
Увеличить |
XLII
Вернувшись
домой, он часа два неподвижно лежал на постели, потом отправился к ротному
командиру и отпросился в штаб. Не простившись ни с кем и через Ванюшку
расплатившись с хозяевами, он собрался ехать в крепость, где стоял полк. Один
дядя Ерошка провожал его. Они выпили, еще выпили и еще выпили. Так же как во
время его проводов из Москвы, ямская тройка стояла у подъезда. Но Оленин уже не
считался, как тогда, сам с собою и не говорил себе, что все, что он думал и
делал здесь, было не то. Он уже не обещал себе новой жизни. Он любил
Марьянку больше, чем прежде, и знал теперь, что никогда не может быть любим ею.
– Ну,
прощай, отец мой, – говорил дядя Ерошка. – Пойдешь в поход,
будь умней, меня, старика, послушай. Когда придется в набеге или где (ведь я
старый волк, всего видел), да коли стреляют, ты в кучу не ходи, где народу
много. А то всё, как ваш брат оробеет, так к народу и жмется: думает, веселей в
народе. А тут хуже всего: по народу-то и целят. Я все, бывало, от народа
подальше, один и хожу: вот ни разу меня и не ранили. А чего не видал на своем
веку?
– А
в спине-то у тебя пуля сидит, – сказал Ванюша, убиравшийся в комнате.
– Это
казаки баловались, – отвечал Ерошка.
– Как
казаки? – спросил Оленин.
– Да
так! Пили. Ванька Ситкин, казак был, разгулялся, да как бацнет, прямо мне в это
место из пистолета и угодил.
– Что
ж, больно было? – спросил Оленин. – Ванюша, скоро ли? – прибавил
он.
– Эх!
Куда спешишь! Дай расскажу… Да как треснул он меня, пуля кость-то не пробила,
тут и осталась. Я и говорю; ты ведь меня убил, братец мой. А? Что ты со мной
сделал? Я с тобой так не расстанусь. Ты мне ведро поставишь.
– Что
ж, больно было? – опять спросил Оленин, почти не слушая рассказа.
– Дай
докажу. Ведро поставил. Выпили. А кровь все льет. Всю избу прилил кровью-то. Дедука
Бурлак и говорит: «Ведь малый-то издохнет. Давай еще штоф сладкой, а то мы тебя
засудим». Притащили еще. Дули, дули…
– Да
что ж, больно ли было тебе? – опять спросил Оленин.
– Какое
больно! Не перебивай, не люблю. Дай докажу. Дули, дули, гуляли до утра, так и
заснул на печи, пьяный. Утром проснулся, не разогнешься никак.
– Очень
больно было? – повторил Оленин, полагая, что теперь он добился
наконец ответа на свой вопрос.
– Разве
я тебе говорю, что больно. Не больно, а разогнуться нельзя, ходить не давало.
– Ну
и зажило? – сказал Оленин, даже не смеясь: так ему было тяжело на
сердце.
– Зажило,
да пулька все тут. Вот пощупай. – И он, заворотив рубаху, показал
свою здоровенную спину, на которой около кости каталась пулька.
– Вишь
ты, так и катается, – говорил он, видимо утешаясь этою пулькой, как
игрушкой. – Вот к заду перекатилась.
– Что,
будет ли жив Лукашка? – спросил Оленин.
– А
Бог его знает! Дохтура нет. Поехали.
– Откуда
же привезут, из Грозной? – спросил Оленин.
– Не,
отец мой, ваших-то русских я бы давно перевешал, кабы царь был. Только резать и
умеют. Так-то нашего казака Баклашева не-человеком сделали, ногу отрезали.
Стало, дураки. На что теперь Баклашев годится? Нет, отец мой, в горах дохтура
есть настоящие. Так-то Гирчика, няню моего, в походе ранили в это место,
в грудь, так дохтура ваши отказались, а из гор приехал Саиб, вылечил. Травы,
отец мой, знают.
– Ну,
полно вздор говорить, – сказал Оленин. – Я лучше из штаба
лекаря пришлю.
– Вздор! – передразнил
старик. – Дурак, дурак! Вздор! Лекаря пришлю! Да кабы ваши лечили,
так казаки и чеченцы к вам бы лечиться ездили, а то ваши офицеры да полковники
из гор дохтуров выписывают. У вас фальчь, одна всё фальчь.
Оленин
не стал отвечать. Он слишком был согласен, что все было фальчь в том мире, в котором
он жил и в который возвращался.
– Что
ж Лукашка? Ты был у него? – спросил он.
– Да
лежит, как мертвый. Не ест, не пьет, только водку и принимает душа. Ну, водку
пьет, – ничего. А то жаль малого. Хорош малый был, джигит, как я.
Так-то я умирал раз: уж выли старухи, выли. Жар в голове стоял. Под святые меня
сперли. Так-то лежу, а надо мной на печке всё такие, вот такие маленькие
барабанщики всё, да так-то отжаривают зорю. Крикну на них, они еще пуще
отдирают. (Старик засмеялся.) Привели ко мне бабы уставщика, хоронить меня
хотели; бают: он мирщился, с бабами гулял, души губил, скоромился, в
балалайку играл. Покайся, говорят. Я и стал каяться. Грешен, говорю. Что ни
скажет поп, а я говорю все: грешен. Он про балалайку спрашивать и стал. И в том
грешен, говорю. Где ж она, проклятая, говорит, у тебя? Ты покажь да ее разбей.
А я говорю: у меня и нет ее. А сам ее в избушке в сеть запрятал; знаю,
что не найдут. Так и бросили меня. Так отдох же. Как пошел в балалайку чесать…
Так что бишь я говорил, – продолжал он, – ты меня слушай,
от народа-то подальше ходи, а то так дурно убьют. Я тебя жалею, право. Ты
пьяница, я тебя люблю. А то ваша братья всё на бугры ездить любят. Так-то у нас
один жил, из России приехал, все на бугор ездил, как-то чудно холком бугор называл.
Как завидит бугорок, так и поскачет. Поскакал так-то раз. Выскакал и рад. А
чеченец его стрелил, да и убил. Эх, ловко с подсошек стреляют чеченцы! Ловчей
меня есть. Не люблю, как так дурно убьют. Смотрю я, бывало, на солдат на ваших,
дивлюся. То-то глупость! Идут, сердечные, все в куче да еще красные воротники
нашьют. Тут как не попасть! Убьют одного, упадет, поволокут сердечного, другой
пойдет. То-то глупость! – повторил старик, покачивая головой. – Что
бы в стороны разойтись да по одному. Так честно и иди. Ведь он тебя не уцелит.
Так-то ты делай.
– Ну,
спасибо! Прощай, дядя! Бог даст, увидимся, – сказал Оленин, вставая и
направляясь к сеням. Старик сидел на полу и не вставал.
– Так
разве прощаются? Дурак! дурак! – заговорил он. – Эхма,
какой народ стал! Компанию водили, водили год целый: прощай, да и ушел. Ведь я
тебя люблю, я тебя как жалею! Такой ты горький, все один, все один. Нелюбимый
ты какой-то! Другой раз не сплю, подумаю о тебе, так-то жалею. Как песня
поется:
Мудрено,
родимый братец,
На чужой
сторонке жить!
Так-то и
ты.
– Ну,
прощай, – сказал опять Оленин.
Старик
встал и подал ему руку; он пожал ее и хотел идти.
– Мурло-то,
мурло-то давай сюда.
Старик
взял его обеими толстыми руками за голову, поцеловал три раза мокрыми усами и
губами и заплакал.
– Я
тебя люблю, прощай!
Оленин
сел в телегу.
– Что
ж, так и уезжаешь? Хоть подари что на память, отец мой. Флинту-то подари. Купы
тебе две, – говорил старик, всхлипывая от искренних слез.
Оленин
достал ружье и отдал ему.
– Что
передавали этому старику! – ворчал Ванюша. – Все мало!
Попрошайка старый. Все необстоятельный народ, – проговорил он,
увертываясь в пальто и усаживаясь на передке.
– Молчи,
швинья! – крикнул старик, смеясь. – Вишь, скупой!
Марьяна
вышла из клети, равнодушно взглянула на тройку и, поклонившись, прошла в хату.
– Ла
филь![33]– сказал
Ванюша, подмигнув и глупо захохотав.
– Пошел! – сердито
крикнул Оленин.
– Прощай,
отец! Прощай! Буду помнить тебя! – кричал Ерошка.
Оленин
оглянулся. Дядя Ерошка разговаривал с Марьянкой, видимо, о своих делах, и ни
старик, ни девка не смотрели на него.
[4]
Избушкой у казаков называется низенький холодный срубец, где кипятится и
сберегается молочный скоп.
[5]
Абреком называется немирнуй чеченец, с целью воровства или грабежа
переправившийся на русскую сторону Терека.
[6]
Прибегал значит на казачьем наречье приезжал верхом.
[7]
Цидулой называется циркуляр, рассылаемый по постам.
[8]
Татарское пиво из пшена.
[9]
Обувь из невыделанной кожи, надеваемая только размоченная.
[10]
Орудие для того, чтоб подкрадываться под фазанов.
[11]
Посидеть – значит караулить зверя.
[12]
Лопнет – выстрелит на казачьем языке.
[13]
Силки, которые ставят для ловли фазанов
[14]
«Котлубанью» называется яма, иногда просто лужа, в которой мажется кабан,
натирая себе «калган», толстую хрящеватую шкуру.
[15]
«Кригой» называется место у берега, огороженное плетнем для ловли рыбы.
[16]
Девушка, это очень хорошо
[17]
девушка очень красивая
[18]
«Помолить» на казачьем языке значит за вином поздравить кого-нибудь или
пожелать счастья вообще; употребляется в смысле выпить.
[19]
Няней называется в прямом смысле всегда старшая сестра, а в переносном «няней»
называется друг.
[20]
Шашки и кинжалы, дороже всего ценимые на Кавказе, называются по мастеру – Гурда.
[21]
«Лопазик» называется место для сиденья на столбах или деревьях.
[22]
Малолетками называются казаки, не начавшие еще действительной конной службы.
[23]
«Саквами» называются переметные сумки, которые казаки возят за седлами.
[28]
На войне – по-военному!
[30]
Закусками называются пряники и конфеты.
[32]
Тавро завода кабардинских лошадей Лова считается одним из лучших на Кавказе.
|