Валерию Брюсову
Безумный часовщик
Меж древних гор жил
сказочный старик,
Безумием объятый необычным.
Он был богач, поэт — и
часовщик.
Он был богат во многом и
в различном,
Владел землей, морями, сонмом
гор,
Ветрами, даже небом
безграничным.
Он был поэт, и сочетал в
узор
Незримые безгласные созданья,
В чьих обликах был
красноречьем — взор.
Шли годы вне разлада,
вне страданья,
Он был бы лишь поэтом
навсегда,
Но возымел безумное мечтанье,
Слова он разделил на нет
и да,
Он бросил чувства в область
раздвоенья,
И дня и ночи встала череда.
А чтоб вернее было их значенье,
Чтобы означить след их полосы,
Их двойственность, их смену, и
теченье, —
Поэт безумный выдумал
часы,
Их дикий строй снабдил он
голосами:
Одни из них пленительной
красы, —
Поют, звенят; другие
воют псами;
Смеются, говорят, кричат,
скорбя.
Так весь свой дом увесил он
часами.
И вечность звуком
времени дробя,
Часы идут путем круговращенья,
Не уставая повторять себя,
Но сам создав их голос
как внушенье,
Безумный часовщик с теченьем
лет
Стал чувствовать к их речи
отвращенье.
В его дворце молчанья
больше нет,
Часы кричат, хохочут, шепчут
смутно,
И на мечту, звеня, кладут
запрет.
Их стрелки, уходя
ежеминутно,
Меняют свет на тень, и день на
ночь,
И все клянут, и все клянут
попутно.
Не в силах отвращенья
превозмочь,
Безумный часовщик, в припадке
гнева,
Решил прогнать созвучья эти
прочь, —
Лишить часы их дикого
напева:
И вот, раскрыв их внутренний
состав,
Он вертит цепь направо и
налево.
Но строй ли изменился в
них и сплав,
Иль с ними приключилось
чарованье,
Они явили самый дерзкий нрав,
—
И подняли такое
завыванье,
И начали так яростно звенеть,
Что часовщик забыл
негодованье, —
И слыша проклинающую
медь,
Как трупами испуганный анатом.
От ужаса лишь мог закаменеть.
А между тем часы, гудя
набатом,
Все громче хаос воплей
громоздят,
И каждый звук — неустранимый
атом.
Им вторят горы, море,
пленный ад,
И ветры, напоенные проклятьем,
В пространствах снов кружат,
кружат, кружат.
Рожденные чудовищным
зачатьем,
Меж древних гор метутся нет и
да,
Враждебные, слились одним
объятьем, —
И больше не умолкнут
никогда.
Художник
Я не был никогда такой,
как все.
Я в самом детстве был уже
бродяга,
Не мог застыть на узкой
полосе.
Красив лишь тот, в ком
дерзкая отвага,
И кто умен, хотя бы ум его —
Ум Ричарда, Мефисто, или Яго.
Все в этом мире тускло и
мертво,
Но ярко себялюбье без
зазренья:
Не видеть за собою — никого!
Я силен жестким холодом
презренья,
В пылу страстей я правлю их
игрой,
Под веденьем ума все поле
зренья.
Людишки мошки, славный
пестрый рой,
Лови себе светлянок для
забавы,
На лад себя возвышенный
настрой
Люби любовь, лазурь,
цветы, и травы,
А если истощишь восторг до
дна,
Есть хохот с верным действием
отравы.
Лети-ка прочь, ты в мире
не одна,
Противна мне банальность
повторений,
Моя душа для жажды создана.
Не для меня законы, раз
я гений.
Тебя я видел, так на что мне
ты?
Для творчества мне нужно
впечатлений
Я знаю только прихоти
мечты,
Я все предам для счастья
созиданья,
Роскошных измышлений красоты.
Мне нравится, что в мире
есть страданья,
Я их сплетаю в сказочный узор,
Влагаю в сны чужие трепетанья.
Обманы, сумасшествие,
позор,
Безумный ужас — все мне видеть
сладко,
Я в пышный смерчь свиваю
пыльный сор.
Смеюсь над
детски-женским словом — гадко,
Во мне живет злорадство паука,
В моих глазах — жестокая
загадка.
О, мудрость мирозданья
глубока,
Прекрасен вид лучистой
паутины,
И даже муха в ней
светло-звонка.
Белейшие цветы растут из
тины,
Червонной всех цветов на плахе
кровь,
И смерть — сюжет прекрасный
для картины.
Приди — умри — во мне
воскреснешь вновь!
Дымы
В моем сознаньи — дымы
дней сожженных,
Остывший чад страстей и
слепоты.
Я посещал дома умалишенных, —
Мне близки их безумные
мечты,
Я знаю облик наших
заблуждений,
Достигнувших трагической
черты.
Как цепкие побеги тех
растений,
Что люди чужеядными зовут,
Я льнул к умам, исполненным
видений.
Вкруг слабых я свивался
в жесткий жгут,
Вкруг сильных вился с
гибкостью змеиной,
Чтоб тайну их на свой
повергнуть суд.
От змея не укрылся ни
единый,
Я понял все, легко коснулся
всех,
И мир возник законченной
картиной.
Невинность, ярость,
детство, смертный грех,
В немой мольбе ломаемые руки,
Протяжный стон, и чей-то тихий
смех, —
Простор степей с
кошмаром желтой скуки,
Оборыши отверженных племен.
Все внешние и внутренние муки,
—
Весь дикий пляс под
музыку времен,
Все радости — лишь ткани и
узоры,
Чтоб скрыть один непреходящий
сон.
На высшие я поднимался
горы,
В глубокие спускался рудники,
Со мной дружили гении и воры.
Но я не исцелился от
тоски,
Поняв, что неизбежно
равноценны
И нивы, и бесплодные пески.
Куда ни кинься, мы
повсюду пленны,
Все взвешено на сумрачных
весах,
Творцы себя, мы вечны и
мгновенны.
Мы звери — и зверьми
внушенный страх,
Мы блески — и гасители пожара,
Мы факелы — и ветер мы
впотьмах.
Но в нас всего сильней
ночная чара:
Мы хвалим свет заката, и затем
Двенадцатого с башен ждем
удара.
Создавши сонмы солнечных
систем,
Мы смертью населили их
планеты,
И сладко нам, что мрак-утайщик
нем.
Во тьме полночной слиты
все предметы.
Скорей на шабаш, к бешенству
страстей.
Мы дьявольским сиянием одеты.
Мешок игральных
шулерских костей,
Исполненные скрытого
злорадства,
Колдуньи, с кликой
демонов-людей,
Спешат найти убогое
богатство
Бесплодных ласк, запретную
мечту
Обедни черной, полной
святотатства.
И звезды мира гаснут
налету,
И тень весов качается незримо
На мировом таинственном посту.
Все взвешено и все
неотвратимо.
Добро и зло два лика тех же
дум.
Виденье мира тонет в море
дыма.
Во мгле пустынь
свирепствует самум.
Сны
Мне снятся поразительные
сны.
Они всегда с действительностью
слиты,
Как в тающем аккорде две
струны.
Те мысли, что давно
душой забыты,
Как существа, встают передо
мной,
И окна снов гирляндой их
обвиты.
Они растут живою
пеленой,
Чудовищно и страшно шевелятся,
Глядят — и вдруг их смоет, как
волной.
Мгновенье мглы, и тени
вновь теснятся.
Я в странном замке. Всюду
тишина.
За дверью ждут, но дверь
открыть боятся.
Не знаю, кто. Но знаю:
тишь страшна.
И кто-то может каждый миг
возникнуть,
Вот, белый, встал, глядит
из-за окна.
И я хочу позвать
кого-то, крикнуть.
Но все напрасно: голос мой
погас.
Постой, я должен к ужасам
привыкнуть.
Ведь он встает уже не
первый раз.
Взглянул. Ушел. Какое
облегченье!
Но лучше в сад пойти. Который
час?
На циферблате умерли
мгновенья!
Недвижно все. Замкнута глухо
дверь.
Я в царстве леденящего
забвенья.
Нет «после», есть лишь
мертвое «теперь».
Не знаю, как, но времени не стало.
И ночь молчит, как страшный
черный зверь.
Вдруг потолок
таинственного зала
Стал медленно вздыматься в
высоту,
И принял вид небесного
провала.
Все выше. Вот заходит за
черту
Тех вышних звезд, где Рай
порой мне снится,
Превысил их, и превзошел
мечту.
Но нужно же ему
остановиться!
И вот с верховной точки
потолка
Какой-то блеск подвижный стал
светиться: —
Два яркие и злые огонька.
И, дрогнув на воздушной тонкой
нити,
Спускаться стало — тело паука.
Раздался чей-то резкий
крик: «Глядите!»
И кто-то вторил в гуле
голосов:
«Я говорил вам — зверя не
будите».
Вдруг изо всех, залитых
мглой, углов,
Как рой мышей, как змеи,
смутно встали
Бесчисленные скопища голов.
А между тем с высот, из
бледной дали,
Спускается чудовищный паук,
И взгляд его — как холод
мертвой стали.
Куда бежать! Видений
замкнут круг.
Мучительные лица кверху
вздернув,
Они не разнимают сжатых рук.
И вдруг, — как
шулер, карты передернув,
Сразит врага, — паук,
скользнувши вниз,
Внезапно превратился в тяжкий
жернов.
И мельничные брызги
поднялись.
Все люди, сколько их ни есть
на свете,
В водоворот чудовищный
сплелись.
И точно эту влагу били
плети,
Так много было бешенства
кругом, —
Росли и рвались вновь узлы и
сети.
Невидимым гонимы
рычагом,
Стремительно неслись в
водовороте
За другом друг, враждебный за
врагом.
Как будто бы по
собственной охоте.
Вкруг страшного носились колеса,
В загробно-бледной лунной
позолоте.
Метется белой пены
полоса,
Утопленники тонут, пропадают,
А там, на дне — подводные
леса.
Встают как тьма,
безмолвно вырастают,
Оплоты, как гиганты,
громоздят,
И ветви змеевидные сплетают.
Вверху, внизу, куда ни
кинешь взгляд,
Густеют глыбы зелени ползущей,
Растут, и угрожающе молчат.
Меняются. Так вот он,
мир грядущий,
Так это-то в себе скрывала
тьма!
Безмерный город, грозный и
гнетущий.
Неведомые высятся дома,
Уродливо тесна их вереница,
В них пляски, ужас, хохот и
чума…
Безглазые из окон
смотрят лица,
Чудовища глядят с покатых
крыш,
Безумный город, мертвая
столица.
И вдруг, порвав
мучительную тишь,
Я просыпаюсь, полный
содроганий, —
И вижу убегающую мышь —
Последний призрак
демонских влияний!
Кукольный театр
Я в кукольном театре.
Предо мной,
Как тени от качающихся веток,
Исполненные прелестью двойной,
Меняются толпы
марионеток.
Их каждый взгляд
рассчитанно-правдив,
Их каждый шаг
правдоподобно-меток.
Чувствительность
проворством заменив,
Они полны немого обаянья,
Их modus operandi прозорлив.
Понявши все изящество
молчанья,
Они играют в жизнь, в мечту, в
любовь,
Без воплей, без стихов, и без
вещанья,
Убитые, встают немедля
вновь,
Так веселы и вместе с тем
бездушны,
За родину не проливают кровь.
Художественным замыслам
послушны,
Осуществляют формулы страстей,
К добру и злу, как боги,
равнодушны.
Перед толпой зевающих
людей,
Исполненных звериного веселья,
Смеется в каждой кукле
Чародей.
Любовь людей —
отравленное зелье,
Стремленья их — верченье
колеса,
Их мудрость — тошнотворное
похмелье.
Их мненья — лай
рассерженного пса,
Заразная их дружба истерична,
Узка земля их, низки небеса.
А здесь — как все удобно
и прилично,
Какая в смене смыслов
быстрота,
Как жизнь и смерть мелькают
гармонично!
Но что всего важнее, как
черта,
Достойная быть правилом
навеки,
Вся цель их действий — только
красота.
Свободные от тягостной
опеки
Того, чему мы все подчинены,
Безмолвные они
«сверхчеловеки».
В волшебном царстве
мертвой тишины
Один лишь голос высшего
решенья
Бесстрастно истолковывает сны.
Все зримое — игра
воображенья,
Различность многогранности
одной,
В несчетный раз — повторность
отраженья.
Смущенное жестокой
тишиной,
Которой нет начала, нет
предела,
Сознанье сны роняет пеленой.
Обман души, прикрытый
тканью тела,
Картинный переменчивый туман,
Свободный жить — до грани
передела.
Святой Антоний, Гамлет,
Дон Жуан,
Макбет, Ромео, Фауст —
привиденья,
Которым всем удел единый дан:
—
Путями страсти, мысли,
заблужденья,
Изображать бесчисленность
идей,
Калейдоскоп цветистого
хотенья.
Святой, мудрец, безумец,
и злодей,
Равно должны играть в пределах
клетки,
И представлять животных и
людей.
Для кукол — куклы, все —
марионетки,
Театр в театре, сложный сон во
сне,
Мы с Дьяволом и Роком —
однолетки.
И что же? Он, глядящий в
тишине,
На то, что создал он в усладу
зренья,
Он счастлив? Он блаженствует
вполне?
Он полон блеска, смеха,
и презренья?
Наваждение
Когда я спал, ко мне
явился Дьявол,
И говорит: «Я сделал все, что
мог:
Искателем в морях безвестных
плавал, —
Как пилигрим, в пустынях
мял песок,
Ходил по тюрьмам, избам, и
больницам,
Все выполнил — и мой окончен
срок».
И мыслям как поющим
внемля птицам,
Я вопросил: «Ну, что же?
Отыскал?»
Но был он как-то странно
бледнолицым.
Из двух, друг в друга
смотрящих зеркал,
Глядели тени комнаты
застывшей,
Круг Месяца в окно из них
сверкал.
И Дьявол, бледный облик
свой склонивши,
Стоял как некий бог, и зеркала
Тот лик зажгли, двукратно
повторивши.
Я чувствовал, что мгла
кругом жила,
Во мне конец с началом были
слиты,
И ночь была волнующе светла.
Вокруг окна, волшебно
перевиты,
Качались виноградные листы,
Под Месяцем как будто кем
забыты.
Предавшись чарам этой
красоты,
Какой-то мир увидел я впервые,
И говорю: «Ну, что же? Я и ты
—
Все ты, да я, да ты:
полуживые,
Мы тянемся, мы думаем, мы
ждем.
Куда ж влекут нас цели
роковые?»
И он сказал:
«Назначенным путем,
Я проходил по царственным
озерам,
Смотрел, как травы стынут подо
льдом.
Я шел болотом, лугом,
полем, бором,
Бросался диким коршуном со
скал,
Вникал во все меняющимся
взором».
И я спросил: «Ну, что
же? Отыскал?»
Но был он неизменно
бледнолицым,
И дрогнул лик его меж двух
зеркал.
Зарницы так ответствуют
зарницам.
«Что ж дальше?» И ответил
Дьявол мне:
«Я путь направил к сказочным
столицам.
Там бледны все, там
молятся Луне.
На всех телах там пышные
одежды.
Кругом — вода. Волна поет
волне.
Меж снов припоминаний и
надежды,
Алеют и целуются уста,
Сжимаются от сладострастья
вежды.
От века и до века —
красота,
Волшебницы подобные тигрицам,
Там ласки, мысли, звуки, и
цвета».
И предан снам, их
стройным вереницам,
Воскликнул я: «Ну, что же,
отыскал?»
Но Дьявол оставался
бледнолицым!
Из двух, друг в друга
смотрящих, зеркал
Глядели сонмы призраков
сплетенных,
Как бы внезапно стихнувший
кагал.
Все тот же образ, полный
дум бессонных,
Дробился там, в зеркальности,
на дне,
Меняясь в сочетаньях
повторенных.
Сомнамбулы тянулись к
вышине,
И каждый дух похож был на
другого,
Все вместе стыли в лунном
полусне.
И к Дьяволу я обратился
снова,
В четвертый раз, и даже до
семи:
«Что ж, отыскал?» Но он молчал
сурово.
Умея обращаться со
зверьми,
Я поманил царя мечты
бессонной:
«Ты хочешь душу взять мою?
Возьми».
Но он стоял как некий
бог, склоненный,
И явственно увидел я, что он,
Весь белый, весь луною
озаренный —
Был снизу черной тенью
повторен.
Увидев этот ужас раздвоений,
Я простонал: «Уйди, хамелеон!
Уйди, бродяга, полный
изменений,
Ты, между всех горящий блеском
сил,
Бессильный от твоей сокрыться
тени!»
И страх меня смертельный
пробудил.
Химеры
Высоко на парижской
Notre Dame
Красуются жестокие химеры.
Они умно уселись по местам.
В беспутстве соблюдая
чувство меры,
И гнусность доведя до красоты,
Они могли бы нам являть
примеры.
Лазурный фон небесной
пустоты
Обогащен красою их несходства,
Господством в каждой —
собственной черты.
Святых легко смешаешь, а
уродство
Всегда фигурно, личность в нем
видна,
В чем явное пороков
превосходство.
Но общность между ними
есть одна:
Как крючья вопросительного
знака,
У всех химер изогнута спина.
Скептически
произрастенья мрака,
Шпионски-выжидательны они,
Как мародеры возле бивуака.
Не получив ответа
искони,
И чуждые голубоглазья веры,
Сидят архитектурные слепни, —
Односторонне-зрячие
химеры,
Задумались над крышами домов,
Как на море уродливые шхеры.
Вкруг Церкви, этой
высшей из основ,
Враждебным станом выстроились
зданья,
Берлоги тьмы, уют распутных
снов, —
И Церковь, осудивши те
мечтанья
Сердец, обросших грубой тканью
мха,
Развратный хаос в мире
созиданья, —
Где дышит ядом каждая
кроха, —
Воздвигла слепок мерзости
звериной,
Зеркальный лик поклонников
греха.
Но меж людей, быть
может, я единый
В глубокий смысл чудовищ тех
проник,
Всегда иное чуя за картиной.
Привет тебе, отшедший
мои двойник,
Создатель этих двойственных
видений.
Я в стих влагаю твой скульптурный
крик.
Привет вам, сонмы
страшных заблуждений!
Ты — гений сводни, дух
единорог,
Сподручник жадный ведьмовских
радений.
Гермафродит, глядящий на
порок,
Ты жабу давишь в пытке дум
бессонных,
Весь мир ты развратил бы, если
б мог.
Концы ушей,
продленно-заостренных,
Стоят, как бы заслышавши вдали
Протяжный гул тобою
соблазненных.
Колдуний новых жабы
привели.
Но ты уж слышишь ропот
осужденья,
Для вас костры свирепые
зажгли.
И ты, заклятый враг
деторожденья,
Колдунья с птицей,
демоны-враги,
Препоны для простого
наслажденья!
Твое лицо — зловещий лик
Яги,
Нагие десна алчны и беззубы,
Твоя рука имеет вид ноги,
Твои черты безжалостные
грубы,
Застыли пряди каменных волос,
Не знали поцелуев эти губы, —
Не ведали глаза химеры
слез,
И шерстью, точно сорною травою,
Твой хищный стан уродливо
оброс.
Как вестник твой, крича,
перед тобою
Стервятник омерзительный
сидит,
Покрытый вместо перьев чешуею.
В его когтях какой-то
зверь хрустит,
Но как ни гнусен вестник твой
ужасный,
Ты более чудовищна на вид.
И оба вы судьбе своей
подвластны,
Одна мечта на вас наводит
лоск,
Единый гений, жесткий и
бесстрастный.
Как сжат печатью
вдавленною воск,
Так лоб у вас, наклонно
убегая,
К убийству дух направил,
сжавши мозг.
И ты еще, уродина
другая,
Орангутанг и жалкий идиот,
Ты скорчился, в тоске
изнемогая.
Убогий демон, выродок, и
скот,
Герой мечты безумного Эдгара,
Зачатой в этом мире в черный
год.
В тебе инстинкт горел
огнем пожара,
И ты двух женщин подло
умертвил,
Но в цвете крови странная есть
чара.
Тебя нежданный ужас подавил,
И ты бежал на этот Дом
Видений,
Беспомощный палач, лишенный
сил.
Вы, дьяволы любовных
наслаждений,
Как много в вас отверженной
мечты.
Один как ангел, с крыльями… О,
гений!
Зачем в беспутном пире
срамоты,
Для сладости обманчивого часа,
Принизился до мелких тварей
ты!
Твое лицо — бесстыдная
гримаса,
Ты нагло манишь, высунув язык,
—
Усталых ласк приправа и
прикраса.
Ты знаешь, как продлить
тягучий миг,
Ты, с холеными женскими
руками,
Любовь умом обманывать привык.
Другой наглец, с
кошачьими зрачками,
Над Городом Безумия склонясь,
Всем обликом хохочет над
врагами.
Он гибок, сладострастен,
и как раз
В объятьи насмерть с хохотом
удавит,
Как змей вкруг тела нежного
виясь.
Еще другой, всего
превыше ставит
Блаженство в щель чужую
заглянуть,
Глядит, дрожит, и грязный рот
слюнявит.
Еще, с лицом козла,
ввалилась грудь,
Глаза глубоко всажены в
орбиты,
Сумел он весь в распутстве
потонуть.
Вы разны все, и все вы
стройно слиты,
Вы все незримой сетью
сплетены,
Равно в семье единой имениты.
Но всех прекрасней в
свите Сатаны,
Слияние ума и лицемерья,
Волшебный образ некоей жены.
Она венец и вместе с тем
преддверье,
Карикатура ей изжитых дум,
Крылатый коршун, выщипавший
перья.
Взамену чувств у ней
остался ум,
Она ханжа в отшельнической
рясе,
Иссохший монастырский
толстосум.
Застывши в иронической
гримасе,
Она как бы блюдет их всех кругом.
Ирония прилична в свинопасе.
И все они венчают —
Божий Дом!
Шабаш
В день четверга,
излюбленный у нас,
Затем что это праздник всех
могучих,
Мы собрались в предвозвещенный
час.
Луна была сокрыта в
дымных тучах,
Возросших как леса и города.
Все ждали тайн и ласк
блаженно-жгучих.
Мы донеслись по воздуху
туда,
На кладбище, к уюту
усыпленных,
Где люди днем лишь бродят
иногда.
Толпы колдуний, жадных и
влюбленных,
Ряды глядящих пристально
людей,
Мы были сонмом духов
исступленных.
Один, мудрейший в знании
страстей,
Был ярче всех лицом своим
прекрасным.
Он был наш царь, любовник
всех, и Змей.
Там были свечи с
пламенем неясным,
Одни с зеленовато-голубым,
Другие с бледно-желтым, третьи
с красным.
И все они строили тонкий
дым
Кю подходил и им дышал
мгновенье,
Тот становился тотчас молодым.
Там были пляски, игры,
превращенья
Людей в животных, и зверей в
людей,
Соединенных в счастии
внушенья.
Под блеском тех
изменчивых огней,
Напоминавших летнюю зарницу,
Сплетались члены сказочных
теней.
Как будто кто вращал их
вереницу,
И женщину всегда ласкал козел,
Мужчина обнимал всегда
волчицу.
Таков закон, иначе произвол,
Особый вид волнующей приправы,
Когда стремится к полу чуждый
пол.
Но вот в сверканьи свеч
седые травы
Качнулись, пошатнулись,
возросли,
Как души, сладкой полные
отравы.
Неясный месяц выступил
вдали
Из дрогнувшего на небе тумана,
И жабы в черных платьях
приползли.
Давнишние созданья
Аримана,
Они влекли колдуний молодых,
Еще не знавших сладостей
дурмана.
Наш круг разъялся,
принял их, затих,
И демоны к ним жадные припали,
Перевернув порядок членов их.
И месяц им светил из
дымной дали,
И Змеи наш устремил на них
свой взгляд,
И мы от их блаженства
трепетали.
Но вот свершен
таинственный обряд,
И все колдуньи, в снах
каких-то гневных,
«Давайте мертвых! Мертвых
нам!» кричат.
Протяжностью заклятий
перепевных,
Составленных из повседневных
слов,
Но лишь не в сочетаньях
ежедневных, —
Они смутили мирный сон
гробов,
И из могил расторгнутых
восстали
Гнилые трупы ветхих мертвецов.
Они сперва как будто
выжидали,
Потом, качнувшись, быстро шли
вперед,
И дьявольским сиянием
блистали.
Раскрыв отживший, вдруг
оживший, рот,
Как юноши, они к колдуньям
льнули,
И всю толпу схватил водоворот.
Все хохоты в одном
смешались гуле,
И сладостно казалось нам шептать
О тайнах смерти, в чувственном
разгуле.
Отца ласкала дочь, и
сына мать,
И тело к телу жаться было
радо,
В различности искусства
обнимать.
Но вот вдали, где
кончилась ограда,
Раздался первый возглас
петуха,
И мы спешим от гнили и
распада, —
В блаженстве соучастия
греха.
Пробуждение вампира
Из всех картин, что
создал я для мира,
Всего желанней сердцу моему
Картина — «Пробуждение
Вампира».
Я право сам не знаю,
почему.
Заветные ли в ней мои
мечтанья?
Двойной ли смысл? Не знаю. Не
пойму.
Во мгле полуразрушенного
зданья,
Где умерло величье давних
дней,
В углу лежит безумное
созданье, —
Безумное в жестокости
своей,
Бескровный облик с алыми
губами,
Единый — из отверженных теней.
Меж демонов, как царь
между рабами,
Красивый демон, в лунной
полумгле,
Он спит, как спят сокрытые
гробами.
И всюду сон и бледность
на земле.
Как льдины, облака вверху
застыли,
И лунный проблеск замер на
скале.
Он спит, как странный
сон отжившей были,
Как тот, кто знал всю роскошь
красоты,
Как те, что где-то чем-то
раньше жили.
Печалью искаженные черты
Изобличают жадность к
возбужденьям,
Изношенность душевной пустоты.
Он все ж проснется к
новым наслажденьям,
От полночи живет он до зари,
Среди страстей, неистовым
виденьем
Но первый луч есть
приговор «Умри».
И вот растет вторая часть
картины
Вторая часть: их всех,
конечно, три.
На небе, как
расторгнутые льдины,
Стоит гряда воздушных облаков.
Другое зданье. Пышные гардины.
Полураскрыт гранатовый
альков.
Там женщина застыла в
страстной муке,
И грудь ее — как белый пух
снегов.
Откинуты изогнутые руки,
Как будто милый жмется к ней
во сне,
И сладко ей, и страшно ей
разлуки.
А тот, кто снится, тут
же в стороне,
Он тоже услажден своей
любовью,
Но страшен он в глядящей
тишине.
К ее груди прильнув, как
к изголовью,
Он спит, блаженством страсти
утомлен,
И рот его окрашен алой кровью.
Кто более из них двоих
влюблен?
Один во сне увидел
наслажденье,
Другой украл его — и усыплен.
И оба не предвидят
пробужденья.
В лазури чуть бледнеют янтари.
Луна огромна в далях
нисхожденья.
Еще не вспыхнул первый
луч зари.
Завершена вторая часть
картины.
Вампир не знал, что всех их
будет три.
На небесах, как тающие
льдины,
Бегут толпы разъятых облаков,
У окон бьются нити паутины.
Но окна сперты тяжестью
оков,
Бесстыдный день царит в покоях
зданья,
И весь горит гранатовый
альков.
Охвачена порывом
трепетанья,
Та, чья мечта была роскошный
пир,
Проснулась для безмерного
страданья.
Ее любил, ее ласкал —
вампир.
А он, согбенный, с жадными
губами,
Какой он новый вдруг увидел
мир!
Обманутый пленительными
снами,
Он не успел исчезнуть в
должный миг,
Чтоб ждать, до срока, тенью
меж тенями.
Заснувший дух проснулся
как старик.
Отчаяньем захваченный
мгновенным,
Не в силах удержать он резкий
крик.
Он жить хотел вовеки
неизменным,
И вдруг утратил силу прежних
чар,
И вдруг себя навек увидел
пленным, —
Увидев яркий солнечный
пожар!
Города молчанья
В одной из стран, где
нет ни дня, ни ночи,
Где ночь и день смешались
навсегда,
Где миг длинней, но век
существ короче.
Там небо — как вечерняя
вода,
Безжизненно, воздушно,
безучастно,
В стране, где спят немые
города.
Там все в своих
отдельностях согласно,
Глухие башни дремлют в вышине,
И тени — люди движутся
безгласно.
Там все живут и
чувствуют во сне,
Стоят, сидят с закрытыми
глазами,
Проходят в беспредельной
тишине.
Узоры крыш немыми
голосами
О чем-то позабытом говорят,
Роса мерцает бледными слезами.
Седые травы блеском их
горят,
И темные деревья, холодея,
Раскинулись в неумолимый ряд.
От города до города,
желтея,
Идут пути, и стройные стволы
Стоят, как бы простором их
владея.
Все сковано в застывшем
царстве мглы,
Печальной сказкой выстроились
зданья,
Как западни — их темные углы.
В стране, где спят
восторги и страданья,
Бывает праздник жертвы раз в
году,
Без слов, как здесь вне слова
все мечтанья.
Чтоб отвратить жестокую
беду,
Чтобы отвергнуть ужас
пробужденья,
Чтоб быть, как прежде, в
мертвенном чаду.
На ровном поле, где
сошлись владенья
Различно-спящих мирных
городов,
Растут толпою люди-привиденья.
Они встают безбрежностью
голов,
С поникшими, как травы,
волосами,
И мысленный как будто слышат
зов.
Они глядят — закрытыми
глазами,
Сквозь тонкую преграду бледных
век
Ждет избранный немыми
голосами.
И вот выходит
демон-человек,
Взмахнул над изумленным глыбой
стали,
И голову безгласную отсек.
И тени головами закачали
Семь темных духов к трупу
подошли,
И кровь его в кадильницы
собрали.
И вдоль путей,
лоснящихся в пыли,
Забывшие о пытке яркой боли,
Виденья сонмы дымных свеч
зажгли.
Семь темных духов ходят
в темном поле,
Кадильницами черными кропят,
Во имя снов, молчанья, и
неволи.
Деревья смотрят,
выстроившись в ряд,
На целый год закляты
сновиденья,
Вкруг жертвы их — светильники
горят.
Потухли Отдалилось
пробужденье.
Свои глаза сомкнувши навсегда,
Проходят молча
люди-привиденья.
В стране, где спят немые
города.
Осужденные
Он каждый день приходит
к нам в тюрьму,
В тот час, когда, достигнув до
зенита,
Ликует Солнце, предвкушая
тьму.
В его глазах вопросов
столько слито,
Что, в них взглянув, невольно
мы дрожим,
И помним то, что было
позабыто.
Он смотрит как печальный
серафим,
Он говорит бескровными устами,
И мы как осужденные пред ним.
Он говорит: «Вы были в
стройном храме,
Там сонмы ликов пели в светлой
мгле,
И в окнах Солнце искрилось над
вами.
Вы были как в спокойном
корабле,
Который тихо плыл к стране
родимой,
Зачем же изменили вы земле?
Разрушив храм, в тоске
неукротимой,
Меняя направленье корабля,
Вы плыли, плыли к точке еле
зримой, —
Как буравом равнину вод
сверля,
Но глубь, сверкнув, росла
водоворотом,
И точка не вставала как земля.
Все к новым бедам,
поискам, заботам
Она вела вас беглым огоньком,
И смерть была за каждым
поворотом.
Ваш ум жестоким был для
вас врагом,
Он вас завлек в безмерные
пустыни,
Где всюду только пропасти
кругом.
Вот почему вы прокляты
отныне,
Среди высоких плотных этих
стен,
С душою, полной мрака и
гордыни.
Века веков продлится
этот плен.
Припомните, как вы в тюрьму
попали,
Искатели великих перемен».
И мы, как раздробленные
скрижали,
Свой смысл утратив, бледные, в
пыли,
Пред ним скорбим, и нет конца
печали.
Он снова речь
ведет, — как бы вдали,
Хотя пред нами взор его
блестящий,
В котором все созвездья свет
зажгли.
Он говорит: «Вы помните,
все чаще
Вам скучно становилось между
вод,
И смутно от дороги
предстоящей.
Но раз попали вы в
водоворот,
Вам нужно было все вперед
стремиться,
И так свершать круги из года в
год.
О, мука в
беспредельности кружиться,
Кончать, чтоб вновь к началу
приходить,
Желать, и никогда не
насытиться!
Все ж в самой жажде вам
была хоть нить,
Был хоть намек на сладость
обладанья,
Любовь была в желании любить.
Но в повтореньи гаснут
все мечтанья,
И как ни жди, но, если тщетно
ждешь,
Есть роковой предел для
ожиданья.
Искать светил, и видеть
только ложь,
Носить в душе роскошный мир
созвучий,
И знать, что в яви к ним не
подойдешь.
У вас в душе свинцом
нависли тучи,
И стал ваш лозунг — Больше
Никогда,
И даль закрылась пеною
летучей.
Куда ни глянешь — зыбкая
вода,
Куда ни ступишь — скрытое
теченье,
Вот почему вы мертвы
навсегда».
И вспомнив наши прежние
мученья,
Мы ждем, чтоб наш казнитель и
судья
Дал внешнее для них
обозначенье.
Он говорит: «В пустынях
бытия
Вы были — ум до времени
усталый,
Не до конца лукавая змея.
И демоны вас бросили на
скалы,
И ввергли вас в высокую
тюрьму,
Где только кровь как мак
блистает алый, —
А все другое слито в
полутьму,
Где, скукою объяты
равнодушной,
Вы молитесь убийству одному.
Молитесь же!» И наш
палач воздушный,
Вдруг изменяя свой небесный
вид,
Встает как Дьявол, бледный и
бездушный, —
Того, другого между нас
разит,
Лишь манием руки, лишь острым
взглядом,
И алый мак цветет, горит,
грозит.
И мы, на миг живые — с
трупом рядом,
Дрожим, сознав, что мы
осуждены,
За то, что бросив Рай с
безгрешным садом,
Змеиные не полюбили сны.
Черный и белый
Шумящий день умчался к
дням отшедшим.
И снова ночь. Который в мире
раз?
Не думай — или станешь
сумасшедшим.
Я твой опять, я твой,
полночный час.
О таинствах мы сговорились
оба,
И нет того, кто б мог
расторгнуть нас.
Подвластный дух,
восстань скорей из гроба,
Раскрыв ресницы, снова их
смежи,
Забудь, что нас разъединяла
злоба.
Сплетенье страсти,
замыслов, и лжи,
Покорное и хитрое созданье,
Скорей мне праздник чувства
покажи.
О, что за боль в минуте
ожиданья!
О, что за блеск в расширенных
зрачках!
Ко мне! Скорее! Ждут мои
мечтанья!
И вот на запредельных
берегах
Зажглись влиянья черной
благодати,
И ты со мной, мой блеск, мой
сон, мой страх.
Ты, incubus таинственных
зачатий,
Ты, succubus, меняющий свой
лик,
Ты, первый звук в моем глухом
набате.
Подай мне краски, верный
мой двойник.
Вот так. Зажжем теперь большие
свечи.
Побудь со мной. Диктуй свой
тайный крик.
Ты наклоняешь
девственные плечи.
Что ж написать? Ты говоришь:
весну.
Весенний день и радость первой
встречи.
Да, любят все. Любили в
старину.
Наложим краски зелени
победной,
Изобразим расцвет и тишину.
Но зелень трав глядит
насмешкой бледной.
В ночных лучах скелетствует
весна,
И закисью цветы мерцают
медной.
Во все оттенки вторглась
желтизна,
Могильной сказкой смотрит сон
мгновенья,
Он — бледный труп, и бледный
труп — она.
Но не в любви единой
откровенье,
Изобразим убийство и мечту,
Багряность маков, алый блеск
забвенья.
Захватим сновиденья
налету,
Замкнем их в наши белые
полотна,
Войну как сон, и сон как
красоту.
Но красный цвет нам
служит неохотно,
Встают цветы, красивые на вид,
Ложатся трупы, так
правдиво-плотно, —
Но вспыхнет день, и нас
разоблачит,
Осенний желтоцвет вольется в
алость
И прочь жизнеподобие умчит.
На всем мелькнет убогая
усталость,
В оттенках — полуглупый смех
шута,
В движеньях — неумелость,
запоздалость.
Во всем нам изменяет
красота,
Везде мы попадаем в паутину,
Мы поздние, в чьем сердце —
пустота.
Отбросим же фальшивую
картину,
Неверны мы друг другу
навсегда,
Как в разореньи слуги
господину.
Мой succubus, что ж
делать нам тогда?
Теперь-то и подвластны нам
стихии,
Земля, огонь, и воздух, и
вода.
Мы поняли запреты
роковые,
Так вступим в царство верных
двух тонов.
Нам черный с белым — вестники
живые.
И днем и ночью — в них
правдивость снов,
В одном всех красок скрытое
убранство,
В другом — вся отрешенность от
цветов.
Как странно их немое
постоянство,
Как рвутся черно-белые цветы,
Отсюда — в междузвездное
пространство.
Там дышит идеальность
черноты,
Здесь — втайне — блеск
оттенков беспредельных,
И слышен гимн двух гениев
мечты:
«Как жадным душам двух
врагов смертельных,
Как любящим, в чьем сердце
глубина,
Как бешенству двух линий
параллельных, —
Для встречи
бесконечность нам нужна».
Вечерний час
Волшебный час вечерней
тишины,
Исполненный невидимых
внушений,
В моей душе расцвечивает сны.
В вечерних водах много
отражений,
В них дышит Солнце, ветви,
облака,
Немые знаки зреющих решений.
А между тем широкая река
Стремит вперед свободное
теченье,
Своею скрытой жизнью глубока.
Минувшие незнанья и
мученья
Мерцают бледнолицею толпой,
И я к ним полон странного
влеченья.
Мне снится сумрак
бледно-голубой,
Мне снятся дни невинности
воздушной,
Когда я не был — для других —
судьбой.
Теперь, толпою властвуя
послушной,
Я для нее — палач и божество,
Картинность дум — в их смене
равнодушной.
Но не всегда для сердца
моего
Был так отвратен образ
человека,
Не вечно сердце было так
мертво.
Мыслитель, соблазнитель,
и калека,
Я более не полюблю людей,
Хотя бы прожил век
Мельхиседека.
О, светлый май, с
блаженством без страстей!
О, ландыши, с их свежестью
истомной!
О, воздух утра,
воздух-чародей!
Усадьба. Сад с беседкою
укромной.
Безгрешные деревья и цветы.
Луна весны в лазури
полутемной.
Все памятно. Но Гений
Красоты
С Колдуньей Знанья, страшные
два духа,
Закляли сон младенческой
мечты.
Колдунья Знанья, жадная
старуха,
Дух Красоты, неуловимый змей,
Шептали что-то вкрадчиво и
глухо.
И проклял я невинность
первых дней,
И проходя уклонными путями,
Вкусил всего, чтоб все постичь
ясней.
Миры, века — насыщены
страстями.
Ты хочешь быть бессмертным,
мировым?
Промчись, как гром, с пожаром
и с дождями.
Восторжествуй над
мертвым и живым,
Люби себя — бездонно,
ненасытно,
Пусть будет символ твой —
огонь и дым.
В борьбе стихий
содружество их слитно,
Соедини их двойственность в
себе,
И будет тень твоя в веках
гранитна.
Поняв Судьбу, я равен
стал Судьбе,
В моей душе равны лучи и тени,
И я молюсь — покою и борьбе.
Но все ж балкон и ветхие
ступени
Милее мне, чем пышность гордых
снов,
И я миры отдам за куст сирени.
Порой-порой! весь мир
так свеж и нов,
И все влечет, все близко без
изъятья,
И свист стрижей, и звон
колоколов,
Покой могил, незримые
зачатья,
Печальный свет слабеющих
лучей,
Правдивость слов молитвы и
проклятья, —
О, все поет и блещет как
ручей,
И сладко знать, что ты как
звон мгновенья,
Что ты живешь, но ты ничей,
ничей
Объятый безызмерностью
забвенья,
Ты святость и преступность
победил,
В блаженстве мирового
единенья.
Туман лугов, как тихий
дым кадил,
Встает хвалой гармонии
безбрежной,
И смыслы слов ясней в словах
светил
Какой восторг —
вернуться к грусти нежной,
Скорбеть, как полусломанный
цветок,
В сознании печали безнадежной.
Я счастлив, грустен,
светел, одинок,
Я тень в воде, отброшенная
ивой,
Я целен весь, иным я быть не
мог.
Не так ли предок мои
вольнолюбивый,
Ниспавший светоч ангельских
систем,
Проникся вдруг печальностью
красивой, —
Когда, войдя лукавостью
в Эдем,
Он поразился блеском
мирозданья,
И замер, светел, холоден, и
нем.
О, свет вечерний!
Позднее страданье!
Камень скал
Как выступы седых
прибрежных скал
Источены повторногтью прилива,
Что столько раз враждебно
набегал, —
В моей душе, где было
все красиво,
Изменены заветные черты,
В ней многое как бы ответно
криво.
Из царства вневременной
темноты
К нам рвутся извращенные
мечтанья,
Во всем величьи дикой наготы.
Побыть в стихийной
вспышке возрастанья,
Глядеть, как пенно высится
вода,
Понять, что хаос — утро
мирозданья!
Быть может, не вернется
никогда
Вот эта радость дум о
необычном,
Хоть ропот волн о них поет
всегда.
И сладко встать высоко
над привычным,
Соделаться — велением Судьбы —
К своей судьбе
стихийно-безразличным.
Но что мы можем, бледные
рабы!
Набег страстей шатнулся,
отступает,
Как войско, вняв отбойный зов
трубы.
Волна, достигши высшего,
вскипает,
Меняет цвет зелено-голубой,
Ломается, блестит, и погибает.
Отпрянул неустойчивый
прибой;
Бежит назад в безбрежные
пустыни,
Чтоб в новый миг затеять новый
бой.
И так же ветер, с первых
дней доныне
Таящийся в горах с их влажной
тьмой,
На краткий миг бросает их
твердыни, —
Промчит грозу равниною
немой,
Случайно изумит людей
циклоном,
И вновь спешит, к ущельям гор,
домой.
А я иным покорствую
законам,
По воле изменяться мне нельзя,
Я камень скал, с их
вынужденным стоном.
Во мне блуждают отклики,
скользя,
Недвижно я меняюсь, еле зримо,
А если двинусь — гибелью
грозя.
Бледнеет все, бежит
неудержимо,
Измены дней отпечатлели след,
Все тени мира здесь проходят
мимо,
Но в смене волн для
камня счастья нет.
Освобождение
Закрыв глаза, я слушаю
безгласно,
Как гаснет шум смолкающего
дня,
В моей душе торжественно и
ясно.
Последний свет закатного
огня,
В окно входя цветною полосою,
Ласкательно баюкает меня.
Опустошенный творческой грозою,
Блаженно стынет нежащийся дух,
Как стебли трав, забытые
косою,
Я весь преображаюсь в
чуткий слух,
И внемлю чье-то дальнее
рыданье,
И близкое ко мне жужжанье мух.
Я замер в сладкой дреме
ожиданья,
Вот-вот кругом сольется все в
одно,
Я в музыке всемирного
мечтанья.
Все то, что во Вселенной
рождено,
Куда-то в пропасть мчится по
уклонам,
Как мертвый камень падает на
дно.
Один — светло смеясь,
другой — со стоном,
Все падают, как звуки с тонких
струн,
И мир объят красиво скорбным
звоном.
Я вижу много дальних
снежных лун,
Я вижу изумрудные планеты,
По их морям не пенится бурун.
На них иные призраки и
светы.
И я в безмолвном счастьи
сознаю,
Что для меня не все созвучья
спеты.
Я радуюсь иному бытию,
Гармонию планет воспринимаю,
И сам — в дворце души своей —
пою.
Просторам звезд ни грани
нет, ни краю.
Пространства звонов полны
торжеством,
И, все поняв, я смыслы их
впиваю.
Исходный луч в сплетеньи
мировом,
Мой разум слит с безбрежностью
блаженства,
Поющего о мертвом и живом.
Да будут пытки! В этом
совершенство.
Да будет боль стремлений без
конца!
От рабства мглы — до яркого
главенства!
Мы звенья вкруг
созвездного кольца,
Прогалины среди ветвей
сплетенных,
Мы светотень разумного лица.
Лучами наших снов
освобожденных
Мы тянемся к безмерной Красоте
В морях сознанья, звонких и
бездонных.
Мы каждый миг — и те же
и не те,
Великая расторгнута завеса,
Мы быстро мчимся к сказочной
черте, —
Как наши звезды к
звездам Геркулеса.
[1] Было
прочитано автором 31-го октября 1893 года в Москве, в заседании Общества
Любителей Российской Словесности, посвященном памяти И. С. Тургенева
|