
Увеличить |
II
Граф Растопчин сдержал слово. В тот же вечер княгиня приняла
его в своей молельне. Эта комната, как знал граф от других, служила ей запасною
спальней и, вместе, убежищем во время летних гроз. Растопчин с любопытством
окинул взглядом убранство этой комнаты. Оконные занавески в ней, обивка мебели,
полог, одеяло, подушки и простыня на кровати были из шелковой ткани, а кровать
стеклянная и на стеклянных ножках. Даже вывезенный княгинею из Парижа и здесь
висевший портрет Наполеона был выткан в Лионе на шелковом платке. Растопчин
застал княгиню на кровати. Две горничные держали перед нею собачку Тутика, на
которого третья примеряла вышитую гарусом попонку. Взяв Тутика и отпустив
горничных, Шелешпанская указала графу кресло.
Высокая, в пудреных буклях и белая, точно выточенная из
слоновой кости, княгиня Анна Аркадьевна была представительницей старинного,
угасавшего в то время княжеского рода, в котором не она одна славилась смелым
умом и властною красотой. Матери, указывая на нее дочерям на балах, обыкновенно
говорили: «Заметила ты, ma chere,[4] эту
высокую, худую старуху? Она недавно из Парижа. Будешь идти мимо, присядь, а не
то и ручку поцелуй. Пригодится».
Растопчин в молодости видел и на опыте узнал обольстительное
владычество знатных барынь XVIII века, в том числе и княгини, за которою на его
глазах все так ухаживали. Его тогда не удивляло общее сознательное и
благоговейное покорство этим законодательницам моды. Теперь он над ними, в том
числе и над княгинею Шелешпанскою, в душе посмеивался.
Он трунил над тем, что княгиня, жившая долго в Париже.
доныне пудрилась «a-la neige»,[5] причесывалась
«a trois marteaux»[6] и
носила платья модных цветов — «couleur saumon»[7] и
«hanneton».[8] Граф по поводу некогда
пылкой, но стойкой и чопорной княгини даже выразился однажды, что у Данте в его
«Аду» забыто одно важное отделение, где светские грешницы ежечасно мучатся не
сознанием своих грехов, а воспоминанием того, как в жизни не раз они могли
негласно и незаметно согрешить и не согрешили — из трусости, гордости или
простоты.
Некогда поклонница Вольтера, Дидро и мадам Ролан, княгиня
теперь, на старости лет, заслышав над домом даже слабый удар грома, без памяти
спешила в свою молельню, зажигала у образов лампады и свечи, наскоро надевала
на себя все шелковое и ложилась под шелковое одеяло, на шелковую постель. Не
помня себя от ужаса, она кричала на главную свою экономку, горничных и
приживалок, чтоб запирали все ставни и двери, приказывала им опускать на окна
шелковые гардины и, лежа с закрытыми глазами, то и дело вздрагивая, повторяла:
«Свят, свят! Осанна в вышних!» — пока кончались последние раскаты грозы.
«Любит, старая, жизнь, — подумал, усевшись против
княгини, Растопчин, — да как ее и не любить! Пожила когда-то. Теперь она
одна, состояния много… А тут надвигается гроза! Нет, матушка, не спасут, видно,
никакие стеклянные кровати и никакие шелки».
— Что же, дорогой граф, — держа на коленях
собачку, встревоженно, по-французски, обратилась к гостю Шелешпанская, —
неужели правда быть войне?
По-русски княгиня, как и все тогдашнее общество, только
молилась, шутила либо бранилась с прислугой.
— Мы с вами, Анна Аркадьевна, наедине, — начал
граф, — как старый приятель вашего мужа и ваш, смею повторить, всегдашний
поклонник, скажу вам откровенно, дела наши нехороши… Бонапарт покинул Сен-Клу и
прибыл по соседству к нам, в Дрезден; его, как удостоверяет «Гамбургский
курьер», окружают герцоги, короли и несметное войско.
— Да ведь он только и делает, что воюет; в том его
забава! возразила княгиня. — Может быть, это еще и не против нас…
— Увы! государь Александр Павлович также оставил
Петербург и поспешил в Вильну. Глаза и помыслы всех теперь на берегах Двины…
— Но это, граф, может быть диверсия против наших
соседей? Все не верится.
— Таких сил Бонапарт не собрал бы против других. У него
под рукой, — газеты все уже высчитали, — свыше полумиллиона войска и
более тысячи двухсот пушек; один обоз в шесть тысяч подвод.
Княгиня понюхала из флакона и переложила на коленях спавшую
собачку.
— И вы думаете, граф? — спросила она со вздохом.
Граф Федор Васильевич скрестил руки на груди и приготовился сказать то, о чем
он давно думал.
— Огненный метеор промчался по Европе, — произнес
он, — долетит и в Россию. Я не раз предсказывал… Мало останавливали
венчанного раба, когда он, без объявления войны, брал другие государства и
столицы; увидим его и мы, русские, если не вблизи, то на западной границе
наверное.
— Кто же виноват?
Растопчин промолчал.
— Но наше войско, — сказала княгиня, — одних
казаков сколько!
— Благочестивая-то, «не бреемая» рать, бородачи? —
произнес Растопчин по-русски. — Полноте, матушка княгиня, не вам это
говорить: вы так долго жили в Европе, столько видели и слышали.
Польщенная княгиня забыла страх. Ей вспомнился Париж,
тамошние знаменитости, запросто бывавшие у нее.
— Моя парижская знакомая, мадам де Сталь, представьте,
граф, произнесла она, — уверяет, будто Бонапарт — полный невежда, грубиян
и отъявленный лжец. Не чересчур ли это? Я не так начитанна, как вы, что вы на
это скажете?
— Сущая правда, — ответил, склонясь, Растопчин. —
Наполеон и Меттерниха считает великим государственным человеком только потому,
что тот лжет ловко и хорошо. Я давно твержу, но со мной не соглашаются,
Бонапарт — низменная, завистливая душонка, ни тени величия. По воспитанию —
капрал; настоящее образование почти не коснулось его. Он ругается, как
площадная торговка, как солдат; ничего дельного и изящного не читал и даже не
любит читать.
— Но мадам Ремюза, я у нее видела его… она хоть
пренапыщенная, а умница и в восторге от него…
— Еще бы, дочь его министра! О, это новый Тамерлан… Ему
чужды высокие движения сердца и узы крови, а вечная привычка притворствовать и
рисоваться вытравила в нем и остатки правды. Да что? По его собственному
признанию, обычная мораль и всеми принятые приличия — не для него! А недавно он
выразился, что он олицетворение французской революции, что он носит ее в себе и
воспроизводит; что счастлив тот, кто прячется от него в глуши, и что, когда он
умрет, вселенная радостно скажет: уф!
— Но за что же, за что он против нас? — спросила
встревоженно княгиня.
— Уж сильно его баловали в последнее время, а потом
отказали в сватовстве с великой княжной Екатериной Павловной: вот за что. А
ведь он гений; по приговору газетчиков и стихоплетов — неизбежная судьба
услужливой Европы… Как можно было так поступить с гением? Вот он теперь и
твердит перед громадой Европы: Россия зазналась; отброшу ее в глубь Азии, дам
ей пережить участь Польши. По совести, впрочем, сказать, я убежден: мы не
погибнем.
— Неужели? — обрадованно спросила княгиня. —
Утешь меня!
— Вот что, матушка Анна Аркадьевна, скажу я вам, —
произнес опять по-русски Растопчин. — Наша Россия — тот же желудок
покойного Потемкина: она в конце концов, попомните меня, переварит все, даже и
Наполеона…
— Что же, граф, делать нам теперь?
— Что делать? — произнес Растопчин. — Никому
я этого, княгиня, еще не говорил и не скажу, а вам, извольте, открою: скорее и
без замедления уезжайте из Москвы. Сюда французам не дойти, а все-таки…
— Куда же ехать?
— А хоть бы в вашу коломенскую или, еще лучше, подалее,
в тамбовскую вотчину. Повторяю, французам не дадут, может быть, перейти и
границу, но здесь, княгиня, будет неспокойно, вполголоса заключил
Растопчин, — не в ваши лета это переносить. Начнутся вооружения, сбор
войск, суета…
Княгиня молитвенно взглянула на белый, мраморный,
итальянской работы, бюст спасителя, стоявший в молельне среди ее семейных,
старых, потемневших образов.
— Не понимаю! — сказала она, разведя
руками. — Неужели же в первопрестольной столице, среди угодников и
чудотворцев божьих и под вашим начальством, граф, мы не будем в безопасности?
«Ишь, храбрая! — подумал Растопчин. — Грозы
боится, а Бонапарта не трусит, даже его шелковый портрет привесила у себя!»
— Как знаете, княгиня, — ответил граф, вставая и
откланиваясь, мое дело было вас предупредить. Я вам поведал по секрету мое
личное мнение. Дождались наши вольнодумцы с величанием Бонапарта!.. Злость
берет, как подумаешь. На Западе вольнодумствуют сапожники, стремясь стать
богачами, а у нас баре колобродят и мутят, чтобы во что бы то ни стало стать
сапожниками… И все это — их вожак Сперанский.
— Ну, вы все против Сперанского. Что он вам? —
спросила княгиня.
— Что он мне? а вот что… Его хвалили, но это — чиновник
огромного размера, не более, творец всесильной кабинетной редакции. Канцелярия
— его форум, тысячи бумаг — и превредных его трубы и литавры. И хорошо, что его
упрятали и что он сам теперь стал сданною в архив бумагою, за номером… Ну, да
вы не согласны со мной, прощайте.
Растопчин поцеловал руку княгини и направился к двери.
— Да, — сказал он, остановясь, — еще слово…
Мое утреннее предсказание о господине Перовском, искателе руки вашей внучки,
сбылось, к сожалению, ранее, чем я ожидал.
— Боже мой, что такое?
— Я застал дома указ — всем штаб- и обер-офицерам, где
бы они и при чем бы ни были, без малейшего замедления отправиться к своим
полкам. Вызываю его на завтра, да пораньше. Могу ему дать, если попросит,
два-три дня для сборов, не более.
Княгиня протянула руку к звонку и, растерявшись, не могла
его найти.
|