
Увеличить |
Глава XXVIII
Если по дороге от Оддесуна в Тистед, возле поселка Идбю с
его мрачными болотами и трясинами, свернуть на запад к чистенькому и
живописному городку Вестервиг, где покоится прах Лидена Кирстена, а за
Вестервигом взять севернее, то перед вами откроется необозримая, бесплодная
равнина, по которой круглый год гуляют буйные ветры, а овцы даже среди лета
гибнут порой от бескормицы. Кругом, куда ни глянь, валуны и болота, и никогда —
ни зимой, ни летом — равнина не меняется; она сизо-зеленая там, где растет
песчанка, и бурая там, где — вереск. Песчанка да вереск — вот и вся защита от
соленых, разъедающих почву волн. Дорога все время петляет: когда на пути встает
непроезжая трясина, она идет в обход, и в редкие минуты затишья ее, словно
пожарище, заволакивает густой мглой.
Кое-где попадается небольшой хуторок или просто крытая
вереском хижина, но иногда их разделяет несколько километров, а настоящих
городов здесь нет и в помине. Только в одном месте, где прорыт сток из болота,
есть какое-то подобие зарождающегося поселка. По обоим берегам стока приютились
четыре дома, из которых один занимает школа. В другом живет смотритель
общественных лугов. В третьем — сапожник. В четвертом сейчас никто не живет.
Всего несколько дней назад из последнего дома вынесли гроб с
телом немолодого человека. Покойный прожил здесь много лет и все эти годы
возбуждал любопытство окрестных жителей. Откуда он взялся, никто не знал,
потому что он никогда и ничего не рассказывал о своем прошлом. Не сказать,
чтобы он был несловоохотлив, разве что слегка резковат, и друзей у него здесь
было хоть отбавляй, а враг — только один: здешний пастор. Он не имел семьи и
жил одиноко в своем большом доме вместе со старой домоправительницей, старой
конягой и десятком кур. Человек он был из простых, незнатный, но книг у него было
очень много. Правда, большую часть дня он проводил не за книгами, а за работой
— разъезжал по делам службы на мохнатой лошаденке, уже ничего почти не видевшей
от старости, и думал свою думу. Он исправлял обязанности дорожного смотрителя,
и никогда еще дороги здесь не были в таком прекрасном состоянии, как при нем.
Несмотря на полное одиночество и на слабое здоровье,
вынуждавшее его вести очень размеренный образ жизни и отказываться от всех тех
удовольствий, с помощью которых местные жители пытаются как-то скрасить свое
невеселое житье-бытье среди неласковой природы, он всегда производил
впечатление человека спокойного и всем довольного. Это удивляло людей и даже,
по правде говоря, беспокоило, тем более что пришелец вовсе не искал утешения в
религии: он не только не ходил к причастию, но и вообще в церковь не
заглядывал, а посему местный священник причислил его к сонму нечестивых, коих
удел есть вечное проклятие.
Особенно пришелся он по душе своему соседу, учителю,
молодому и мыслящему. Последний любил вечерком, хоть и не без угрызений
совести, заглянуть к нему на огонек и потолковать о всяких серьезных материях.
Учитель был еще очень юн и до сих пор сохранил детскую веру в конечное
торжество добра, а поскольку он к тому же был человеком порядочным и честным,
ему казалось, что уж что-что, а царствие небесное ему обеспечено. Но хотя у
него была очень хорошая семья и превосходные виды на будущее, выдавались порой
— и даже довольно часто — минуты мрачные и недобрые, и тогда он не мог скрыть
от себя, что его сосед безбожник, да еще одинокий как перст — много счастливее,
чем он сам. Когда он однажды, набравшись храбрости, поделился своими
наблюдениями со смотрителем, тот спокойно и кратко объяснил, что,
следовательно, он, учитель, не нашел еще места, отведенного ему в жизни, а
изведать высшее человеческое счастье «быть самим собой и познать самого себя»
можно, только отыскав это место. Но когда учитель затем спросил, где и как
следует его искать, смотритель ответил, что тут никакие советы не помогут и
надо просто без остатка отдаться на волю инстинкта самосовершенствования,
который заложен от природы во всяком живом существе.
В другой раз учитель попытался выведать, по какому признаку
человек может узнать, что он достиг «высшего счастья», но и об этом смотритель
не захотел разговаривать. «Спросите лучше вашего пастора!» — насмешливо отрезал
он. Потом, однако, добавил, что каждый отдельный человек со своей стороны
должен попытаться установить непосредственную и как можно более тесную связь с
предметами и явлениями, вместо того чтобы воспринимать их через чужие органы
чувств (так, кстати, поступают все, кто живет заимствованными представлениями и
не имеет собственных). Такое подлинно живое отношение к жизни необходимо для
человека, желающего наслаждаться чистой радостью познания, которую дарует нам
любое событие — великое и малое, счастливое и горестное. И тот, кто не изведал,
какое это счастье, когда перед тобой открывается еще один — пусть крохотный,
пусть ничтожный — уголок в заповедном царстве мысли или в действительной жизни,
тот вообще не знает, что значит жить.
Эти слова учитель Миккельсен много раз вспоминал в последний
год жизни смотрителя, ибо тот, несмотря на ужасные физические страдания — он
умирал от рака, — никогда не падал духом и не искал поддержки у окружающих.
Он с живым интересом изучал свой недуг и отыскивал его разрушительные следы в
своем организме. Правда, во время мучительных приступов боли он не мог
удержаться от стонов, так что соседям приходилось закладывать ватой уши; но
потом, бывало, когда они заглядывали к нему, они видели перед собой человека,
который, казалось, испытал глубокое наслаждение. И никогда, ни на одну минуту
жизнь не казалась ему совсем уж невыносимой: люди убедились в этом после его
смерти, когда нашли у него в тумбочке заряженный револьвер.
Последние дни он лежал совсем тихо и никого не хотел видеть.
Но процесс разрушения человеческого организма до последней минуты занимал его
мысли. Когда он почувствовал, что ноги у него уже начали холодеть, он попросил
принести зеркало, чтобы посмотреть на выражение своего лица.
— Скоро все кончится, — грустно сказал он
экономке, возвращая ей зеркало: он уже почти ничего не видел.
Потом началась агония. Дело было под вечер, в ненастье.
Юго-западный ветер с воем, словно бездомный пес, рвался сквозь щели рассохшейся
двери, в окна хлестал дождь. Слабый огонек теплился на столике у изголовья, да
тикали на голой стене серебряные часы — отцовское наследство.
Старуха экономка послала за учителем: она боялась оставаться
наедине с умирающим. Правда, помощи никакой не требовалось. Смотритель лежал
неподвижно, в забытьи, и громко хрипел. Немного за полночь голова его вдруг
склонилась к плечу. Еще один последний, коротенький вздох — и все было конечно.
Погожим, безветренным октябрьским днем, при синем небе и
ясном солнце, гроб зарыли в сыпучий кладбищенский песок. Человек двадцать
провожало его до могилы. Пропели один псалом, говорить надгробное слово никто
не стал, и колокол, висевший среди просмоленных стропил, не издал ни звука.
Такова была воля покойного. Правда, он еще просил, чтобы над его могилой
трубили фанфары, но этого не разрешил пастор.
На похороны явились двое братьев покойного: директор
департамента Эберхард Сидениус и протоиерей Томас Сидениус — оба в
партикулярном платье. Вернувшись с кладбища, вскрыли завещание, — и тут
братья, к своему великому удивлению, а также прискорбию, узнали, что все свои
деньги покойный отказал «основанной Якобой Саломон и независимой от церкви
школе» в городе Копенгагене, чего, конечно, ни тот, ни другой никак не могли
одобрить. Всего обиднее было, что, кроме всякой домашней утвари и изрядной
суммы наличных денег, у покойного оказались две сберегательные книжки. Короче,
в общей сложности набралось около десяти тысяч крон. По причине слабого
здоровья и природных наклонностей, смотритель вел аскетический образ жизни, что
позволило ему откладывать почти половину годового дохода, не считая случайных
заработков и, в частности, гонораров за несколько небольших изобретений.
Братья вытаращили глаза.
— Однако сумма-то солидная, — не вытерпел директор
департамента и повторил — Солидная, говорю, сумма.
В первый раз это прозвучало с почтением, во второй — с
некоторой долей недоверия.
— Да, капиталец изрядный, — признал и протоирей
тем же тоном.
Братья взглянули друг на друга.
— Надеюсь, эти деньги достались ему честным путем.
— Мы не имеем ни малейшего права сомневаться в этом.
* * *
Вернувшись в Копенгаген, господин директор департамента
решил из вполне понятного любопытства лично известить фрёкен Саломон о
наследстве, оставленном ее школе.
Поэтому в один прекрасный день он отправился на Нэрребру,
где в населенном беднотой квартале находился знаменитый «Детский дом»,
вызывавший так много толков и кривотолков. Привратница провела его через
большую площадку для игр, обсаженную деревьями, под которыми стояли скамьи.
Когда выяснилось, что начальница на уроке, господин директор изъявил
желание, — чтобы не терять времени даром, — осмотреть «завещание».
Тогда к нему вышла учительница и предложила свои услуги в
качестве гида.
В одном конце просторного здания помещалась столовая —
высокая, светлая, нарядная. Там как раз завтракала одна смена, у другой в это
время шли занятия. Рядом расположились швейные мастерские, где все ученики, и
мальчики и девочки, учились чинить свое платье, штопать чулки, латать ботинки.
Дальше шли ванные, и каждые три дня, как объяснила ему та же учительница, дети
принимали ванну. Солнце, воздух, вода и рациональное питание — вот те средства,
с помощью которых школа стремилась сформировать моральный облик своих учеников
и возместить отсутствие уроков по закону божьему.
— Ах, так, — сказал директор и многозначительно
откашлялся.
Дети не живут при школе, и это не случайно. Считается, что
любовь к чистоте, аккуратность в одежде и умение держать себя делает их своего
рода миссионерами, которые должны насаждать среди населения веру в
чистоплотность, порядок и культуру поведения. Но двери школы распахнуты с
самого раннего утра, когда начинается работа на фабрике. Все эти блага дети
получают за определенную плату. Плата не такая уж низкая, но она зависит от
заработков родителей каждого отдельного ребенка.
«Да, — подумал про себя директор, — все это было
бы прекрасно, если бы…»
Но тут им сообщили, что начальница готова принять его.
Якобе Саломон было уже под сорок, и, хотя она сохранила
прежнюю горделивую осанку, выглядела она старше своих лет. Вид Якобы
красноречивее всяких слов говорил, что дело ее рук, ради которого пришлось
затратить так много энергии, преодолеть такое противодействие, рассеять так
много предупреждений, стоило ей не одного лишь состояния. Нелегкая участь
борца, манившая ее с юных лет, полной мерой выпала на ее долю. Лицо, которое
почитатели называли некогда орлиным, а недруги и завистники — образиной
попугая, стало теперь, несомненно, лицом хищной птицы. Почти совсем седые
волосы, желтоватая кожа, огромные черные глаза навыкате, длинная шея и, даже,
строгое коричневое платье, украшенное лишь белым воротничком, делали ее похожей
на кондора, когда тот сидит на скале и пристальным взором окидывает равнину.
Едва в комнату вошел директор, она поспешно встала из-за
своего стола.
— По всей вероятности, вы решили оказать мне любезность
и лично сообщить мне о смерти вашего брата. Но я уже слышала об этом от
знакомых, которые видели извещение в газете.
— Если бы это было единственной причиной моего визита,
я вряд ли стал бы навязывать вам свое присутствие. Тем более что ни мой брат,
ни судьба его не должны бы как будто вас интересовать.
— А вот тут вы ошибаетесь. Я большим обязана вашему
брату, чем он сам о том подозревал. Вдали от него я продолжала следить за его
жизнью, сколько могла. За это время мы во многом отошли друг от друга. Про
последние его годы я и вовсе ничего не знаю. Прошу вас, расскажите мне о них.
Да вы присядьте, пожалуйста, и расскажите о том, как он болел и как умер. Даже
странно, что я ничего не знаю.
Но господин директор не пожелал присесть. Откровенность этой
дамы с несколько сомнительной репутацией заставила его поджать губы, отчего
непропорционально развитая нижняя челюсть еще больше выдалась вперед.
— Повторяю, я не стал бы вас беспокоить, если бы не
одно дело весьма щекотливого свойства. Впрочем, буду краток. Ваша мысль о том,
что покойный брат отошел от вас не только буквально, но и по взглядам и по
образу мыслей, — и так, эта ваша мысль, к моему великому сожалению, вы,
надеюсь, поймете, что я, как брат, не могу не сожалеть об этом, — не
совсем справедлива. Другими словами, в своем завещании, которое, впрочем, можно
еще оспаривать и оспаривать, он оставил вам, вернее вашему заведению или как там
его называют, все свое состояние. Поскольку покойный имел детей, рожденных в
законном браке, завещание фактически не действительно, но мне удалось выяснить,
что ни сами наследники, ни их опекуны не будут спорить против точного
исполнения последней воли покойного. Речь идет о десяти тысячах крон,
происхождение которых мне, увы, неизвестно. Я счел своим долгом лично уведомить
вас и, кстати, услышать из ваших собственных уст, намерены ли вы принять этот
дар.
Якоба продолжала стоять, облокотясь на спинку стула. Видно
было, что она глубоко взволнована. Воспоминания молодости нахлынули на нее, и,
хотя до сих пор никто почти не видел ее плачущей, она не могла удержать слез.
— Почему ж не принять? — тихо спросила она. —
Мы были очень разные, ваш брат и я, порой мне даже казалось, что я просто не
способна постичь эту натуру. Но тем больше я благодарна ему за его последний
привет.
— Если мне будет позволено, фрёкен Саломон, я хотел бы
в этой связи напомнить вам один наш разговор, который имел место лет
шестнадцать — семнадцать назад. Я охарактеризовал отношения ваши и моего брата
точно теми же словами, как это теперь делаете вы. Было бы лучше и для него и
для вас, если бы вы тогда поверили моей способности разбираться в людях.
Якоба вскинула голову и посмотрела на него сверху вниз.
— Нет, господин директор! Здесь вы глубоко
заблуждаетесь. Я ни о чем не жалею. Напротив, я считаю для себя великой удачей,
что я узнала вашего брата. Он сумел наполнить мою жизнь настоящим содержанием —
все равно, горе то было или счастье. И то, что вы видите вокруг себя, это тоже,
в сущности, дело его рук не меньше, чем моих. До конца дней я буду всем сердцем
благодарна ему.
В этом вопросе мы с вами вряд ли сойдемся. А посему не смею
вас больше утруждать своим присутствием. Всего наилучшего!
* * *
Как-то вечером, неделю спустя после похорон, учитель
Миккельсен и смотритель общественных лугов Нильсен, выполнявший по
совместительству обязанности окружного судьи, открыли опечатанный дом
покойного, чтобы по требованию побывавших здесь братьев, составить реестр
домашнего имущества. Ценные бумаги, письма и тому подобные вещи братья увезли
еще неделю тому назад. Но в одном столике, который случайно был повернут ящиком
к стене, завалялась толстая тетрадь, где неразборчивым почерком были сделаны
какие-то записи.
Учитель не мог удержаться и заглянул в нее. Пока судья
спокойно расхаживал по дому с лампой в руках и заносил в свой список все
оставшиеся здесь вещи, он не выходил из спальни и при свете огарка, воткнутого
в горлышко бутылки, перелистывал тетрадь.
Это было что-то вроде дневника; смотритель вел его со дня
приезда, он заносил сюда свои мысли и как бы беседовал с самим собой обо всем
виденном и слышанном.
На первой же странице учитель, хоть и не без труда, разобрал
следующее:
«Пока мы молоды, мы предъявляем непомерные требования к
силам, управляющим жизнью. Мы хотим, чтобы они сразу открылись нам. Тот покров
таинственности, под которым они действуют, оскорбляет наши чувства, и мы желаем
вмешаться в работу грандиозной машины мироздания и направлять ее по своему
усмотрению. Став постарше, мы мечем нетерпеливые взоры в сторону человечества и
человеческой истории, чтобы хоть здесь выявить закономерности, внутренние
законы, пути развития, — одним словом, чтобы хоть здесь найти смысл жизни
и цель, ради которой стоит бороться и страдать. Но потом настает такой день,
когда нас останавливает голос из самых глубин нашего существа, таинственный
голос, вопрошающий: «А познал ли ты самого себя?» И с этого дня нас занимает
один-единственный вопрос. С этого дня великой загадкой сфинкса становится наше
собственное, наше истинное «я», и мы тщетно пытаемся разрешить ее. Но что такое
«мое истинное я»? Не тот ли это человек, который сегодня утром вышел из дому
под проливным дождем, сердитый, мрачный, бесконечно уставший от жизни и ее
тягот? Или, быть может, мое «я» это тот, кто в сумерки сидел возле печки,
предаваясь счастливым воспоминаниям о доме, о семье, об играющих детях? А вдруг
это тот, кто сейчас одиноко сидит при свете лампы, ни грустный, ни веселый, ни
старый, ни молодой, и у кого в душе царят мир и покой, высший покой, который
ниспосылает нам только ночь, только одиночество. Что ж, значит, это и есть мое
истинное «я», каким оно вышло из рук матери-природы, незапятнанное и
неискаженное? А может, в каждом из этих обликов есть нечто от моего «я»? Может
быть, то, что мы именуем нашей душой, есть лишь мимолетное настроение,
отголосок сна, который мы видели ночью, или статьи, которую мы прочли в
утренней газете? Может, она зависит от стрелки барометра или цен на торф? Может,
в нас живет столько душ, сколько есть фигурок при игре в бирюльки? Как ни
встряхнешь, наверху всякий раз окажется новая фигурка: то дурачок, то
вояка-забияка, то сова.
Я вопрошаю! Я вопрошаю!»
Учитель не мог опомниться от изумления, он не узнавал в этих
безнадежных словах своего старого знакомца. Отыскивая в тетради заметки более
поздних лет, он неожиданно натолкнулся на заложенное между страницами письмо.
Письмо было адресовано «Г-ну дорожному смотрителю П. Сидениусу» и, судя по
почтовому штемпелю, пришло месяца два тому назад.
После краткой борьбы с угрызениями совести Миккельсен вынул
его из конверта. Почерк был женский. Адрес отправителя был указан сверху, на
первой странице: «Буддеруплунд».
Вот что прочел Миккельсен:
«До меня дошли слухи, что ты болен, тяжело болен. Поэтому я
первой нарушила обет молчания, к которому ты принудил меня, ибо я не буду знать
покоя, пока не скажу тебе, как бесконечно благодарна я тебе за все жертвы,
принесенные тобой ради моего счастья. Теперь я поняла тебя до конца, поняла,
что ты хотел нам добра, и у меня нет слов, чтобы выразить тебе всю глубину моей
благодарности. Привет тебе от наших троих детей, они все здоровы и живут
хорошо, как и мои младшенькие. Их у меня двое. Хагбарт уже студент, он хочет
стать инженером, и, как все говорят, у него недюжинные способности. К тому же
он мальчик крепкий и смелый, так что сумеет пробиться в жизни. Ингеборг уже
конфирмована прошлой осенью. Она и маленькая Лиза живут пока со мной. Они тебя
совсем не знают — ты так хотел, и, может быть, ты прав. Еще раз великое спасибо
за все, за все. Да ниспошлет тебе господь силы, чтобы вынести то, что тебе
предстоит! Ингер».
Миккельсен задумчиво кивнул и засунул листок обратно в
конверт.
«Ну и непонятный же он был человек!» — подумалось ему.
На последних страницах дневника шли главным образом
разрозненные записи, и многие кончались одинаковыми словами, которые кое-где
были подчеркнуты: «Природа богата, природа исполнена мудрости и доброты». Здесь
Миккельсен уже легко узнавал и способ выражения и ход мыслей своего покойного
друга.
Вот, например:
«Без вечного, от природы заложенного стремления к
непрерывному развитию, без созидательной, животворной силы, которая проявляется
в страстях человеческих, независимо от того, направлены они наружу — в мир
действительности, внутрь — в сферу мысли, или наверх — в царство грез, без
великой и дерзкой решимости увидеть себя самого в божественной наготе, никто не
может достичь настоящей свободы. Потому я и почитаю себя счастливым, что мне
довелось жить в такое время, которое порождает подобие стремление и усиливает
подобную решимость. Иначе я остался бы неполноценным человеком, заправским
Сидениусом до конца дней».
Вот наудачу другая выдержка:
«Жизнь и история Христа учат нас лишь одному (и в этом-то
заключена древняя мудрость), они учат нас, что только страсть может победить
страдание».
На третьей странице:
«Величайшей мечтой моей юности была мечта о славе! И в конце
концов мне удалось завоевать мир. Душа каждого человека есть самостоятельный
мир; смерть его есть крушение мира в миниатюре».
Еще дальше Миккельсен вычитал следующие строки:
«Газеты сообщают сегодня о том, что господин Стейнер
произведен в статские советники. Каково? Целая жизнь отдана обману и
надувательству — и за все про все лишь титул статского советника? Свет так
неблагодарен. Ах, господин Стейнер, бедный господин Стейнер! Знали бы вы, каким
царственно свободным чувствую я себя в своей безвестности, как недоступен я для
мелочных обид. Знай вы это, вы, несомненно, почувствовали бы себя обойденным.
Но вы ничего не знаете и потому счастливы. Вы поздравляете себя самого, вы
гордо осушаете бокал шампанского за свое здоровье и свою славу. Ибо природа
богата, природа исполнена мудрости и доброты».
Потом — с кратким заголовком: «О боге».
«Вольтеру приписывают изречение: «Если бы бога не было, его
следовало бы выдумать». Мне это изречение представляется более справедливым в
перевернутом виде: «Если бы бог действительно существовал, надо бы постараться
забыть о нем». И это вовсе не из страха перед дурными поступками и неизбежной
расплатой за них, а из одного лишь желания взрастить человека, который будет
творить добро ради самого добра, а не ради бога. Кто сможет от всей души подать
милостыню нищему, думая или желая думать при этом, что господь все видит, всему
строгий учет и, глядя на эту картину, одобрительно качает головой?»
Сразу же под этими словами шли другие, озаглавленные: «Еще о
вере».
«В жизни мы окружаем себя множеством предметов, которые по
воле случая становятся нашей собственностью. Так, в один прекрасный день мы
обнаруживаем, что нам до зарезу необходим комод, и покупаем первый, какой
оказывается у мебельщика. Сперва мы равнодушно глядим на него, он, может быть,
нам вовсе даже не нравится, но как только мы решили все-таки купить его, как
только он стал нашей собственностью, и с нами, и с комодом происходят
таинственные перемены. Мы бережно проводим рукой по его полированной
поверхности, мы с любовью и страхом провожаем его глазами, когда грузчики несут
его по лестнице, а если нам когда-нибудь потом придется с ним расстаться, нам
кажется, что вместе с ним от нас уходит какая-то часть нашего сердца. Такова
загадка обладания собственностью. Не такова ли и загадка веры?»
На страницах, датированных последним годом, Миккельсен нашел
такой заголовок: «Грозный призрак».
«Не помню точно где, на острове Морс много лет тому назад
произошел такой случай. У одного помещика было два маленьких сына. Младший был
мальчуган упрямый и непослушный, и отец хотел сломить его упрямство. Как-то раз
— мальчику шел тогда девятый год — он опять что-то натворил и должен был
понести наказание. От страха он взобрался на высокое дерево. Отец в
запальчивости да еще, как говорят, изрядно выпив (он только что вернулся с
охотничьей пирушки), схватил кнут и приказал сыну спускаться. Но чем громче он
кричал, чем сильней бранился, тем выше залезал перепуганный мальчик. Наконец он
добрался до самой верхушки. Вдруг раздался крик: ветка, на которую он хотел
стать, подломилась, и он упал с огромной высоты на землю. После этого он
навсегда остался калекой, а отец сошел с ума от угрызений совести и до самой
смерти просидел в сумасшедшем доме.
Сыновья тем временем подросли. Старший стал здоровым,
краснощеким парнем, что называется кровь с молоком. Он женился на красивой
девушке, наплодил целый выводок крепких и здоровых детей, превратил имение в
образцово-показательное хозяйство, — короче, свершил на земле все, что
положено свершить мужчине. А брат в это время тихо и неподвижно полулежал в
своем кресле под деревьями. Птицы кружили над ним и если из его рук. Он не
чувствовал себя несчастным, его мучила только неуместная жалость окружающих и
мысль о страшной участи отца. Я видел его. Ему было в ту пору лет
восемнадцать-девятнадцать, и я никогда не забуду просветленное выражение его
лица. Словно сияние исходило от него. Взамен утраченного здоровья природа
подарила ему шестое чувство, которое одно лишь дает нам изведать величайшее
наслаждение. Неуклюжий подросток с угрюмым блеском в глазах стал лишь жалким
калекой, бедняга не стал ни мужчиной, ни женщиной, ни ребенком, ни взрослым. Но
зато он стал человеком, в чьем взгляде отразилась сама бесконечность во всей
своей незамутненной чистоте, глубине и покое. И я невольно вспомнил об его
отце, которого грозный призрак — совесть загнал в непроглядную тьму, потому что
он не обладал истинной верой, верой в природу, богатую, исполненную мудрости и
доброты. Все на свете во власти природы, и она щедро возмещает в одном звене
то, чего мы лишены в другом, и она…»
Учитель не дочитал: в комнату вернулся судья.
— Ну, Миккельсен, идем, все готово. Что это у вас?
— Да вот тетрадь, она лежала в ящике. Между прочим, что
мы с ней будем делать? Тут ведь просто записи, с аукциона она пойти не может, а
уничтожать жалко. Как вы считаете, Нильсен, имею я право взять ее себе? У меня
тогда останется о нем хоть какая-нибудь память. Честно говоря, мне будет очень
недоставать его, а здесь так много написано как раз о том, о чем мы с ним
обычно говорили. Я почитаю немножко, вот мне и будет казаться, будто я снова
поговорил с ним.
— Да берите себе на здоровье. За всякую писанину мы не
отвечаем. Денежной ценности она не имеет.
Погасили свечу и лампу, судья зажег фонарь. Потом оба вышли
из опустевшего дома и бережно притворили за собой дверь.
|