
Увеличить |
XLVII
Прошло много времени, прошло сорок лет. Был 1853 год.
Русский отряд направлялся в третий со времени Петра
Великого, решительный поход в Среднюю Азию. Во главе отряда шел военный
генерал-губернатор Оренбургского края, шестидесятилетний, еще бодрый на вид, но
уже с слабым здоровьем, страдавший одышкой, генерал-адъютант, вскоре затем
граф, Василий Алексеевич Перовский. В его отряде находился молоденький,
белокурый и еще безусый офицер в адъютантской форме, как говорили, крестник
генерал-губернатора. Последний, доверяя ему часть своей переписки, оказывал ему
особое расположение. Это был внук Ксении, Павел Николаевич Тропинин. Недавно из
кадетского корпуса, он был тайно влюблен где-то в Москве и, состоя при
начальнике отряда, с нетерпением ждал конца экспедиции, чтобы ехать и жениться
на любимой девушке. Среди невзгод и тяжестей походов командир отряда, покончив
с текущими приемами и распоряжениями, любил беседовать с юношей-крестником о
судьбах дикой пустыни, по которой они в это время шли и в глубине которой, сто
двадцать пять лет назад, разбитым и покоренным хивинским ханом был так
предательски перерезан весь русский отряд князя Бековича-Черкасского. Под
войлочной кибиткой, у спасительного самовара, старым командиром отряда нередко
делались поминки о более близкой поре — великой эпопее двенадцатого года, когда
рассказчику пришлось вынести тяжелый плен. В седоусом, суровом, а иногда даже
деспотически-желчном генерал-адъютанте, всегда сосредоточенном, сдержанном и
большею частью молчаливом, в эти мгновения пробуждался образ всеми забытого,
некогда молодого, говорливого и юношески-откровенного Базиля Перовского.
Оставшийся по смерть холостым, он любил вспоминать немногих уцелевших своих
солуживцев и приятелей двенадцатого года и диктовал крестнику задушевные письма
к ним в Россию.
— Неисчерпаемая, великая эпопея, — говорил,
вспоминая двенадцатый год, Перовский, — станет на много лет и на много
рассказов. И как подумаешь, голубчик Павлик, все это некогда было и жило: весь
этот мир двигался, радовался, любил, наслаждался, пел, танцевал и плакал. Все
эти незнакомые новому времени, но когда-то близкие нам весельчаки и печальники,
счастливые и несчастные, имели свое утро, свой полдень и вечер. Теперь они, в
большинстве, поглощены смертью… И нам, старым караульщикам, отрадно заглянуть в
эту ночь и помянуть добрым словом почивших под ее завесой… Дорогие, далекие
покойники.
Но не всех былых приятелей одинаково поминал в душе
Перовскпй. Никому незримая и неведомая, глубокая сердечная рана жгла его и
сушила вечною, несмолкаемою болью. Эту рану и эти страдания знали только
немногие, ближайшие его друзья, в том числе старый его сослуживец, «певец в
стане русских воинов» — Жуковский. Последний посвятил когда-то Василию
Алексеевичу Перовскому трогательное послание:
Я вижу — молодость твоя
В прекрасном цвете умирает,
И страсть, убийца бытия,
Тебя безмолвно убивает…
Я часто на лице твоем Ловлю души твоей движенья; Болезнь
любви — без утоленья — Изображается па нем.
Перовский часто вспоминал ту, которую он полюбил в лучшие
жизненные годы и которая, из-за любви к нему, погибла. Укоры совести он нередко
срывал на крутом, а подчас и жестоком исполнении долга; был беспощаден к измене
и расстреливал предателей так же спокойно, как когда-то его самого хотел
расстрелять Даву. Двадцать восьмого июля 1853 года после неимоверных усилий
была взята штурмом кокандская крепость Акмечеть, названная впоследствии фортом
«Перовский». Путь в Туркестан, Хиву, Бухару и позже к Мерву был проложен.
Однажды вечером Павел Тропинин, в кибитке главнокомандующего, перед этою
крепостью, сказал своему крестному, что в минувшую зиму, едучи на курьерских,
по его вызову, оренбургскою степью, он едва не замерз и спасся от смерти только
благодаря сибирскому оленьему тулупу и русским валенкам.
— Валенкам? — спросил Перовский. — Дело
знакомое… И меня в двенадцатом году также спасли валенки… И представь мою
радость — товарищ по плену, великодушно ссудивший меня этою обувью, жив и
здравствует доныне.
— Кто же это? — спросил Павлик.
— Бывший крепостной одной графини. Он тогда ранее меня
бежал из плена и прямо на Волгу, в плавни; назвался другим именем, остался там
и торгует рыбой в Самаре.
— В Самаре? Вот бы повидать, как поеду назад.
— Что же, отыщи его. Имя ему Семен Никодимыч. Год назад
он узнал о моем назначении в Оренбург и являлся с предложением подряда. Седая
бородища — по пояс; женат, имеет внуков, стал раскольником, начетчик и усердный
богомолец; но подчас тот же, каким я его знал, живой, подвижной Сенька Кудиныч
и даже не забыл одной своей песни про сову, которою потешал измученных
французами пленных. Он тогда был сосватан и, с горя, смело-отчаянно бежал к
невесте.
— Сосватан? — спросил, залившись румянцем и
меняясь в лице, Павлик. — Да, а что? разве?..
Павлик собрался с духом. Заикаясь, он объявил графу, что и
он жених, и просил у него благословения и отпуска. Перовский откинулся на
спинку складного стула, на котором сидел, и долго, ласково смотрел на юношу.
— Что же, Павлуша, с богом! — проговорил
он. — Хотя я остался всю жизнь холостым — понимаю тебя… с богом! завтра же
можешь ехать, А благословение я тебе дам особое!
Он обнял крестника.
— Ты не помнишь, разумеется, своей бабки, Ксении
Валерьяновны? сказал он.
— Она умерла, когда мой отец еще не был женат, —
ответил Павлуша.
— Была еще у тебя прабабка, княгиня Шелешпанская; все
боялась грозы, а умерла мирно, незаметно уснув в кресле, за пасьянсом, в своей
деревне, когда наши входили в Париж.
— О ней что-то рассказывали.
— Ну да… а слышал ты, что у нее была еще другая,
незамужняя внучка… красавица Аврора? Знаешь ли, твой отец был похож на нее, и
ты ее слегка напоминаешь.
— Что-то, помнится, говорили и о ней, — ответил
Павлуша, кажется, она была в партизанах… и чем-то отличилась…
«Кажется! — подумал со вздохом Перовский. — Вот
они, наши предания и наша история…»
— Иди же, голубчик, с богом! — произнес он. —
Готовься, уедешь, а я кое-что тебе поищу…
Отпустив крестника, Перовский наглухо запахнул полы своей
кибитки, зажег свечу, достал из чемодана небольшую, окованную серебром походную
шкатулку, раскрыл ее и задумался. В отдельном, потайном ящичке шкатулки, между
особенно дорогими для него вещами, было несколько засохших цветков сирени,
пожелтевших писем, в бумажке — прядь черных женских волос, образок в серебре и
оброненный на последнем свидании платок Авроры. Перовскому как живая
вспомнилась Аврора, Москва, дом и сад у Патриарших прудов и последняя встреча с
невестой. Он долго сидел над раскрытою шкатулкой, роняя на эти цветы, волосы и
письма горячие и искренние слезы. «Владычица моя, владычица!» — шептал он,
покрывая поцелуями бренные остатки дорогой старины. Взяв образок, он запер
шкатулку и, оправясь, вышел из кибитки. Павлик, дремля на циновке, полулежал у
входа.
— Ты еще здесь? — сказал, увидя его,
Перовский, — Пойдем, прогуляемся.
Они миновали охранный пикет и мимо лагеря, вдоль серых,
глиняных стен только что разгромленной крепости, направились по плоскому берегу
Сырдарьи. Душный, знойный вечер тяжело висел над пустынною равниной. В сумерках
кое-где желтели наметы бродячего песку. Вокруг зеленоватых, отражавших звезды, горько-соленых
луж, как воспаленные глазные веки, краснели болотные лишаи, тощий камыш и
полынь. Высоко в воздухе что-то шуршало и двигалось. То, шелестя сухими
крыльями, неслись на жалкие остатки трав и камышей бесчисленные, прожорливые
полчища саранчи. Перовскому припомнилось нашествие Наполеона.
— Вот тебе мое благословение, — сказал он, надевая
на шею крестника образок покрова божьей матери, — я этому образу усердно
когда-то молился в походе… молись и ты.
Перовский и Павел Тропинин прошли еще несколько шагов. Целый
мир мучительных и сладких воспоминаний наполнял мысли Василия Алексеевича.
— Ты счастлив, ты спешишь к невесте, — сказал
Перовский, снова остановись и слушая над головою пролет шуршавших крыльями
воздушных армий, — я мне, по поводу твоего счастья, припомнилось одно
сердечное горе; некоторых из прикосновенных к нему лиц давно уже нет на свете,
но мне эта история особенно памятна и близка…
И Перовский, бродя по песку, не называя имен, рассказал
крестнику повесть любви своей и Авроры.
1885
[7] Светло-розового
цвета.
[9] Этот
подвижной образ неподвижной вечности.
[11] «Небо
для тебя, земля — моя».
[13] Глупец
(от лат. slultus).
[14] «Нет
места для для нас обоих в Европе; рано или поздно, один из нас должен будет
удалиться!»
[15] «Да
здравствуют военные, которые обещают нам отступления во время войны и парады во
время мира!»
[16] «Враги
быстро близятся; прощай, Смоленск и Россия… Барклай постоянно уклоняется от
сражений!»
[17] «Общество
желало его назначения; я его назначил… что до меня, я в этом умываю руки».
[18] «Государь,
ты ищешь правосудия!»
[19] «Юный
трубадур» (франц.).
[20] «Если
верно, что быть счастливым…» (франц.).
[21] «Мы
отступаем, чтобы лучше броситься!»
[23] Мой
дорогой (франц.).
[24] «Судьба
— отъявленная куртизанка…» (франц.).
[25] он
указал на сердито молчавшего Себастьяни
[27] «Бомба,
которая меня убьет, еще не отлита».
[28] «C'est а та belle, c'est pour Paris!»
[29] Q'est-ce qu'il chant, voyons?
[30] Именно, шампанского!
[31] Mais, та belle, je vous garantie, que
signora Praskovia sera respectee partout!
[32] «Конюшня
генерала Гильемино».
[33] Где
ваши очаровательные барыни и девицы?
[34] Si vous osez у toucher, je vous tue!
[36] A d'autres, a d'autres!
[37] Tiens, il parle comm e un vrai francais!
[38] «Вперед,
ребята, пали! цельтесь лучше!»
[39] Боже
милостивый! Проклятый парень Бонапарт! (нем.)
[40] «Помощь
нуждающимся».
[42] Мой
дорогой (франц.).
[43] Граф
Шереметев (франц.).
[45] «Лейтенант
Перосский» (франц.)
[46] «Бежавший
в Смоленске» (франц.)
[48] «Мартен
и Фронтен», «Шалости любви», «Открытая война» (франц.)
[49] Utrum hostis, aut amicus es?
[51] «Soupe de minuit de vos confreres!»
[53] Почтеннейший,
вот курицах!
[55] Magna cum voluptate, Caesar!
[57] Et les malheureux appellent cela une patrie!
[58] Дьявол…
подойди (итал.)
[60] В
Париж! в Париж! (франц.).
[61] Да
здравствует Александр! да здравствуют русские! (франц.).
[62] Да
здравствуют русские! да здравствует Александр! долой тирана! (франц.).
[64] «Да
здравствует отец Блюхер!»
|