Шатеньерэ великолепно владел шпагой, но он перед поединком искал
забвения в пирах, празднествах, отправлялся к женщинам, какой омерзительный грех!
Короче, он искушал бога, который, быть может, улыбался его молодости, красоте,
силе и хотел спасти ему жизнь. И вот Жарнак убил его. Послушайте, мы
исповедуемся и причастимся. Если бы у меня было время, я послал бы ваши шпаги в
Рим, чтобы их благословил святейший… Но у нас есть рака святой Женевьевы, она
стоит самых лучших реликвий. Попостимся вместе, умертвим свою плоть,
отпразднуем великий День святых даров, а на следующее утро…
– О!
Государь, спасибо, спасибо, – вскричали молодые люди. – Значит, через
восемь дней.
И они
бросились в объятия короля, который еще раз прижал их к сердцу и, проливая
слезы, удалился в свою молельню.
– Условия
нашего поединка уже составлены, – сказал Келюс, – остается только
вписать в них день и час. Пиши, Можирон, на этом столе… и пером короля, пиши:
«В день после Праздника святых даров».
– Готово, –
сказал Можирон. – Кто будет герольдом и отнесет это письмо?
– Я,
если вы пожелаете, – сказал Шико, подходя. – Только хочу дать вам
совет, малыши. Его величество говорит о посте, умерщвлении плоти, раке святой
Женевьевы… Все это великолепно во исполнение обета – после победы, но я считаю,
что до победы вам будет полезнее хорошая еда, доброе вино, восьмичасовой сон в
полном одиночестве, в дневное или ночное время. Ничто не сообщает руке такой
гибкости и силы, как трехчасовое пребывание за столом, коли не напиваешься
допьяна, разумеется. В том же, что касается любви, я, в общем, поддерживаю
короля. Слишком уж она разнеживает, и будет лучше, если вы от нее воздержитесь.
– Браво,
Шико! – дружно воскликнули молодые люди.
– Прощайте,
мои львята, – ответил гасконец, – я отправляюсь во дворец Бюсси.
Он
сделал три шага и вернулся назад.
– Кстати, –
сказал он, – не покидайте короля в прекрасный день Праздника святых даров.
Не уезжайте никто за город; оставайтесь в Лувре, как горстка паладинов.
Договорились? Да? Тогда я ухожу выполнять ваше поручение.
И Шико,
держа в руке письмо, раздвинул циркуль своих длинных ног и исчез.
|