XXXVII
В начале октября, незадолго до битвы под Тарутином, главные
русские силы, при которых находился Кутузов, стояли в окрестностях села
Леташевки. С утра шел мелкий, непрерывный дождь. По небу неслись клочковатые,
мутно-серые облака. К вечеру дождь, разогнанный налетевшим ветром, на некоторое
время прекратился. Грязь по улицам Леташевки стояла невылазная. Квартира
светлейшего находилась вблизи Тарутина, на окраине села Леташевки, у церкви, в
более чистой и поместительной избе священника. Начальник главного штаба,
генерал Ермолов, с адъютантами квартировал на другом конце деревни, в
служительской избе брошенной помещичьей мызы. Был одиннадцатый час ночи.
Ермолов, кончив обычный вечерний доклад светлейшему, возвратился домой пешком,
чуть не по колени увязая в жидкой и скользкой грязи, сопровождаемый вестовым,
который нес перед ним фонарь. В непроглядной тьме от надвигавшегося света
фонаря направо и налево по улице выделялись то полусломанные плетни и сарайчики
дворов, то почернелые от дождя соломенные крыши изб, с которых еще струилась
вода. Сердитый, в намокшей шинели и в сплюснутой фуражке, едва прикрывавшей
копну отросших за войну кудрявых и взъерошенных волос, Алексей Петрович Ермолов
сильным взмахом ноги ступил на мокрое крыльцо и оттуда в сени своей избы. У
дверей перед ним, в темноте, посторонился ожидавший его адъютант, бывший с
кем-то другим, как бы посторонним.
— Кто это еще с вами? — недовольно спросил
Ермолов, войдя в освещенную комнату, куда денщик уже вносил приготовленный для
генерала ужин.
— Не говорит своего имени; в простом мещанском наряде,
но, по-видимому, светский и образованный человек.
— Что же ему?
— Имеет весьма спешное и важное дело к светлейшему.
— Как? к князю? и в эту пору? — изумился Ермолов,
сердито вытряхивая об пол мокрую фуражку.
— Говорит, что дело первой государственной важности и
без отлагательства.
— Ну, у них все государственные дела, — с досадою
произнес Ермолов, искоса глянув на стол, от которого уже доносился приятный
запах чего-то жаренного в масле, с луком, и где стояла бутылка шабли,
присланная в тот день Алексею Петровичу в презент от штабного маркитанта,
общего любимца и мага по добыванию тонких питий. Надо было опять возиться с
нежданным делом. Хрип невольной досады послышался из широкой, богатырской груди
Ермолова.
— Где этот непрошеный гость? зовите его! — сказал
он адъютанту, садясь на скамью.
Из сеней вошел мешковатый, высокого роста, человек лет
тридцати пяти, круглолицый, с приплюснутым носом и большими, навыкат серыми
глазами. В его лице было что-то бабье; рыжеватые волосы спадали на лоб и на
уши, как у чухонцев, прямыми космами; широко разошедшиеся брови и крупные,
сжатые губы придавали этому лицу выражение недовольства и как бы испуга.
«Баба!» — подумал бы всякий, впервые взглянув на него, если бы не жиденькие бакенбарды,
шедшие по этому лицу от ушей до подбородка. Незнакомец был одет в бараний,
крытый серым сукном тулупчик и в высокие мещанские сапоги; в руках он держал
меховой, с козырьком, картуз.
— Кто вы? — спросил Ермолов. Вошедший молча
оглянулся на адъютанта. Тот по знаку Ермолова вышел.
— Имя ваше, звание? — спросил Ермолов.
— Отставной штабс-капитан артиллерии, Александр
Самойлов Фигнер, — негромко произнес незнакомец.
— Что же вам нужно? — спросил Алексей Петрович,
досадливо сопя носом и своими сокольими карими глазами вглядываясь в серые,
вяло на него смотревшие глаза гостя, имя которого он уже встречал в реляциях.
— Могу уверить, иначе бы не посмел, — дело первой
важности и экстренной — не торопясь и старательно выговаривая слова, ответил
Фигнер. — И обратите внимание, генерал, то, что ныне еще возможно и
доступно, при медленности может стать недоступным и невозможным. Кроме вашего
превосходительства да светлейшего, об этом пока никто не должен знать.
— Без предисловий, излагайте скорее, — произнес
Ермолов, сев на скамью и, с понуренной головой, приготовясь слушать, — мы
здесь одни, — в чем ваше дело?
— Я служил в третьей легкой роте одиннадцатой
артиллерийской бригады, а в последнее время состоял в Тамбовской губернии
городничим, — начал Фигнер. — Движимый чувством патриотизма и
удручаемый всем, что случилось, я бросил службу и семью, обращался в августе к
графу Растопчину и к другим, а этими днями снова проникал, переряженный, в
Москву.
— Вы были в Москве? — спросил Ермолов.
— Так точно-с… блуждал, то в мундире французского или
итальянского офицера, то в крестьянской одежде, по пожарищу, пробирался и в
дома, занятые врагами, все высмотрел и нашел, что легко и возможно разом
положить человеческий предел не только занятию первопрестольной, но, можно
сказать, и самой войне, всем бедствиям России и человечества.
— Вот как! — сказал Ермолов. — Кончить войну?
— Да-с, войну, — ответил Фигнер, — и это моя
тайна…
«Что он, этот чухонец или жид, нелегкая побрала бы его,
сумасшедший? или нахал и себе на уме, дерзкий хвастун? — подумал Ермолов,
гневно глядя на стоявшего перед ним незнакомца. — Уж не новый ли воздушный
шар Лепиха придумал, или что-нибудь вроде этой галиматьи? возись еще с этим
штафиркою!»
— Вы произнесли такие слова… — сказал он. —
Легкое ли дело разом кончить громадную войну? Тут ухищрения стратегии, великих,
сложных сил… а у вас… Впрочем, в чем же эта ваша, столь заманчивая, великая
панацея?
Молча слушавший насмешливые возражения Ермолова Фигнер
ступил ближе к нему.
— Решаясь на самоотверженное и, смею выразиться, —
проговорил он, — беспримерное по отваге дело, я все обдумал строго и со
всех сторон… Но мой план, как и всякое человеческое предприятие, может не
удаться… Могу ли поэтому знать наперед, смею ли питать надежду, что в случае
неудачи этого плана, а вследствие того и неизбежной моей гибели, царь и
отечество не оставят без призрения моей осиротелой семьи? Я человек
недостаточный… мне довольно одного вашего слова…
— Что же вам нужно прежде всего для исполнения вашего
предприятия? — спросил нетерпеливо Ермолов.
— Мой тезка, Александр Никитич Сеславин, предложил мне
вступить в его отряд, он ждет ответа; но я надумал другое. На основании общего
устава о партизанских отрядах я попросил бы дозволить мне действовать
самостоятельно, а именно, предоставить в мое распоряжение и по моему личному
выбору хотя бы человек семь-восемь казаков.
— Ваша семья будет обеспечена, — сказал, подумав,
Ермолов, теперь говорите, для чего вам казаки и в чем ваш план?
Серые, круглые глаза Фигнера зажглись странным блеском, и он
сам оживленно вытянулся и точно вырос. Его лицо побледнело, нижняя челюсть
слегка затряслась.
— Мой план очень прост и несложен, — произнес он,
судорожно подергивая рукой, — вот этот план… Я — кровный враг идеологов!
О, сколько они нанесли вреда! их глава и вождь…
Он остановился, пристально глядя на Ермолова, и, казалось,
не находил нужных слов.
— Я задумал, — проговорил он, помолчав, — и
моя мысль бесповоротна… я решился истребить главную и единственную причину
всего, что делается… а именно, убить Наполеона…
— Что вы сказали? — спросил, привстав,
Ермолов. — Убить вождя французов…
«Да, он не в здравом уме! — подумал, разглядывая
Фигнера, Ермолов. — А впрочем, почему же не в здравом? Не отчаянный ли
скорее фанатик, гонимый непреоборимою душевною потребностью? Да и не он один.
Лунин тоже предлагал отправить его парламентером к Наполеону и вызывался,
подавая ему бумагу, заколоть его кинжалом». Ермолов поднялся со скамьи.
— Так вы действительно на это решились? — спросил
он, все еще недоумевая, что за человек стоял перед ним в эту минуту.
— Решился и не отступлю, — ответил Фигнер.
— Как же вы полагаете исполнить ваше намерение? Одно
дело задумать, а другое — исполнить задуманное.
— Что бог даст: либо выручит, либо выучит! Я снова
переоденусь, смотря по надобности, нищим или мужиком, проберусь в Кремль или в
другое место, где будет злодей, и глаз на глаз лично нанесу ему удар. Пособники
мне будут нужны только для предварительных разведок и приготовлений.
— Вы говорите, у вас семья? — спросил
Ермолов. — Жена и пятеро детей, мал мала меньше.
— Где они?
— Решась проникнуть в Москву, оставил их в Моршанске.
— Как вы проникли в Москву?
— С французским паспортом; они сами мне его дали,
назвав меня cultivateur, помещиком.
— Что вы делали там?
— Следил за выходом оттуда неприятельских фуражиров,
разбивал их под Москвой с охотниками и отнимал их подводы… в делах штаба должны
быть обо мне упоминания.
— Да, о вас доносили. И вы готовы на такой шаг, не
боитесь?
— На всякую беду страха не напасешься — бог не выдаст,
боров не съест! — ответил Фигнер. — Брут убил своего друга Цезаря,
мне же корсиканский кровопийца не друг… Я день и ночь молился, клялся.
«Рисуется немчура, — подумал Ермолов, — а впрочем,
посмотрим».
— Что же вы желаете получить в случае удачи? —
спросил он. Говорите прямо.
Фигнер слегка покраснел. Его глаза глядели холодно и
спокойно.
— Ничего, — ответил он. — Я приношу себя в
жертву отечеству. Россия вскормила меня; душою я русский.
— А родом?
— Остзеец.
— Есть с вами бумаги?
— Вот они…
|