
Увеличить |
Глава XXIV
Когда до Бэструпа дошли слухи о том, что Пер расторг свою
помолвку с дочерью копенгагенского богача, пасторша не на шутку всполошилась.
Узнав, что Пер собирается на рождество в Керсхольм, она как-то вечером, уже в
постели, открыто поведала мужу о своих опасениях и предложила на это время
куда-нибудь услать Ингер. Но пастор и слушать ее не захотел. Его, разумеется,
тоже не слишком соблазняла перспектива выдать свою дочь за человека с таким
прошлым, но, по его словам, было бы грешно брать на себя роль провидения. К
тому же сей молодой человек осознал свои ошибки, а в том, что его обращение
искренне, нетрудно убедиться: недаром же он ради спасения души пожертвовал
материальными благами.
— Мы не имеем права применять силу в делах веры. А
любовь та же вера. Впрочем, я собираюсь как-нибудь потолковать с Ингер. Пусть
знает, что мы вовсе не заставляем ее неволить свое сердце. Это повысит у нее
чувство ответственности.
Сначала Ингер не сообразила, что расторгнутая помолвка имеет
какое-то отношение к ней. Хотя она слишком даже хорошо знала себе цену, на сей
раз она приписала все случившееся исключительно знакомству Пера с ее отцом.
Потом уже приятельницы Ингер, девицы Клаусен, направили ее мысли по верному
следу, и с тех пор, вспоминая, какое богатство отверг Пер единственно ради нее,
она испытывала приятное волнение.
Ее собственные чувства пока еще оставались для нее загадкой.
Во всяком случае, пламенной любви к Перу она не испытывала. Думая о нем, она
видела перед собой только его глаза, потому что, когда он впервые побывал у них
в Бэструпе, ее отец сказал, будто взгляд Пера подобен открытому берегу моря,
где залитые солнцем чайки кружат над ушедшими глубоко в песок обломками
кораблей, «напоминая о зимнем мраке и бурях весеннего равноденствия». Сравнение
поразило ее тогда, ибо она не поняла его смысла. Но теперь, поняв, она только и
думала что об этих неярких, грустных глазах морехода. И все же прошлое, о
котором рассказывали глаза Пера, ставило неодолимую преграду для ее чувств.
Полюбить человека, который уже с кем-то был помолвлен! Нет, это казалось ей
совершенно невозможным. Правда, она ни разу не видела бывшей невесты Пера и,
кроме того, знала, каким он был несчастным и измученным, пока не расторг
помолвку, и это несколько меняло положение.
Она считала, что он ей нравится, но не знала, сможет ли
когда-нибудь по-настоящему привязаться к нему, сможет ли полюбить его, —
не знала, ибо имела самые смутные представления о любви. Правда, подружки
услужливо старались просветить ее. Пышная Герда с одинаковой готовностью делилась
и собственным опытом, и сведениями о таинствах любви, почерпнутыми у других. Но
Ингер не внимала ее рассказам: так далека была она от подобных дел.
Тем сильней она удивилась, когда в один прекрасный день,
недели за две до рождества, оставшись наедине с ней, отец вдруг заговорил о
Пере и о его предполагаемом приезде к ним.
— Тебе, вероятно, известно, детка, что господин
Сидениус расторг свою помолвку, и я хочу прямо спросить у тебя: не лучше ли
тебе, принимая во внимание то, как люди могут расценить этот шаг, вообще
избегать встреч с ним у нас дома? Только отвечай мне всю правду.
Вопрос отца показался Ингер замаскированным сватовством. Она
подумала, что родители, должно быть, получили письмо от Пера, и эта мысль
привела ее в такое замешательство, что она вообще ничего не ответила.
Но для пастора Бломберга молчание Ингер и ее внезапно
запылавшие щеки были достаточным ответом. Вечером он поделился своим открытием
с женой и опять повторил: «Ни малейшего нажима на девочку. Будем надеяться, что
господь благословит выбор, который сделает ее сердечко, благословит и приведет
ее к счастью». На слова жены, что Пер не имеет никакого положения, никаких
видов на будущее и не сможет прокормить семью, пастор бодро ответствовал, что и
в этом отношении господь не оставит их; при этом он имел в виду намеченную
перепланировку речного русла, которая бесспорно сулила Перу солидный доход.
На деле же перспективы в этом смысле были весьма и весьма
мрачные. За осень гофегермейстер несколько раз собирал будущих пайщиков, но
достигнуть согласия пока не удалось. Всего насчитывалось две-три сотни хозяев,
мелких и крупных, чьи интересы затрагивал этот проект, а без единодушного их
одобрения нельзя было сделать ни одного шага. Хотя каждый пайщик в глубине души
был уверен, что предложенная перепланировка сулит ему изрядную выгоду, он либо
выступал против проекта, либо, в лучшем случае, держался уклончиво — из
опасения, что его брат, или сосед, или зять наживется больше, чем он сам, или
понесет меньшие расходы. Вдобавок пайщики не могли допустить, чтобы честь
такого важного начинания досталась гофегермейстеру. Поэтому зажиточные
крестьяне вообще перестали ездить на собрания, и тем самым план был
окончательно похоронен.
Но тут, неожиданно для всех, за дело взялся сам пастор
Бломберг. Обладая завидной способностью считать удовлетворение своих личных
нужд делом первостепенной важности для всего прихода, он решил, как он
выразился в беседе с супругой, с корнем вырвать эту ядовитую крапиву, служащую
печальным доказательством того, что даже в обществе свободном, в обществе,
очищенном силой духа, могут пышно произрастать сорняки недоверия и взаимной
вражды. Сначала пастор под шумок пытался обработать тех, от чьего согласия в
первую очередь зависел благоприятный исход дела. Встретив отпор, он рассвирепел
и перешел в открытое наступление. На большом съезде верующих, где собралась вся
его паства, он произнес пламенную речь, в которой коснулся проекта, а затем в
сильных и образных выражениях разгромил узкособственническое себялюбие, которое
встает на пути прогресса, ведущего ко всеобщему благополучию и, тем самым, к
процветанию истинно богоугодной жизни, здоровой, счастливой и честной.
Его выступление ошеломило присутствующих, а у многих даже
вызвало сильное неудовольствие: во-первых, потому, что такие речи были
неуместны на собрании верующих; во-вторых же, потому, что кой до кого уже дошли
слухи о предстоящем бракосочетании Ингер с молодым творцом упомянутого проекта.
Но Бломберг держался как ни в чем не бывало. Не первый раз он слишком смелой
речью навлекал на себя недолговечный гнев своих прихожан. Он сознавал свою
власть над ними и не мешал им брюзжать сколько душе угодно. Все равно, той
цели, что он ставил перед собой для начала, ему достичь удалось: он вдохнул
новую жизнь в дело, от которого, на его взгляд, зависело теперь благоденствие
всей округи. В крестьянских усадьбах и в хижинах арендаторов обсуждали речь
пастора, а тем самым возобновилось и обсуждение проекта.
* * *
За день до рождества Пер приехал в Керсхольм. Там все
оставалось по-старому, только уехала баронесса, да лицо гофегермейстера, больше
чем когда бы то ни было, напоминало жухлый кленовый лист. Все так же тянуло из
кухни торфяным дымком, и этот запах показался Перу бесконечно родным и близким.
Гофегермейстерше сразу бросилось в глаза, что Пер очень
изменился, и не только внешне. Она смекнула, что у него, должно быть, были
какие-нибудь серьезные затруднения, но, несмотря на все материнское участие, с
помощью которого она старалась выведать подробности, Пер упорно отмалчивался,
чем в конце концов даже обидел ее.
В первый день рождества Пер вместе с ней отправился в
бэструпскую церковь. Гофегермейстер прихворнул и потому остался дома. Когда они
добрались до церкви, прихожане уже начали петь псалмы. Засунув руку в карман
сюртука, пастор Бломберг разгуливал взад-вперед по проходу, могучим голосом пел
псалом и одновременно раскланивался с друзьями и знакомыми. Время от времени он
останавливался возле лестницы, ведущей на хоры, благосклонным взором окидывал
битком набитую церковь, и лицо его озарялось радостным умилением.
Пер тотчас отыскал взглядом Ингер, та сидела по другую
сторону прохода, подле своей матери. Она была в черном, и это придавало ее
нежному, тонкому облику неповторимую прелесть. Она ни разу не подняла глаза от
молитвенника. Даже когда шелест шелка возвестил о прибытии гофегермейстерши, а
фру Бломберг повернулась к вошедшим и кивнула им, Ингер продолжала глядеть в
молитвенник, но щеки ее залила краска, и Пер, у которого были кое-какие
основания подозревать, что она догадывается о его присутствии, воспринял это
как знак одержанной им победы. Сердце у него заколотилось в тревожном ожидании.
Едва служба кончилась, Пера, гофегермейстершу и еще
несколько человек из находившихся в церкви пригласили на чашку кофе к пастору.
Такие приглашения от имени пастора стали местным обычаем; прихожане вели
строжайший учет, кого и сколько раз удостоили этой чести. У пастора Пер застал
четырех крестьян с супругами. На всех лицах, правда, по-разному, была написана
одна и та же мысль; в своем приходе они самые почтенные, известные и зажиточные
персоны. Перу и в голову не пришло, что пастор Бломберг пригласил этих людей
нарочно ради него. Хотя он с необычным рвением старался их всех поскорей
перезнакомить, о перепланировке речного русла никто речи не заводил, да и вся
церемония «кофепития» заняла от силы полчаса: пастор спешил на внеочередное
праздничное богослужение и сам намекнул гостям, что им пора уходить.
Сперва уехали крестьяне, потом гофегермейстерша с Пером.
Ингер снова облегченно вздохнула.
Она все время очень боялась остаться наедине с Пером, так
как почему-то вбила себе в голову, что Пер писал ее родителям и загодя
заручился их согласием. Однако, для себя самой она все еще не решила проклятый
вопрос: любит она Пера или нет. Точнее сказать, она по неопытности просто не
могла разобраться, можно ли называть любовью то чувство, которое она испытывает
к Перу. Ей нравилось, что он не похож на других. Тот, кому суждено стать ее
мужем, ни за что не должен быть похож на других. Далее, она не сомневалась, что
он по натуре очень добрый человек и будет заботиться о ней. И потом — ведь от
себя самой не скроешь, что в ожидании его приезда она не спала ночи напролет.
Еще сегодня, как раз перед тем как идти в церковь, у нее от волнения даже
разболелся живот. Но можно ли все это считать любовью, неизвестно.
Пока Пер сидел у них, она была почти уверена, что никакой
любви у нее и в помине нет. Он очень изменился внешне и — хотя это его красило,
ничего не скажешь, — стал каким-то чужим и непривычным. Но когда он ушел,
дома стало тоскливо и пусто, и весь остаток дня она прямо места себе не
находила. Она бродила из комнаты в комнату, пересаживалась со стула на стул и
горько сожалела о том, что вообще узнала Пера. Непривычное, неведомое доселе
смятение мучило ее. Под конец она забилась в свою комнату, подсела к окну и с
тоской глядела, как садится солнце, заливая багрянцем белые от инея деревья.
Она думала о романтическом, легендарном герое; при встрече Пер так живо вызвал
у нее в памяти этого героя, что потом она уже не могла отделаться от первого
впечатления. Замкнутый и молчаливый, своим бледным лицом, черной окладистой
бородой, а главное удивительными глазами морехода, он походил на «Летучего
голландца» — такого, каким он выведен в опере, которую она год тому назад слушала
в Копенгагене. Особенно запомнился ей величественный пролог, когда
многострадальный моряк-скиталец, обреченный всю жизнь не знать родного гнезда и
гонимый этим проклятием, пытается укрыться от шторма в шхерах Норвегии. Потом,
под приглушенный и замедленный грохот литавр, он заходит в бедную рыбацкую
хижину и видит там молодую девушку, дочь хозяина. Та одиноко сидит за прялкой и
поет. И тут, уронив голову на руку, Ингер подумала, что она любит, конечно же,
любит Пера, хотя любовь и не принесла ей счастья.
Она надеялась, что на следующий день все решится. Ее
пригласили вместе с родителями в Керсхольм и больше никого, насколько ей было
известно, не ждали. Но рано утром из Керсхольма прискакал гонец с известием,
что приглашение отменяется, поскольку опасно заболел гофегермейстер: среди ночи
его скрутила застарелая болезнь желудка.
Днем в сопровождении Пера приехала сама гофегермейстерша,
чтобы извиниться за свой отказ. Она помянула вчерашний визит четырех крестьян и
заявила, что с некоторых пор опять возобновились разговоры о том, чтобы
провести еще одну встречу лиц, заинтересованных в перепланировке речного русла,
чему она от души рада.
— Тем самым дело будет улажено. А мы сможем и дальше
наслаждаться обществом господина Сидениуса.
Пастор Бломберг во время этой беседы спокойно расхаживал по
комнате, заложив руки за спину. При последних словах гофегермейстерши он вдруг
остановился с крайне серьезным видом.
— Вы правы, — сказал он, — я тоже не теряю
надежды, что дух взаимопонимания, наконец, победит в этом вопросе.
Пасторша промолчала. Зато гофегермейстерша с каждой минутой
становилась всё разговорчивей. Оказалось, что она до мельчайших деталей
продумала будущее Пера.
— Вы ведь помните возле станции такую хорошенькую
усадьбу? Вдова пастора Петерсена умерла, и усадьба сейчас свободна. Более
подходящего жилья для господина Сидениуса не придумаешь. Вид у неё снаружи
чудесный, прибавьте к этому еще очаровательный сад и всевозможные удобства. А
какое расположение!
Ингер встала. Болтовня гофегермейстерши возмутила ее. Она
отлично понимала, с какой целью все это говорится, и вообще за последнее время
она сильно охладела к своей приятельнице. Во-первых, она поняла, что
гофегермейстерша давно уже всеми правдами и неправдами старается выдать ее за
Пера. А во-вторых, начинала догадываться, что под столь рьяными заботами о
благе Пера скрывалось не просто хорошее отношение, ибо временами
гофегермейстерша слишком уж неумеренно расхваливала Пера.
После кофе все общество предприняло небольшую прогулку по
саду и дальше, до холмов, но Перу так и не удалось поговорить с Ингер наедине.
Пасторша не спускала с них глаз, а когда они вернулись домой, к крыльцу уже
была подана коляска. Гофегермейстерша торопилась к больному мужу, а Перу никто
не предложил остаться.
На прощанье гофегермейстерша обняла Ингер и хотела
поцеловать ее в губы, но Ингер увернулась и подставила ухо. Ласки, которым она
прежде так радовалась, теперь не вызывали у нее ничего, кроме отвращения.
Прошло еще несколько дней, а влюбленным так ни разу и не
удалось встретиться. Гофегермейстерша была прикована к постели больного мужа, а
из-за нее Перу тоже пришлось отказаться от местных рождественских увеселений.
Впрочем, он жалел только об одном: о том, что ему нельзя видеться с Ингер. Он
знал, что Ингер как первая красавица и как дочь пастора Бломберга, всегда
оказывается в центре молодой компании, что она бессменная королева в
рождественских шествиях и сказочная принцесса в старинных танцах,
которые, — как он уже не раз слышал летом, — снова входят здесь в
моду. И хотя он знал также, что молодых мужчин здесь можно пересчитать по
пальцам, да и те либо деревенские увальни-сыновья богатых хуторян, либо
желторотые студентики, он все же очень тревожился, и время для него тянулось
мучительно долго. Бородач-управляющий не раз приглашал Пера на охоту, но охота
больше не занимала его. Почти все время он безвыходно сидел дома, втайне
надеясь, что, быть может, Ингер придет к ним в гости. Ни планы гофегермейстерши
о том, как устроить его будущее, ни даже возобновившиеся переговоры о проекте почти
не волновали его, вернее волновали лишь постольку, поскольку он мог
рассчитывать на любовь Ингер.
В его комнате, как и в первый приезд, висела полка, тесно
уставленная книгами. К ним-то он и прибегал в своем уединении. Но на сей раз он
предпочитал развлекательную литературу — романы, пьесы, рассказы — и читал,
чтобы убить время и заглушить тоску. Кроме того, с тех пор как ему пришлось
пойти на поклон к родным, чтобы искупить былые грехи, он побаивался книг
религиозного содержания. Тот бог, которого он познал этой осенью, не имел
ничего общего с обольстительным образом всеблагого, милосердного утешителя,
каким он представал в трудах Бломберга. Правда, несколько раз он в них
заглянул, но они вызвали у него то же разочарование, что и во время рождественской
проповеди пастора. Мысли его уже не находили успокоения в этих гладких и
красноречивых, но таких избитых рассуждениях о жизни и смерти, о грехе и
благодати. В поисках бога он перешагнул ту ступень, когда человека
удовлетворяют подобные рассуждения, говорящие лишь сердцу и ничего не дающие
уму. Теперь он жаждал пищи для ума, теперь он хотел найти истину, а Бломберг
предлагал ему цветочки вместо хлеба насущного. Поэтому Пер решил дать передышку
своим мыслям. Он устал от бесплодных поисков. На некоторое время следовало
закрыть врата потустороннего мира и думать лишь о жребии, ему уготованном, ибо
от этого зависела вся его судьба и все счастье в этой быстротекущей жизни.
Раньше он и помыслить не смел о том, чтобы сделать
предложение Ингер до того, как сдаст экзамен и получит хорошее место или, по
крайней мере, заимеет виды на обеспеченное, безбедное существование. Но теперь,
когда он с минуты на минуту ожидал ее появления, терзаясь ревностью и тоской, в
нем вдруг проснулась былая отвага, и он решил добиться ответа сразу, как только
останется наедине с ней.
Наконец, за день до Нового года ему удалось побывать в
Бэструпе. Он знал, что оттуда несколько раз присылали человека справиться о
здоровье гофегермейстера, и, поскольку утром появились симптомы, доказывающие,
что дело идет на поправку, он спросил за завтраком, не следует ли ему съездить
в Бэструп и сообщить пасторскому семейству радостную новость.
Гофегермейстерша отвечала с улыбкой:
— Долго же вы придумывали повод, — и в голосе ее
послышались игривые нотки, которые уже несколько раз заставляли Пера умолкать
посреди разговора.
Он выехал сразу же после завтрака. Он знал, что у пастора
садятся обедать в три часа, и точно высчитал, что от часу до двух Ингер легче
всего застать одну в гостиной. Мать в эту пору возится на кухне, отец сидит у
себя в кабинете. А кстати, от часу до двух Ингер занимается музыкой и — как
человек долга — делает это, по словам гофегермейстерши, круглый год, не
пропуская ни единого дня, за исключением больших церковных праздников.
Чтобы прийти незаметно, он даже отказался от предложенной
ему коляски, к тому же погода была превосходная, дорога хорошая, а ему после
долгого сидения взаперти хотелось подышать воздухом. Зимнее солнце избороздило
длинными тенями морозную землю, по полям кое-где бродили суягные овцы и щипали
сухую траву. На душе у него было спокойно, до того спокойно, что он сам себе
удивлялся. Со странным, почти благоговейным умилением прислушивался он к звуку
своих шагов по скованной морозом земле — гулких, размеренных, сидениусовских
шагов. Казалось, будто есть в этом звуке что-то такое, что связывает его с
безвозвратно отлетевшей порой, откуда неведомыми путями сила вливается в тело,
покой — в мысли, надежда — в душу.
Все вышло, разумеется, совсем не так, как он рассчитывал. Не
успев еще открыть калитку, он сразу увидел фру Бломберг; она стояла посреди
двора и кормила кур. Крайне сдержанно поблагодарив за добрые вести, она
пригласила его войти. Ингер действительно сидела в гостиной за роялем, но
мамаша ни на секунду не оставляла их одних, а потому разговор вертелся
исключительно вокруг болезни гофегермейстера. Потом появился сам пастор в
черной рабочей куртке и тут же завладел разговором. Пер понял, что ему опять
придется уйти ни с чем.
Но тут во дворе зацокали копыта, и к дверям подкатил
старомодный рыдван. Это приехала с рождественским визитом пасторская чета из
соседнего прихода. Вино и печенье внесли еще раньше, теперь подали кофе и
шоколад, а Ингер помогла матери накрыть на стол. Пер совсем уже было собрался
домой, но пастор Бломберг попросил его отобедать с ними, и Пер не заставил себя
долго упрашивать. Потом старички гости уехали, и за те несколько минут, пока
Бломберги провожали их до экипажа, Ингер и Пер стали женихом и невестой.
Когда фру Бломберг вернулась в гостиную, она сразу увидела,
что дело неладно. Ингер стояла у окна, уткнувшись лицом в цветы, а Пер — подле
нее.
— Что здесь творится? — почти грубо спросила
пасторша.
Пер сделал шаг вперед, поклонился и сказал, как бы
извиняясь:
— Сударыня, я сделал предложение вашей дочери.
Но тут явился пастор в своей коротенькой курточке. Когда он
узнал, что произошло, лицо его приняло озабоченное выражение. Сперва он
высказал несколько подходящих к случаю сентенций, но затем, будучи человеком
покладистым, когда его удавалось растрогать, он заулыбался, раскрыл Ингер свои
объятия, назвал Пера дорогим сыном и со слезами на глазах благословил их.
Как, собственно, все произошло, Пер и сам не понимал. После
он попросил Ингер рассказать ему об этом. Ингер представила все дело в
несколько комическом свете. Она сказал, что, когда гости вышли, ей тоже
хотелось проводить их вместе с родителями, но он крепко схватил ее за руку и
преградил ей путь.
— Я чуть не закричала. Ты даже не знаешь, до чего мне
было больно.
Впрочем, это говорилось без малейшего намека на кокетство.
Она совершенно искренне хотела пожаловаться. В общем же, на первых порах ее
занимал не столько сам Пер, сколько мысль о счастье, которое она ему подарила.
Но у Пера не было чувства, будто между ними рухнула какая-то преграда; он заметил,
что она избегает оставаться с ним наедине. Боясь отказа, Пер даже перед уходом,
когда их, наконец, оставили одних, не осмелился попросить у нее поцелуя;
однако, сдержанность Ингер отнюдь не обижала Пера. Именно эта гордая
стыдливость с самого начала так привлекала его, и он дал себе слово быть
терпеливым и ни единым жестом не оскорбить ее.
Семейный совет, состоявшийся в кабинете пастора, постановил
держать помолвку в тайне, покуда Пер не сдаст экзамена. Особенно настаивала на
этом фру Бломберг, и Пер безропотно подчинился. Ему также было велено ничего до
срока не сообщать гофегермейстерше. На этом требовании, главным образом,
настаивала Ингер. Но здесь его постигла неудача. Когда он вернулся в Керсхольм,
выражение лица немедленно выдало его.
— Вы помолвлены! — вскричала гофегермейстерша,
едва лишь завидела его.
Пришлось во всем признаться, и под ее нажимом он выложил
гораздо больше, чем ему того хотелось.
* * *
Перу лишний раз довелось убедиться, что радость, как и беда,
никогда не приходит одна.
Через несколько дней к нему нагрянули нежданные гости: двое
крестьян, из тех, что пили кофе у пастора, явились в Керсхольм и попросили
позволения переговорить с ним. Это были рослые, широкоплечие мужчины в
домотканых костюмах. Держались они с большим достоинством. Пер пригласил их
сесть, и, невзирая на полную неожиданность визита и на его неумение
разговаривать с крестьянами, беседа продолжалась несколько часов. Гости начали
с заявления, что их никто сюда не посылал, что они приехали сами по себе,
поскольку «слышали краем уха», будто он намерен заняться перепланировкой
речного русла и понизить уровень воды во всех водоемах округи. Если слухи,
дошедшие до них, справедливы, то они лично хотели бы поближе ознакомиться с
делом. В каждом их слове сквозила расчетливая осторожность и мелочное
недоверие, и это совершенно не вязалось с их мощными фигурами и уверенной
осанкой. Хотя из вопросов, которые гости задавали Перу, явствовало, что они
досконально изучили как юридическую, так и техническую сторону дела, они все время
делали вид, будто знакомы с проектом только в общих чертах, и когда один из них
случайно обмолвился о возможном созыве еще одного съезда учредителей, другой не
преминул усомниться в реальности этой затеи, а первый тогда напрямик заявил,
что он, со своей стороны, вообще не верит в успех предприятия.
Когда они, наконец, ушли, Пер подумал, что они затем и
приходили, чтобы подготовить его к окончательному отказу. Но гофегермейстерша,
которой он передал содержание разговора и которая лучше знала, как принято у
крестьян вести дела, поздравила его и все с тем же игривым смешком заявила, что
теперь самое время снимать мерку для свадебного костюма. У Бломбергов тоже все
были довольны; и действительно, через несколько дней по округе прошел слух, что
эти крестьяне поехали в Копенгаген просить своего депутата выхлопотать им
государственную субсидию для начала работ.
А Пер тем временем просиживал почти целые дни в Бэструпе, и
с каждым разом Ингер все меньше и меньше старалась сдерживать свои чувства.
Правда, она никогда не выходила из состояния задумчивого спокойствия и немного
мрачнела, когда он целовал ее, зато заботилась о нем просто трогательно. Если
он приходил в ненастную погоду, она тотчас готовила ему горячее питье и
заставляла проглотить все до дна чуть не в кипящем виде; когда он уходил или
уезжал по вечерам, она провожала его до передней, снимала с плеч шелковый
шарфик и заботливо укутывала его шею, чтобы он не простудился.
Она относилась к нему почти по-матерински, и Пер безропотно
позволял обращаться с собой, как с маленьким своенравным мальчуганом, которому
она — снисходительная мамаша — спускает все шалости.
Пер легко втянулся в круг их домашних дел и забот. Он очень
скоро убедился, что здесь царствует единственный и неограниченный повелитель —
сам пастор. Не то чтобы его можно было назвать семейным деспотом, отнюдь нет.
Он царствовал в силу неоспоримого превосходства, благодаря которому взял под
опеку своих присных, не тратя при этом ни лишней энергии, ни лишних слов. Все
это очень напоминало Перу его отца и отношение того к матери и к детям. Многое
здесь вызывало в памяти родительский дом, как ни разнился самый тон и уклад
жизни. Однажды, приехав к Бломбергам, он заметил, что все чем-то расстроены.
Тесть отсиживался у себя в кабинете; Ингер и маменька с торжественными лицами
восседали в гостиной за рукодельем; младшие тихо и как-то нерешительно возились
в столовой. Когда они остались вдвоем, Ингер рассказала Перу, что одного из ее
братьев, двенадцатилетнего Нильса, уличили во лжи, и хотя отец располагал явными
доказательствами того, что Нильс солгал, Нильс тем не менее упрямо отрицал свою
вину. Тогда отец созвал всех детей и произнес волнующую проповедь, после чего
маленький грешник, обливаясь слезами, во всем сознался. Теперь он заперт в
комнате для гостей, и ему запрещено выходить со двора до конца рождественских
каникул.
Пер выслушал ее не без некоторого смущения: он до сих пор не
забыл подобную же сцену в своем родительском доме, за обедом, когда
обнаружилось, что он воровал яблоки. Воспоминания об этой гадкой сцене омрачили
все его детство, и сейчас, когда он думал о ней, в голове у него поднималась
дикая сумятица — отголосок испытанного тогда чувства протеста и жажды мести.
Поэтому он сразу попытался переменить тему и очень обрадовался, когда вернулась
мать Ингер и разговор принял другое направление.
Отношения с тещей тоже мало-помалу наладились. Ради Ингер
Пер всячески старался победить ее неприязнь и преуспел в этом. Он заметил, что
она очень любит, когда ее развлекают во время шитья, например, читают вслух
какую-нибудь книгу. Поэтому он ежедневно после обеда прочитывал целые главы из
просветительных романов, весьма популярных в этом доме, и, хотя само чтение не
доставляло ему никакого удовольствия, он постепенно привык и стал даже находить
приятными эти тихие часы, когда голос его перемежался лишь шуршанием ниток да
успокоительным потрескиванием дров.
На другой день после крещения Пер уехал в Копенгаген. Он и
так слишком надолго забросил работу, да вдобавок болезнь гофегермейстера
оказалась гораздо серьезнее, чем предполагали, и неожиданно приняла очень
дурной оборот. Последний день он целиком провел у Бломбергов. Ингер на прощанье
— первый раз за все время — очень разволновалась, на глазах у нее выступили
слезы, и она долго-долго сжимала руку Пера, словно боясь выпустить ее из своих
рук. Когда он отъезжал, тесть, теща и все маленькие братья и сестры Ингер
высыпали на крыльцо и махали платками, пока не скрылся из виду. А Ингер перешла
в сад, взобралась на нижнюю перекладину забора и долго еще махала оттуда.
И все же Пер был несколько разочарован. До самой последней
минуты он надеялся, что Ингер попросит у родителей разрешения проводить его до
станции, чтобы им хоть немножко побыть вдвоем. Правда, погода была холодная и
ветреная, но все же его удивило, что Ингер даже в голову не пришла эта мысль.
Забившись в угол кареты и глядя на незанятое место возле себя, он невольно
вспомнил Якобу, вспомнил, как она в одном из писем поведала ему о своей тоске.
«Я рада бы трижды объехать вокруг света, чтобы пробыть с тобой
одну-единственную минуту»,— писала она. Тогда эти слова показались ему
напыщенными и истерическими. Теперь, когда он сам полюбил, он их понял.
Через полчаса впереди показались станционные постройки,
потом промелькнул маленький домик, в котором гофегермейстерша намеревалась
свить гнездышко для их любви. Домик стоял в стороне от дороги, у подножья
холма. Он был выстроен в дачном стиле и окружен очень неплохим садом. Даже
теперь, среди зимы, обнаженные деревья придавали домику очень уютный и
располагающий вид. Мысли Пера невольно настроились на торжественный лад.
Возможно ли, что он, от кого отступились все добрые духи, когда-нибудь будет
сидеть возле этих, ничем сейчас не занавешенных окон, а рядом с ним будет
Ингер, и силы добра, против которых он так неразумно грешил, будут охранять его
покой? Возможно ли, что однажды в пустынном и заброшенном сейчас саду прозвучит
смех или плач его детей? А на холме позади дома — да, именно на холме — он
построит опытную мельницу, и в один прекрасный день, быть может, возвестит миру
о великой победе.
Растроганный, он улыбнулся своим мыслям и подумал, что бог
не только грозный судия, который жестоко, даже беспощадно карает отступников,
но и милосердный отец, который по-царски награждает праведных.
Когда поезд отошел от станции, Пер обнаружил, что вместе с
ним в купе сидит седенький старичок. В старичке он без труда узнал пастора,
приезжавшего к Бломбергам с рождественским визитом, как раз перед тем, как
состоялась его помолвка. Пастор был бодрый и словоохотливый господин, он тоже
узнал Пера, и разговорились они как нельзя лучше.
— Вы ведь, кажется, сын покойного Иоганна Сидениуса, не
так ли? С отцом вашим я был мало знаком, он не очень-то жаловал своих коллег и
предпочитал всему на свете уединение, зато матушку вашу я в молодости знал
очень даже хорошо. Мы с ней родились и выросли в одном городе, мы оба из Вайле
и почти однолетки. Вы, между прочим, весьма на нее похожи. Я, еще когда
встретил вас у наших милых Бломбергов, все думал, кого это вы мне напоминаете.
Но у меня вылетела из памяти девичья фамилия вашей матушки. А потом сообразил,
что у вас торсеновское лицо. Когда я гляжу на вас, я словно вижу перед собой
вашего дедушку. Да, вы ведь его, наверно, не знали. Чудесный был человек,
веселый такой, жизнерадостный до последнего вздоха и всегда живо интересовался
тем, что творится на белом свете. Его гостеприимный дом был сущей благодатью
для нашего маленького городка, а ваша матушка была душой невинных развлечений
местной молодежи. Ах, счастливое время, счастливое время! Помню, как-то на
рождественские каникулы один землевладелец, живший довольно-таки далеко от
нашего городка, давал костюмированный бал. Всю молодежь туда пригласили,
радость была неописуемая. И надо же так случиться, что к концу дня разыгралась
страшная буря. Такая поднялась метель, никто не осмеливался и носа из дому
высунуть. Огорчились все ужасно. И вот сидим мы это и горюем, и вдруг с улицы
доносится звон колокольчиков, скрип полозьев, щелканье кнута.
Бросаемся к окнам — и кого же мы видим? Кого же; как не
Кристину Торсен? Она преспокойно собирается на бал и слышать не хочет о том,
чтобы отсиживаться дома. А под конец вообще заявляет, что, если никто ее не
повезет, она пойдет пешком, прямо в своих атласных туфельках. Ну, тут уж все
расхрабрились, и это рискованное предприятие очень удачно закончилось:
повеселились мы на славу.
— Простите, — смущенно прервал его Пер, — но
вы, вероятно, ошибаетесь. Это не могла быть моя мать.
— Значит, вы не сын покойного Иоганна Сидениуса?
— Сын.
— А вашу матушку звали Кристина, и она была дочерью
уездного лекаря Эберхарда Торсена из Вайле?
— Да.
— Тогда я не ошибаюсь.
— Может, это была сестра моей матери?
— Ах, вы про бедняжку Сигне? Помню, помню! Только она была
очень слабенькая и рано умерла. Зато ваша матушка была воплощение здоровья;
цветущая, невысокого роста, но стройная и миловидная. Или возьмите другой
случай. Однажды летом мы, молодежь, устроили, как мы тогда это называли, пикник
в складчину. Наняли три открытых экипажа и поехали в лес, километров за
двадцать от города. Лес принадлежал одному барону, и этот барон, не помню уж
почему, был не в ладах с местным населением. Он на все входы и выходы велел
прибить большие плакаты с длинным перечнем правил, которые следует соблюдать в
лесу. Плакаты висели повсюду, хотя лес был огромный, а сам барон жил далеко.
Запрещалось сходить с отмеченных вехами тропинок, запрещалось громко кричать и
затевать шумные игры, чтобы не спугнуть дичь, а строже всего запрещалось
устраивать в лесу привалы и закусывать. Именно эти плакаты восстанавливали
людей против барона, и мы решили из одного лишь упрямства поступить по-своему.
Мы расположились на полянке среди леса, достали корзины с провизией, кофейную
мельницу — словом, устроились отлично. И вдруг у всех кусок застрял в горле:
прямо перед собой мы увидели двух человек — барона и лесничего. Молва
утверждала, что барон страшный грубиян, да и вид его мог напугать кого угодно.
Он был большой, грузный, а лицо багровое, как у индюка. Что тут делать — никто
не знал. Перепугались все до смерти. И вдруг ваша матушка встает, наливает
чашку кофе, берет ее в руки и шагает прямо по траве к барону. Как сейчас вижу
ее перед собой. На ней было сиреневое летнее платье и большая соломенная шляпа
с цветами. Она была так прелестна и шла такой легкой походкой, что на нее было
приятно посмотреть. Она сделала книксен и с лукавой улыбкой попросила барона
оказать нам честь и разделить нашу трапезу. И барон не устоял. Вообще-то он был
добрейший человек, и дело кончилось тем, что он пригласил нас всех погостить на
обратном пути у него в замке и отведать его шампанского. Этот день уж никто из
нас не мог позабыть. Ваша матушка никогда вам об этом не рассказывала?
— Никогда.
На ближайшей остановке разговорчивый старичок сошел. Пер был
очень рад, что остался один, ибо рассказы пастора разбудили в нем невеселые
мысли.
Поезд тронулся, а Пер все думал, как мало он, в сущности,
знал о семье своей матери, о ее молодости. Отец — тот очень любил говорить про
свое детство, вспоминать, как ему жилось в доме его отца — бедного пастора; а
вот мать словно боялась рассказывать детям о своем доме и своей родне. Даже ее
единственного брата, который служил врачом где-то на острове Фюн, Пер ни разу в
жизни не видел; к ним он никогда не приезжал, и говорить о нем почти не
говорили.
Неподвижно сидя у окна и подперев голову рукой, Пер мрачно
смотрел, как в надвигающейся тьме бегут за окном поля. Теперь он начал
понимать, почему ему стало так не по себе в тот день, когда он впервые прочел
оставленное для него письмо матери.
|