Увеличить |
Глава XXIII
Приехав в Копенгаген, Пер сразу же принялся улаживать
квартирные и денежные дела, чтобы потом спокойно засесть за работу. Он решил
попросить взаймы у адвоката Верховного суда Хасселагера тысячи полторы — этого
хватило бы по меньшей мере на год. Хоть и противно было одолжаться у людей, чей
образ жизни и вечную погоню за наживой он теперь так глубоко презирал, но
другого выхода он не видел. К тому же лишним временем он не располагал: ему не
терпелось опять взяться за дело.
В качестве обеспечения он собирался предложить два
наконец-то полученных патента на модели ветряного и водяного двигателей, один
патент он получил здесь, другой — за границей. Правда, охотников на эти
изобретения до сих пор не нашлось, да и сам Пер не делал тайны из того, что большого
значения они не имеют. Он считал конструкцию законченной только наполовину, но
руководствовался тем, что Хасселагер, как человек достаточно пронырливый и
хитрый и вдобавок понимающий всю значительность его проекта, сумеет как-нибудь
не упустить своей выгоды, оказав ему денежную поддержку.
И действительно, Хасселагер принял его с безукоризненной
любезностью, но вел себя весьма сдержанно, так как день тому назад узнал о
расторжении помолвки. Потолковали о планах Пера, о перспективах, в частности о
дальнейшем усовершенствовании его изобретений, и Пер счел своим долгом говорить
вполне откровенно. Но когда под конец он прямо попросил у Хасселагера взаймы,
тот вдруг скис и с подкупающей обходительностью истинного копенгагенца начал
сетовать на то, что вряд ли сможет удовлетворить просьбу Пера, что он
принципиально никому не одалживает денег без предоставления достаточных
гарантий. Это, так сказать, деловое правило, которого каждый юрист должен
неукоснительно придерживаться, если не хочет, чтобы его заподозрили в
недозволенных махинациях.
Тогда Пер спросил, стоит ли попытаться счастья у других
людей, тоже интересующихся проектом, но не связанных подобного рода
соображениями; и Хасселагер после короткого раздумья ответил, как и следовало
ожидать, что таких людей найдется сколько угодно. Этот рослый, полнокровный,
белокурый датчанин по своей хватке весьма успешно подражал Максу Бернарду и не
боялся самых рискованных финансовых операций, но если дело доходило до
кровопролития, он, не обладая бесстрашием анемичного Макса Бернарда,
предоставлял другим добивать жертву. В данном случае он сослался на
землевладельца Нэррехаве, к которому, впрочем, Пер пошел бы и без его советов.
Уже на следующий день Пер отправился в Фредериксберг, где на убранной
соответственно с доходами и вкусами хозяина вилле проживал под маской скромного
хлебопашца аферист и делец.
Плотный и неуклюжий ютландец тоже прослышал краем уха о
расторжении помолвки, но не захотел верить своим ушам, а потому принял Пера с
наиприветливейшей улыбкой и долго тряс его руку своей теплой и липкой рукой. Но
едва Пер изложил свою просьбу, Нэррехаве смолк; его маленькие свиные глазки
украдкой отыскивали обручальное кольцо на правой руке Пера. Чем дольше говорил
Пер, тем величественнее разваливался Нэррехаве в своем позолоченном кресле. Под
конец он скрестил руки на груди и тоном, не допускающим возражений, заявил, что
просит не впутывать его в эту историю.
Пер начал терять терпение. Он напомнил своему собеседнику,
что тот сам не далее как минувшей весной совместно с Хасселагером предложил ему
свою поддержку, и в такой форме, которая делает сегодняшнюю просьбу вполне
естественной и закономерной. Но землевладелец невозмутимо покачал головой и
повторил на своем провинциальном наречии:
— Меня в это дело не впутывайте, нечего тут!
Пер не удовлетворился подобным ответом и потребовал
объяснений. С той деревенской бесцеремонностью, на которую и рассчитывал
Хасселагер, землевладелец Нэррехаве отвечал, что «ситуация» (любимое словцо
Нэррехаве) коренным образом изменилась, с тех пор как Пер — в чем нет теперь ни
малейших сомнений — не является более будущим зятем Филиппа Саломона.
Одновременно он выразил свое удивление по поводу разрыва с эдакими богачами и
даже пытался выведать причины. Но тут Пер встал с таким выражением, что Нэррехаве
оборвал свои расспросы на полуслове, и в упор спросил:
— Короче говоря, вы отказываетесь дать мне взаймы?
Землевладелец опять заколебался. Уверенный тон Пера
всколыхнул в нем остатки былого уважения, которое он почувствовал к Перу после
достопамятного сборища у Макса Бернарда. Он сложил на животе свои жирные ручки
и вертел большими пальцами, а маленькие поросячьи глазки пытливо смотрели на
Пера, пока их владелец взвешивал про себя все «за» и «против» этого
предприятия.
— Нет, — словно выстрелил он после недолгих
размышлений. — Знать ничего не желаю.
Не успел он кончить, как Пер схватил свою шляпу и опрометью
бросился вон.
На улице он немного успокоился. Ведь если поразмыслить
здраво, у него нет никаких оснований жаловаться. Он принимал участие в дикой
пляске вокруг золотого тельца. Диво ли, что телец, долго не получая
жертвоприношений, начал бодаться?
Но что теперь делать? Деньги нужны до зарезу. У него еле-еле
наберется наличными сотня крон.
Пер пошел в парк. Он долго сидел на скамейке и все ломал голову
в поисках выхода. Изобретательностью, выгодно отличавшая его как инженера, не
покинула его и в этих тяжелых обстоятельствах. Когда час спустя он встал со
скамьи и отправился домой, в его голове уже созрел план. Он просто-напросто
пойдет к полковнику Бьерреграву, кстати, он так и не нанес ему до сих пор
ответного визита. Пер не собирался просить денег у самого полковника; полковник
просто должен будет замолвить за него словечко перед статским советником
Эриксеном, известным меценатом, с которым он встречался в доме Саломонов.
Раньше Эриксен, насколько Перу было известно, охотно оказывал поддержку людям
такой специальности. Пер и сам бы обратился к Эриксену, но не мог сделать этого
именно потому, что они познакомились в доме бывшего тестя. И вдобавок, вообще
не слишком-то приятно просить взаймы у малознакомого человека.
Во второй половине дня Пер уже сидел в кабинете полковника
Бьерреграва на том же плетеном диванчике, где три года назад с таким жаром
развивал перед хозяином свои планы. Полковник сидел за письменным столом, чуть
откинувшись назад, и поверх очков разглядывал Пера полусочувственно,
полуиспытующе. От своего племянника Дюринга Бьерреграв уже слышал, что Пер и
его невеста не сошлись в вопросах религии. Хотя он — а как же иначе! —
считал эту причину весьма и весьма уважительной, он все же смотрел на Пера как
на человека, который от несчастий повредился в уме.
Пер начал с извинения за то, что он так замешкался с
ответным визитом, но у него были, как он выразился, личные причины, в силу
каковых он хотел пожить некоторое время вдали от Копенгагена.
Благосклонное молчание полковника показывало, что объяснение
признано удовлетворительным.
После этого Пер прямо заговорил о своих денежных
затруднениях и рассказал Бьерреграву, как он намерен выпутываться из них. У
него, Пера, есть основания полагать, что при любезном содействии господина
полковника он может рассчитывать на поддержку статского советника Эриксена, тем
более что Эриксен наслышан о нем из других источников и заранее расположен к
нему.
Хотя полковник для себя уже бесповоротно решил не
связываться с этим делом, он тем не менее изъявил готовность посодействовать
Перу, разузнать, что и как, а потом известить его. Он считал, что Пер явно не в
себе, а потому с ним лучше не спорить. Пер стал каким-то возбужденным и не в
меру болтливым. Тревоги последних дней и радость, которую он испытывал, сбросив
с себя прежнюю оболочку, вызвали у него наивное желание с кем-нибудь
пооткровенничать. И не только в этом он изменился. Он побледнел, осунулся, и
глубокие тени легли у него под глазами. Вдобавок он, еще в Керсхольме, отпустил
бороду и длинные волосы, а его платье и обороты речи выдавали стремление
опроститься в духе евангельской народности.
Когда он ушел, полковник некоторое время сидел погруженный в
мрачное раздумье. «Вот бедняга, — думалось полковнику, — его песенка
спета. А ведь какие были способности! Да что там способности — гениальный был
человек!» Правда, в душе полковник порадовался, что те преобразования, которые
в свое время не удались ему, не удаются и другому. Но если судить с точки
зрения интересов отечества, радоваться было совершенно нечему. Полковник
возлагал на Пера большие надежды. Он видел в нем провозвестника нового расцвета
черноземных, первозданных сил датской нации, он ждал, что люди, подобные Перу,
освободят страну от засилья евреев и прочих полунемцев, воспользовавшихся
усталостью народа после войны, чтобы захватить власть в стране.
Тут Бьерреграв вспомнил про своего племянника, который как
раз на днях выкинул очередной фокус. Чтобы заручиться поддержкой дюринговской
газеты, правление одного из крупнейших акционерных обществ избрало Дюринга
своим членом. Это давало ему возможность ежегодно получать без всяких забот
несколько тысяч крон. Малый того и гляди скоро пролезет в ригсдаг. Это исключительное
везение порой заставляло Бьерреграва усомниться в существовании высшей
справедливости. Человек, не знающий чувства любви к родине, ни во что не
верящий, не способный к настоящему труду, безостановочно поднимался вверх по
лестнице почестей, успеха и славы, тогда как люди истинно достойные, так
сказать прирожденные вожди, обладающие силой, здоровьем и преданные своей
родине, прозябали в безвестности. Впрочем, в Дании всегда так было. Поколение
за поколением вырастало цветущее, ясноглазое, вольнолюбивое и сильное.
Поколение за поколением сходило в гроб надломленное, согнутое, побежденное.
Словно тайная болезнь подтачивала силы нации, истощала лучшую часть молодежи и
оставляла страну беззащитной перед вражеским нашествием.
* * *
Пер снял комнату у старушки вдовы в особняке, на одной из
тихих улочек за фредериксбергским парком. Он поселился на окраине, не только
чтобы жить поближе к Высшей сельскохозяйственной школе, где намеревался
прослушать курс лекций, но и потому, что хотел как можно реже показываться на
Бредгаде и во всех прочих местах, связанных с неприятными воспоминаниями.
Старушка сдала ему маленькую, убого обставленную мансарду, и Пер, как водится,
палец о палец не ударил, чтобы сделать ее хоть чуточку поуютнее. Он думал
только об одном: подготовиться к экзамену, сдать его и уехать обратно.
Не сомневаясь, что полковник сдержит свое слово и что
денежные дела так или иначе уладятся, Пер распорядился переслать ему из отеля
все книги, чертежи и прочее добро, которое хранилось там во время его отсутствия.
Но книги и чертежи пришлось снова запрятать: он ничем не мог заниматься, кроме
подготовки к слушанию лекций, а лекции начинались первого сентября. Вот когда
будет сдан экзамен и доведен до конца проект осушительных работ в Керсхольме,
которому суждено скоро воплотиться в жизнь, — о, тогда он возьмется за
дело по-настоящему. У него уже есть несколько неплохих мыслей по дальнейшему
усовершенствованию водяных и ветряных двигателей. А такая работа имеет огромные
преимущества, в отличие, например, от проекта канала: ее можно осуществить
одному, сохраняя полную независимость, ни у кого не одолжаясь, а главное — не
связываясь с такими личностями, как Макс Бернард или Нэррехаве. В деревне он
наверняка получит возможность производить практические испытания, без чего ему
в дальнейшем не обойтись. Надо будет построить несколько опытных моделей…
Впрочем, пока об этом рано думать. Один из профессоров, к которому он
обратился, чтобы с его помощью наметить план занятий, сказал, что подготовка
займет у него года полтора, не меньше. Но про себя Пер решил, что уложится и в
половинный срок. Для этого он снова выдвинул пламенный лозунг молодых лет: я
так хочу.
И вот он снова сидит в бедной маленькой каморке и снова
борется за жизнь и за будущее счастье. Точно так же вставал он спозаранку в
Пюбодере и вместо петуха его будил фабричный гудок, и свет в его окне гас
тогда, когда весь тихий пригород уже давно спал крепким сном. И хотя цель его,
по-прежнему грандиозная, уже утратила свой былой сказочный ореол, он принялся
за работу с необычайным жаром и упорством. Теперь ему не мешали внезапные
мучительные приступы малодушия, столь докучавшие в прошлом. Он не ждал больших
барышей от своего изобретения, он вообще не думал о деньгах. Достаточной
наградой для него была мысль о том, что он трудится на благо человечества.
Лично для себя он хотел только одного: получить благодаря этой работе
возможность жить бесхитростной, здоровой, трудовой жизнью в любви и согласии с
той, по ком тоскует его сердце.
Но пока он еще не осмеливался строить никаких планов,
связанных с его любовью к Ингер. Когда мысли его устремлялись в Бэструп, ангел
с огненным мечом преграждал им путь. С этим следовало повременить. Он еще
недостоин райского блаженства. Теперь, когда он полностью осознал глубину
своего падения, ему часто казалось, что он вообще не имеет права на счастье. Он
не смеет взглянуть в лицо невинности и чистоте — такова заслуженная им кара. Он
должен таить свои надежды от людских глаз, как прячет грабитель свой потайной
фонарь. Он должен быть счастлив одним лишь созерцанием Ингер. Перед его
отъездом из Керсхольма гофегермейстерша спросила, не хочет ли он провести у них
рождество, и добавила с подбадривающей усмешкой, что у Бломбергов тоже
наверняка будут ему очень рады.
В первое же воскресенье после своего приезда в Копенгаген
Пер отправился в Вартовскую молельню. Стоял ясный погожий день, и Пер загодя
вышел из дому, чтобы не тратить лишних денег на дорогу. Но, очутившись среди
шумной и веселой толпы людей, которые собрались провести воскресенье на лоне
природы, он все-таки решил ехать трамваем.
Он добрался до Лэнгангстреде за четверть часа до начала
службы, но маленький зал был уже набит битком. Здесь, в скромном молитвенном
доме грундтвигианской общины всегда было полно народу, тогда как даже в самых
больших церквах города служба шла при полупустых скамьях. Правда, давно уже
миновало то время, когда здесь звучал голос великого отца церкви, самого
Грундтвига, но его дух еще витал над этим домом, и верующие стекались сюда со
всех концов страны, словно к святым местам, где господь, по преданию, явился
народу своему в Неопалимой купине.
Пер не без труда отыскал стоячее место у стены. Из длинного
ряда окон на противоположной стене падали широкие полосы света, окружая, словно
нимбом, головы сидящих вдоль прохода. Из этих освещенных голов одна то и дело
оборачивалась в сторону Пера, но он этого не замечал. Только когда запели
второй псалом, Пер почувствовал этот пристальный взгляд, увидел светлые глаза
под темными сросшимися бровями и вздрогнул, узнав свою сестру Сигне. Рядом
сидели младшие братья-близнецы, тесно прижавшись друг к другу и глядя в общий
молитвенник. Они его, судя по всему, пока не заметили.
Вся кровь бросилась ему в лицо, он даже не сразу сумел
ответить на кивок сестры. Ему и в голову не приходило, что он может встретить
здесь кого-нибудь из родных. И вообще он совсем забыл, что рискует попасться на
глаза знакомым. Сигне, напротив, держалась как ни в чем не бывало. Не прерывая
пения, она спокойно кивнула ему еще раз с таким видом, будто она из воскресенья
в воскресенье ждала, когда он наконец придет сюда.
Правда, на другой же день после прибытия в Копенгаген Пер
отправился на Кунгевей, чтобы повидать родных, но, не застав никого дома,
почувствовал большое облегчение и вторичной попытки предпринимать не стал. Он
не знал, как сказать им о том, что его помолвка расторгнута, и вообще обо всем,
что с ним произошло за это время. Он боялся прочесть в их глазах торжество
победителей; именно это торжество он искал теперь и на лице сестры.
Пение окончилось, пастор взошел на кафедру. Но Пер уже не
мог сосредоточиться. Второй выход в церковь оказался не более удачным, чем
первый, в Борупе. Как он ни старался собрать воедино свои мысли, они непослушно
разбрелись в стороны.
К тому же он вдруг плохо себя почувствовал. Все последние
дни ему нездоровилось. Опять вернулись прежние боли под ложечкой, беспокойный
сон, ночные кошмары. Спертый воздух переполненный молельни, солнце, резавшее
глаза, долгое стояние на ногах, неизбежная встреча с Сигне и братьями — от всего
этого у него закружилась голова. На какое-то мгновение ему показалось, что он
вот-вот потеряет сознание. Когда он после службы встретился с родными у дверей
церкви, ему было уже не на шутку плохо. Сигне сразу это заметила и спросила,
что с ним. И вдруг все поплыло перед глазами Пера, он успел добежать до каморки
привратника и упал там в обморок.
Когда он очнулся, братья отвели его к экипажу. Он слышал,
как Сигне приказала кучеру ехать на Кунгевей, на их квартиру, и даже не пытался
возражать. Он смертельно устал, силы покинули его, и ему казалось, что он
умирает. Как только его уложили в постель, он тотчас уснул.
Проснувшись через несколько часов, он увидел себя в
полутемной низкой комнате с одним окном, на котором была спущена гардина. Он не
сразу сообразил, где находится, и испуганно оглядывался по сторонам. Вот
принадлежавший матери секретер красного дерева с круглыми белыми пластинками
вокруг каждой замочной скважины; пластинки таращатся, словно удивленные глаза.
Вот плетеный стул, что стоял когда-то у постели умирающего отца. И пуфик с
ручной вышивкой на сиденье, мать еще так берегла его. А на полочке под зеркалом
лежит, как и в прежние годы, большая африканская раковина, изнутри она
ярко-красного цвета, и в ней звучит угрюмый напев моря… таинственный, призрачный
шум… Как часто, еще ребенком, подносил он эту раковину к уху и с удивлением
внимал странным звукам. Быть может, тогда впервые и зародилась в нем мечта о
сказочном великолепии далеких, неведомых стран.
Пер глубоко вздохнул с чувством радостного облегчения. Вот
он и дома. Окончилась безумная погоня за несбыточными снами. Он вернулся в
царство действительности, и под ногами у него снова твердая почва родины.
Дверь в соседнюю комнату была чуть приоткрыта, оттуда
доносились тихие голоса. Они звучали так уютно, так по-домашнему. В столовой
пробили старые часы… рассыпались серебром три ясных, чистых удара. Какие
знакомые звуки! Словно из длинного свитка времен выплыла и развернулась ничем
не замутненная картина детства. Он вспомнил, как еще совсем крошкой благоговейно
прислушивался к бою часов; они добросовестно провожали ударом каждый час,
канувший в вечность, — так звонит церковный колокол над телом усопшего.
Потом, став постарше, он раздумывал: а не возносится ли в небо вместе с этими
серебряными, ясными звуками душа истекшего часа? Даже много-много спустя, когда
мысли его из заоблачных высот вернулись на землю, размеренный, предостерегающий
бой часов всегда настраивал его на торжественный лад. Чувство молитвенного
преклонения перед уходящим в небытие временем не покидало его. И сейчас, уже
взрослым человеком, он воспринимал бой часов как благую весть самой вечности.
Вдруг он вспомнил про письмо, которое оставила ему мать.
Целое лето оно не выходило у него из головы и наполняло душу тревожным
ожиданием. Он не мог решиться написать, чтобы ему выслали письмо, и в то же
время страстно желал прочесть его. Теперь, чувствуя себя достаточно
подготовленным, он решил попросить письмо у сестры. Он понял, что боязнь
услышать осуждение матери тайно руководила им в его борьбе с силами тьмы. Из
гроба мать протянула ему руку помощи, помогла сделать первый, самый трудный шаг
на пути к спасению, шаг, стоивший ему таких огромных усилий.
Он хотел было позвать Сигне, но у входных дверей раздался
звонок, и вслед за звонком из соседней комнаты донесся голос Эберхарда.
Некоторое время Пер лежал молча и слушал этот голос, так
странно напоминавший голос отца. Разговаривая, брат расхаживал по комнате, тоже
совсем как отец, так что даже страшно становилось. Еще он услышал, как Сигне рассказывает
ему о случившемся, и хотя оба говорили вполголоса, Пер все же сумел кое-что
разобрать. Эберхард сердито отчитывал сестру за ее поступок. «Лучше бы
отправить его в больницу, — сказал он. — Когда не знаешь толком, чем
человек болен, больница — это самый разумный выход. Может, у него вообще
какая-нибудь заразная болезнь. А уж коли привезли сюда, надо было немедленно
послать за врачом».
Пер повернулся на другой бок: ему расхотелось слушать
дальше. Чувство протеста начало пересиливать его кроткое и умиротворенное
настроение. Но потом он сказал себе, что брат прав. Как бы то ни было,
примирение надо довести до конца. Сейчас — или никогда. Настало время на деле
доказать искренность своего покаяния.
— Эберхард! — позвал он.
Брат вошел к нему. Следом за ним вошла Сигне и остановилась
в ногах кровати.
— Я думаю, вам нечего тревожиться, — поспешно
сказал Пер, делая над собой усилие. — Ничего страшного у меня нет. Просто
я переутомился в последнее время. Теперь мне уже опять хорошо.
— Да ты совсем не плохо выглядишь, — сказал
Эберхард дружелюбным и участливым тоном и первый протянул ему руку. — Но
обморок — вещь серьезная, что ни говори.
— Нет, нет, просто мне было не по себе. Больше ничего.
Да еще как на грех солнце светило прямо в глаза, а я этого не выношу. Теперь я
себя опять превосходно чувствую.
— А я все-таки продолжаю настаивать, чтобы вызвали
врача. Если врач дома, он может быть здесь через несколько минут.
— Ну, раз это вас успокоит, я, разумеется, согласен. Но
я уже говорил, что мое недомогание ничего общего с настоящей болезнью не имеет.
Во всем виновато солнце… или, может быть, спертый воздух.
— Ну, не будем сами отыскивать причину, —
уклончиво сказал Эберхард. — Даже если ты прав, врач скорее разберется в
этом, чем мы с тобой.
Несмотря на все благие намерения, Пер исподтишка покосился
на брата, ожидая увидеть на его лице самое для себя страшное — выражение
торжества. Но Эберхард стоял спиной к свету, да вдобавок его лицо с сильно
развитой нижней челюстью, еще больше, чем лицо Сигне, напоминало застывшую
маску. Вся жизнь сосредоточилась в одних глазах.
Пер повторил, что их воля для него закон и что он просит
лишь об одном: послать за профессором Ларсеном, к которому он уже обращался при
подобных обстоятельствах.
Но оба они, и Эберхард и Сигне, встретили его просьбу в
штыки. Они переглянулись, и Эберхард сказал:
— У нас есть домашний врач. Он, правда, не профессор,
но мы ему вполне доверяем.
— Он и маму лечил, — вставила Сигне.
Пер не сразу их понял. Он повторил, что ему будет очень
неприятно, если его начнет осматривать другой врач, а не тот, который уже видел
его и поэтому скорее может судить о его состоянии.
Но Эберхард был неумолим.
— Твои отношения с профессором Ларсеном — это твое
дело. Но нам просто неудобно обойти нашего врача, тем более что у нас нет
никаких причин не доверять ему. Кстати, твой профессор в эти часы, наверно, и
не принимает никого, кроме своих постоянных пациентов. Так что, хотя бы
поэтому…
Тут только Пер сообразил, что они решили, будто он некстати
напустил на себя важность и хочет похвастаться своими светскими замашками. Это
подозрение обидело его. Он сказал, что если им так уж неприятно видеть
профессора Ларсена, то он просто встанет и уедет.
Когда Эберхард понял, что Пер и не думает уступать, он с
недовольным видом вышел из комнаты, чтобы послать служанку за профессором.
Сигне хотела выйти следом, но Пер удержал ее.
— Слушай, Сигне, — сказал он, — у тебя
письмо, которое оставила мне мать?
— Дать его тебе сейчас?
— Да, пожалуйста. Даже удивительно, что я могу его
прочесть там, где оно написано.
Сигне молча достала связку ключей, выдвинула один из ящиков
секретера и вернулась с запечатанным письмом и с маленьким пакетиком, где
лежали отцовские часы.
Пер решился распечатать письмо только после того, как Сигне
вышла. Все поплыло у него перед глазами, когда он увидел знакомый почерк
надпись, сделанную дрожащей, неуверенной рукой матери: «Сыну моему Петеру
Андреасу — пусть он прочтет эти строки в тихую минуту». Пер взломал печать и
приступил к чтению:
«Во имя Иисуса Христа, да святится имя его. Сын мой, я пишу
тебе, наверно, в последний раз перед тем как мои глаза сомкнутся навек; пишу,
чтобы воззвать к твоему сердцу, которое ты отвратил не только от своей матери,
не только от своего отца, почившего в бозе, не только от всех, кто по-человечески
близок тебе, но и от господа бога нашего, всеблагого и всемогущего. Я пишу
тебе, хоть и не знаю, где ты сейчас и что с тобой. Ты вечно скрываешься от нас,
верно, у тебя есть для этого свои причины. Твои братья и сестры говорят мне,
будто ты сейчас во Франции или в Америке. Но где бы ты ни был, ты не на стезе
господней — это я знаю твердо. Ты предпочел склониться под бременем дел
мирских, а ведь сказано в писании, что для того, кто ожесточился в грехе и
неверии, мудрость евангелия сокрыта до конца дней его.
В одной из своих проповедей твой отец однажды нарисовал
картину жизни безбожника, он сравнил ее с заточением в темном подземелье, куда
не проникает ни один луч света и где нет иного выхода, кроме двери,
предательски ведущей в бездонную пропасть. Мой несчастный сын! Быть может,
правдивость этой картины тронет тебя, быть может, до тебя дойдет истинный смысл
слов: если мы живем лишь ради своей плоти, мы обречены на смерть, но если мы
смогли умертвить свою плоть ради души, тогда мы будем жить вечно. Коль скоро ты
способен сам ужаснуться своему падению, значит для тебя еще есть надежда,
значит ты можешь еще найти путь к спасению, отойти от зла и молить господа о
прощении во имя крови, пролитой Христом.
Мне еще многое хотелось бы сказать тебе, сын мой, но рука
моя устала и глаза ослабели. Выслушай последнее слово твоей матери, сказанное в
этой быстротекущей жизни. Склонись пред господом богом нашим со смирением в
сердце, и святой дух снизойдет на тебя волей нашего дорогого Спасителя Иисуса
Христа. Милосердный преклонит свое ухо к тебе, и тебя минет опасность — в день
Страшного суда, восстав от смертного сна, услышать слова, ужаснее которых нет
ничего на свете: «Изыди от меня, нечестивый, я не знаю тебя».
Когда через полчаса в комнату заглянул Эберхард, чтобы передать
Перу ответ профессора, тот все еще лежал с письмом матери в руках. Смущенный
неожиданным появлением брата, Пер поспешно сунул письмо под одеяло.
Эберхард, однако, остановился в дверях.
— Ну-с, я оказался прав, — сообщил он
торжествующим тоном. — Жозефина была у профессора, и он велел сказать, что
больше сегодня выезжать с визитами не будет, разве что попадется какой-нибудь
очень тяжелый случай. А вот завтра, если нужно, он с удовольствием побывает у
тебя.
Пер молча кивнул. Он не слушал брата и не понял, о чем тот
говорит. Не сразу дошел до него скрытый смысл слов Эберхарда: тот явно хотел,
чтобы Пер отказался от своей затеи с профессором. Лишь когда брат, круто
повернувшись, сердито захлопнул за собой дверь, Пер полностью пришел в себя.
Он и сам не понял, почему у него так испортилось настроение
после материнского письма. Он заранее знал, что найдет там строгое, беспощадное
осуждение, и потому самый смысл письма ничуть не взволновал его. Он даже
пожалел о том, что это прощальное послание вообще попало к нему в руки.
Впрочем, в своем разочаровании он обвинял лишь себя самого.
Он упрекал себя в том, что не выполнил данного в приписке указания. Ему не
следовало читать письма, пока он не остыл после маленькой стычки с Эберхардом и
Сигне. Надо спрятать письмо подальше и перечесть еще раз, когда он будет один у
себя дома, в «тихую минуту». Здесь ему мешали и Сигне, и один из близнецов: они
то и дело заглядывали в комнату, явно желая посмотреть, как подействует на него
чтение.
Часы в гостиной пробили четыре. Пер с беспокойством подумал
о том, чем может кончиться этот день. Правда, и Сигне и близнецы после обеда
изо всех сил старались, чтобы ему было хорошо и не скучно, но Пера потянуло
домой, в мирную тишину его каморки.
Вечером еще раз пришел Эберхард. Он пока жил отдельно и
навещал семью раз в день, часов около трех, как повелось еще при жизни матери.
Пера тронуло, что, невзирая на их размолвку, брат решился проделать долгий путь
из Кристиансхавна нарочно для того, чтобы узнать, как он себя чувствует.
Но разговора по душам так и не получилось. Пер никак не мог
уяснить себе, что они вообще знают о его разрыве с Якобой. Правда, он несколько
раз пытался выпытать кое-что у Сигне, но та с видимым смущением тотчас же
переводила речь на другое. У Пера сложилось впечатление, что и брат и сестра,
при всей их заботливости, держатся настороже и склонны истолковать любое, самое
невинное его замечание как попытку прихвастнуть своим прошлым и своим высокими
связями.
И он был не так уж далек от истины. Ни Эберхард, ни Сигне не
очень-то верили в искренность его обращения, он казался им недостаточно
смирившимся. Они прослышали стороной, что Пер расторг свою помолвку с дочерью
богача еврея, и возлагали большие надежды на этот шаг, но в чем тут дело и как
все получилось, они толком не знали, а Сигне даже и не хотела ничего знать, так
как ее вообще ничего в жизни Пера не занимало, кроме того, что касалось сугубо
домашних дел и вопросов веры.
На другое утро приехал с визитом профессор. Маленький
человечек затасканного и даже неопрятного вида держался в первую минуту
брюзгливо и неприветливо. Он решительно не желал припомнить, что уже знаком с
Пером, и для начала заявил, что он сам болен и не должен бы выходить из дому.
Землистый цвет лица и огромные черные мешки под глазами подтверждали его слова.
Закончив осмотр, он стал поприветливее. Уселся возле постели
и сказал:
— Что вы, собственно, хотите узнать у меня? Едите вы
слишком много, а кровообращение у вас никудышное. Но об этом я уже говорил вам
в тот раз.
Пер высказал предположение, что такие внезапные припадки
должны иметь какую-нибудь более конкретную причину. Больным он себя не
чувствует и сложение у него — что греха таить — хорошее и сильное.
— Сильное? Вы имеете в виду черноземную силу?..
Впрочем, если вас лично оно устраивает… Но я посоветовал бы вам не предъявлять
слишком высоких требований к своей черноземной силе. Она их не выдержит. Это я
вам тоже говорил. Мы, датчане, с нашими желудками, которые испокон века
растянуты от обилия каш и супов, просто не поспеваем за стремительным бегом
времени. Мы похожи на крестьянских лошадок — они еще кое-как могут по старинке
трусить рысцой, отгоняя хвостом мух, но для настоящей скачки они не годятся.
Сегодня, почтеннейший, ширина плеч не принимается в расчет. И стройные бедра
тоже. Сегодня нам нужно железо в крови и фосфор в мозгу. И еще нужны нервы, не
окончательно заплывшие жиром, дорогой мой! В общем, как я уже говорил, не
надейтесь на свое сложение: особенно тут хвалиться нечем!
— А мне именно сейчас нужна максимальная
работоспособность, — сказал Пер и попросил профессора назначить ему
наиболее подходящие в данных условиях средства для укрепления здоровья.
Но профессор грустно покачал головой.
— Для укрепления? Таких не знаю.
— Да, но когда я беседовал с вами в прошлый раз, вы
порекомендовали мне гимнастику, холодный душ, короче — всестороннее закаливание
организма.
— Ну, порекомендовал… Надо же было что-нибудь вам
прописать. Тем более что повредить это не может. Впрочем, вам было бы куда
полезнее, если бы подобной закалкой в свое время занялись ваши уважаемые деды и
прадеды. Ибо теперь мы расплачиваемся за грехи наших дорогих покойников — за
пуховые перины, за пропотевшее, круглый год не снимаемое шерстяное белье, за
мучные супы, нюхательный табак и за всю их затворническую жизнь книжных червей.
Ведь вы, разумеется, сын пастора. А я по личному опыту знаю, чем потчуют
многочисленных чад и домочадцев в этих идиллических усадьбах, где вместо мяса
частенько подают на стол молитву. Ну-с, а холодные обливания вы по крайней мере
делали регулярно?
Пер сослался на условия, которые никак не позволяли ему в
последнее время заниматься систематическим закаливанием.
— Скажите лучше честно, что вы боитесь холодной воды.
Это я могу понять. Ничего приятного тут нет, если только вы с детства не
привыкли обливаться холодной водой. А теперь, почтеннейший, извольте
разинуть рот: я посмотрю ваше горло.
Пер открыл рот.
— Ну, так я и знал. Половины коренных зубов не хватает.
Вы, вероятно, уже в весьма зрелом возрасте ознакомились с таким продуктом
цивилизации, как зубная щетка. Со мной это тоже произошло, когда мне уже
перевалило за двадцать. А до того времени я, идя по стопам своего папаши,
с утра полоскал рот хорошей порцией «Отче наш». Впрочем, не будем вспоминать
старые грехи, — вдруг прервал он себя на полуслове и, сморщившись, прижал
ладонь к левому боку.
Пер мог бы всерьез рассердиться на эту тираду, если бы не
понял с первого взгляда, что перед ним измученный, смертельно больной человек,
который сам не слышит, что говорит. По той же причине он не очень испугался
мрачных прогнозов; он видел, что профессор больше думал о своем собственном
состоянии, нежели о состоянии своего пациента.
Но все же Пер задал еще один, последний вопрос. Он сказал,
что жизнь в городе, как ему кажется, вредна для его здоровья. Так вот, не
думает ли профессор, что ему полезнее было бы на будущее поселиться в деревне?
— Ну еще бы! Разумеется, перебирайтесь на травку. Да
поскорей! Только там мы у себя дома. Каменные мостовые не для нашего поколения.
Может, и не для следующего. Ну-с, а пока полежите денек-другой и приведите в
порядок ваши почтенные нервы. Могу посоветовать вам еще бромистый калий — по
столовой ложке перед сном. А вообще, дорогой собрат по несчастью, давайте более
терпеливо относиться ко всем выкрутасам наших растянутых кишок. Когда мы
попадем на тот свет, они вряд ли будут нас донимать.
* * *
Пер не хотел долго залеживаться в постели; уже на другое
утро он встал, а еще через сутки вернулся домой. До начала занятий оставались
считанные дни, и он опять с головой ушел в работу.
Однако, совет врача больше считаться со своим здоровьем не
пропал даром. Работал он по-прежнему — семь-восемь часов, но время распределил
более разумно: каждый день ходил гулять и, как заправский старый холостяк,
развлекался, с интересом наблюдая за жизнью улицы. Впрочем, за пределы
Фредериксберга он выходил только раз в неделю — по воскресеньям, когда ездил в
церковь. При этом он старался по возможности не бывать в восточной части
города, чтобы не встретить кого-нибудь из однокашников или просто знакомых.
Один раз в трамвае как раз против него сел его бывший соученик. Он долго с
неуверенной улыбкой присматривался к Перу и, судя по всему, явно старался
вспомнить, где они могли встречаться. Пер испугался, что его узнают, и поспешил
выйти из вагона на несколько остановок раньше, чем следовало. С новыми
однокурсниками в Высшей сельскохозяйственной школе он знакомства не заводил.
Изредка он навещал родных, один раз к нему даже зашел Эберхард с ответным
визитом, но настоящего сближения так и не получилось, поскольку он теперь и сам
этого избегал. Осторожности ради он больше не ходил в Вартовскую молельню, а
искал, где посвободнее, чтобы не пришлось снова стоять во время службы. К тому
же он не считал себя чистопробным «грундтвигианцем» и даже не знал толком, что значит
«грундтвигианец» применительно к религии, — так что и в этом он оставался
искателем-одиночкой. А письмо матери, которое он перечитывал в разных
настроениях, лишь усиливало неуверенность и давало новый повод для раздумий.
Неприятное чувство, с каким он впервые прочел его, не проходило, и, наконец, он
заставил себя совсем не вспоминать о письме, чтобы снова не сделаться жертвой
сомнений.
Наступила осень. Дикий виноград одел багрянцем стены
загородных вилл, на сумрачной воде каналов колыхались красные и желтые листья.
Перу очень нравился этот тихий, задумчивый парк; от его квартиры было сюда
рукой подать. Больше всего он любил гулять в парке по утрам, пока густая толпа
не запрудит аллеи. Ночной холодок поднимается со светлых лужаек, роса подернула
траву серебряной паутиной, белые лебеди тихо скользят по темной воде канала,
словно заколдованные принцессы из волшебной сказки.
Потом аллеи парка заполнялись гуляющими, и в течение дня
здесь можно было наблюдать любопытные сценки; их прихотливая смена воссоздавала
в миниатюре картину всей человеческой жизни. С самого утра парк наводняли
одинокие дамы и господа, в большинстве своем люди пожилые, гулявшие, судя по
выражению их лиц, вовсе не для собственного удовольствия. Это было время тихого
созерцания, когда коммерсант с апоплексическим затылком расплачивался за
чрезмерную обильность вчерашнего обеда и за излишек выпитого шампанского, когда
нервическая дамочка после бессонной ночи давала себе клятвенное обещание
вырвать из сердца свою преступную любовь, по милости которой недогадливый
домашний врач прописал ей усиленный курс в Карлсбаде. И вдруг парк разом
оживал. Изо всех домов высыпали школьники и стекались по тропинкам к главной
аллее. С очередным ударом часов картина опять менялась. После завтрака на
каменные плиты вступали старички пенсионеры, обитатели ближайшего квартала.
Самые старые или самые дряхлые разъезжали в креслах на колесиках. И
одновременно здесь появлялись малыши, самые крохотные из них — в колясках. Час,
когда младенчество и старость обменивались улыбками в аллеях парка, составлял,
так сказать, идиллическую вершину в бесконечной смене картин. Порой гуляющие
собирались вокруг маленькой церкви. Похороны или крестины — все одинаково
возбуждало их любопытство. В середине дня к услугам гуляющих было новое
развлечение — свадьбы. Как только запряженная белыми лошадьми карета с невестой
показывалась в конце аллеи, даже самые дряхлые старички торопливо семенили к
церкви. Но когда последние кареты с шумливыми свадебными гостями отъезжали в
сторону города, им на смену являлись совсем другие кареты — с гостями
безгласными и бледными. То были низкие, наглухо закрытые черные катафалки,
которые с наступлением сумерек развозили по кладбищенским часовням на западной
окраине города тела усопших. Непрерывной чередой съезжались они из больниц, из
частных домов, иногда без всякого сопровождения, а иногда в сопровождении
одной-единственной кареты. И в это же самое время за длинной, белой
кладбищенской оградой вспыхивала яркими огнями вереница второразрядных
загородных садов и увеселительных заведений. Распахивались двери кабаре,
гремели духовые оркестры, крутились карусели, а трамваи и омнибусы выплескивали
в кильватер смерти ораву шумных, веселых копенгагенцев, молодых и жадных до
жизни. Лишь далеко за полночь все смолкало. Гасли огни в аллеях, последняя
карета с замешкавшейся парочкой отъезжала в сторону города. Теперь ничто не
нарушало тишины, кроме хриплого боя заржавленных церковных часов. Да еще из
зоологического сада время от времени доносился тоскливый рев: то несчастному
льву за железной решеткой снилась родная пустыня.
Все эти наблюдения очень развлекали Пера во время прогулок.
Одиночество сделало его как никогда восприимчивым. Мелочи обыденной жизни,
которые раньше ускользали от его внимания, теперь живо занимали его воображение
и мысли.
Тем временем дни шли за днями, а ответа от Бьерреграва все
не было. Это начало тревожить Пера. Денег у него не осталось, пришлось даже
заложить кое-что из одежды, чтобы уплатить за слушание лекций. Желая напомнить
о своем существовании, Пер написал Бьерреграву письмо и на следующий день
получил ответ, где полковник коротко сообщал, что, по здравом размышлении, не
считает для себя возможным выполнить просьбу, с которой к нему обратились.
Пер так и застыл с письмом в руке. Он не сразу понял, что
его провели. Потом отложил письмо в сторону. Собственно говоря, на полковника и
сердиться-то не за что. Как аукнется, так и откликнется. Он ругал только себя
самого, ибо, оберегая свою гордость от мелочных уколов, он хотел подослать
вместо себя другого. Ясное дело, кому приятно просить денег у незнакомого
человека. А для него, мечтавшего некогда стать владыкой и повелителем
своих современников, просто страшно ходить и попрошайничать. Но он заслужил
такую кару. Бог не простил богохульства. Бог не захотел избавить его от
унизительного нищенства. Он должен полной мерой искупить прежние грехи.
Контора статского советника Эриксена помещалась на
Хэйбруиладс, во втором этаже большого углового дома, выходящего на канал. Пер
долго расхаживал перед подъездом, чтобы продумать, с чего начать разговор и как
вообще вести себя у Эриксена. Уже поднявшись наверх, он еще раз остановился. В
полутемном зале, угол которого был срезан шкафом, за столами работало человек
двадцать. К Перу подскочил молодой конторщик и осведомился, чего он желает. Пер
ответил, что ему нужно переговорить со статским советником Эриксеном.
Конторщик в изумлении смерил его взглядом.
Статского советника сейчас нет. Господин советник уехал за
границу и вернется не раньше чем через несколько месяцев. Не может ли он,
конторщик, быть чем-нибудь полезен?
Но Пер уже направился к двери. Чтобы не называть себя, он
поторопился уйти без объяснений.
Очутившись на улице, он подумал: «Как же теперь?»
Перед ним в щедрых лучах сентябрьского солнца пестрел цветами
и фруктами базар. Торговки с Амагера в ушастых чепцах, рассевшись между
корзинами, зазывали покупателей; садоводы выстроились в ряд со своими
тележками; торговля шла бойко, под шум, крик и споры. При виде этой картины
осеннего изобилия к сердцу Пера подкатило неиспытанное доселе чувство страха —
страха не перед муками душевными, а перед муками телесными, перед бичами
повседневной жизни — голодом, холодом, грязью. Мелькнула мысль, что распродажа
платья даст ему от силы десять — двенадцать крон. Их хватит на одну неделю; ну,
допустим, даже на две. А потом что?
Усилием воли Пер заставил себя сдвинуться с места и медленно
побрел домой. Значит, надо искать другой выход, падать духом нельзя.
Какие бы трудности ни ожидали его, какие бы унижения ему ни
пришлось стерпеть, он ни в чем не раскаивается и не желает преклоняться, как
встарь, перед властелином нашего мира. Ведь для него не новость, что прийти к
богу можно, только очистившись страданием; об этом он вдоволь наслышался еще в
детстве, когда сидел на скамеечке у постели матери. Если теперь он все же
содрогнулся перед перспективой на самом деле пострадать во имя веры, то потому
лишь, что всегда полагал, будто о страдании говорится для красного словца. И в
этом заблуждении есть доля правды. Ведь недаром же пастор Бломберг находит
такие прочувствованные и пламенные выражения, когда вещает о благах и радостях
жизни в боге, но как только речь заходит о жертвах и страданиях, красноречие
ему изменяет. Пора уже понять, что слова о тернистом пути и об израненных ногах
не преувеличение. Он не боится предстоящих лишений, ибо понял, что только так
можно приблизиться к богу, только так можно постичь истину, ныне еще скрытую
для него и страшную именно своей непостижимостью.
Но как ни крути, а средства к жизни надо где-то раздобыть.
Он на мгновение подумал о семействе фон Пранген. Нет, не подходит. Что угодно,
только не они. Сдержанностью эти люди не отличаются, и вся история неизбежно
дойдет до ушей Ингер и ее родителей. Что подумают Бломберги, когда узнают, что
Пер не нашел иного способа отблагодарить гофегермейстера за гостеприимство,
кроме как попросить у него взаймы? И второе: результаты попытки, которую он уже
предпринимал однажды, неопровержимо доказывают, что просить бесполезно, пока не
принят окончательно его проект осушительных работ и пока сам он не утвержден в
должности инспектора. Но что же тогда делать? Посылать Эриксену письмо не имеет
смысла, а переуступить два своих патента какому-нибудь техническому бюро в
Копенгагене он уже пытался, но безуспешно.
Поэтому Пер решил, что со временем все как-нибудь
образуется, а пока надо продать или заложить остатки лишнего гардероба и тому
подобные предметы роскоши, без которых он отлично может обойтись. Он
рассчитывал, что проект его примут в самом недалеком будущем, а тогда он сразу
же потребует аванс. Когда он письменно поблагодарил гофегермейстершу за
гостеприимство, она ответила ему письмом, где, правда, лишь бегло упоминала про
обещанную должность, однако сообщала, что полна в этом отношении самых радужных
надежд и повторяла свое приглашение провести рождество у них в Керсхольме.
Миновало несколько недель. Шел уже октябрь, а никаких надежд
на спасение все еще не было. Но Пер не унывал и по-прежнему надеялся, что ему
непременно повезет. Он просто не мог поверить, что бог захочет еще глубже
повергнуть его в прах. Чтобы денег подольше хватило на ученье, он начал
отказывать себе даже в еде. Главное сейчас — продержаться по крайней мере до
сдачи экзамена. Тогда он сумеет хоть куда-нибудь устроиться или стать
землемером с частной практикой и выждать, пока придет его время. Но без
диплома, без денег и без связей он только и может, что умереть с голоду или
наняться в чернорабочие.
Мрачные, ненастные осенние дни проходили в беспокойстве и
напряжении. По утрам, когда разносили почту, Пер не отрывался от окна, ожидая,
не покажется ли красная форма почтальона. Спасение должно было прийти из
Ютландии. Теперь он регулярно переписывался с гофегермейстершей. Та с
превеликим удовольствием взяла на себя роль посредницы между Пером и пасторской
усадьбой в Бэструпе. Правда, она ни разу не передала ему привета от Ингер, но
зато ясно давала ему понять, что он не забыт и что они с этой юной особой часто
о нем вспоминают. О проекте осушительных работ она тоже писала в каждом письме,
но раз от разу все более и более сдержанно. Там состоялись два заседания
пайщиков, и ее муж рьяно взялся за дело. «Но, как ни жаль, им не удалось
достичь единодушия, — сообщила наконец гофегермейстерша, — так что
прогнозы пока весьма неблагоприятные».
И, словно в довершение всех бед, Пер сразу же после этого
получил другое, заказное письмо; оно долго плутало, отыскивая его, побывало
даже в Керсхольме. Письмо было из Рима, от того молодого ваятеля, который по
заказу баронессы лепил его бюст. Ваятель сообщал, что бюст выполнен в мраморе,
что он уже готов и в любую минуту может быть выслан заказчику. Далее он писал,
что недавно отправил это известие баронессе и вежливо намекнул на свое желание
получить обещанный гонорар, но, к его величайшему удивлению, управляющий
имениями баронессы в Швеции вернул ему это извещение с припиской, что ее
милость не может припомнить, делала ли она подобный заказ, да и вообще она не
имела на это права, не испросив согласия у своих опекунов. В силу всего
вышеизложенного, ваятель просил Пера, как человека причастного к этому,
замолвить за него словечко и помочь ему получить крайне для него необходимые
деньги.
Пера неприятно взволновало это письмо, не столько из-за
содержащейся в нем просьбы, сколько из-за воспоминаний о том времени, которое,
как ему казалось, было временем его глубочайшего падения. Он вспыхнул от стыда,
представив себе этот бюст с наглым и неестественным выражением эдакого
повелителя. Как ему хотелось бы иметь возможность лично расплатиться с
ваятелем, чтобы затем попросить его изломать «произведение искусства» на мелкие
куски и осколками, словно щебенкой, вымостить дорогу, — то есть употребить
хоть на какое-нибудь дело. Но — увы! — любезное письмо пришлось оставить
пока без ответа; обращаться по этому поводу к гофегермейстерше или ее мужу было
опасно, — это могло повредить делу, от которого в настоящий момент
зависело все его благополучие. Они способны ложно истолковать подобное
вмешательстве; в дела баронессы, тем более что гофегермейстерша ни разу не
говорила ему открыто о слабоумии своей сестры.
Миновало еще несколько недель. В конце ноября он очутился на
грани катастрофы. Из гардероба его исчезала одна вещь за другой, уже была
продана большая часть книг; даже брильянтовые запонки, которые когда-то
подарила ему Якоба и которые он собирался при первом же случае вернуть ей, и те
пришлось продать по бросовой цене. Подходил срок платить за квартиру, а он и
без того задолжал хозяину кабачка, где столовался.
Беспокойство мешало ему работать. Вдобавок он был изнурен
постоянным недоеданием. Впервые в жизни на его щеках не осталось и следов
румянца. К родным он не ходил. Он сам понимал, что выглядит прескверно, и
боялся назойливых расспросов.
Тогда он решил еще раз попытать счастья у статского
советника Эриксена, но с тем же успехом: советник, как оказалось, в дороге
заболел и вернется не раньше рождества. Оставалось последнее средство —
обратиться за деньгами к ростовщику. Он просмотрел все газеты, отыскал в них
несколько схожих, набранных мелким шрифтом объявлений, посредством которых эти
благодетели человечества ежедневно напоминали о своем существовании. Пер
остановился на некоем Сэндергоре; это имя внушало ему доверие, потому что у них
в городке жила когда-то очень приличная старушка-пирожница, и ее тоже звали
Сэндергор. Зная, что этот народ в основном бывает дома по вечерам, когда
стемнеет, Пер в шестом часу собрался и поехал в город.
Господин Сэндергор, именовавший себя посредником по
финансовым операциям, жил возле собора, на одной из тех тихих улочек, по
которым сто раз на дню проходят занятые люди для сокращения пути, хоть вряд ли
кто-нибудь знает, как они называются. Перу несколько раз пришлось спрашивать
дорогу у прохожих и читать таблички с названиями, пока он, наконец, не нашел
то, что ему нужно. Это был узенький пустынный переулок, в переулке горел
один-единственный фонарь, как раз против того дома, который он искал. Тогда он
перешел на другую сторону и взглянул на окна второго этажа, где, согласно
адресу, проживал господин Сэндергор. Весь этаж был в три окна, в окнах горел
свет. Следовательно, хозяин был дома.
Дверь открыла рыженькая девчушка лет шести — семи. То есть
не открыла, а чуть приоткрыла, не снимая цепочки, и выглянула в щель своими
синими кукольными глазищами. Не разобрав, чего надо Перу, она совсем по-детски
предложила поговорить лучше с ее папой. Потом встала на цыпочки, отперла дверь
и провела его в гостиную, ничем не примечательную мещанскую гостиную, каких
полно в Копенгагене: коврик под столом, картинки на стенах, альбом и дешевые
безделушки на этажерке. Пер был приятно поражен: здесь все выглядело очень
уютно, по-домашнему. На письменном столе у окна стояла лампа с красным абажуром
из папиросной бумаги. Среди многочисленных портретов над диваном Пер увидел
портрет пастора в полном облачении и снимок сельской церкви. Но тут из соседней
комнаты появился сам господин Сэндергор собственной персоной. Это был высокий
плотный мужчина с окладистой рыжей бородой, в которой кое-где пробивалась
седина. Держался он сперва чуть неуверенно, так как явно не мог с первого
взгляда определить, что за человек его посетитель, ибо тот стоял в полумраке
возле дверей. Да Пер и сам понимал, что его густая черная борода и длинный,
наглухо застегнутый плащ придают ему при данных обстоятельствах вид несколько
необычный. Наконец, господин Сэндергор предложил ему сесть и спросил, чем может
служить. Оба сели.
Господин Сэндергор, судя по всему, только что отужинал. Он
еще даже не прожевал до конца последний кусок, и от него сильно пахло сыром.
Пер сразу взял быка за рога: сказал, сколько ему нужно, коснулся своих видов на
будущее и гарантий, которые он может представить, а кроме того, так как
упомянутые гарантии сводились всего лишь к двум патентам, вызвался застраховать
свою жизнь на сумму, соответствующую размерам займа. Господин Сэндергор
промолчал. Он сидел у стола в кресле и теперь, когда Пер разглядел его при
свете лампы, производил уже не столь благоприятное впечатление. Красные пятна
на лице, дряблые обвисшие щеки и какие-то желтоватые глаза с пронзительным,
выпытывающим взглядом. За ужином он, надо полагать, закусил более чем
основательно. Весь его огромный живот колыхался из-за отрыжки, что, однако,
ничуть его не смущало.
Молчание Сэндергора показалось Перу благоприятным знаком, и
он принялся выяснять условия займа. Но вместо того, чтобы отвечать ему,
Сэндергор вдруг спросил, может ли Пер найти поручителей.
— Поручителей? А разве без поручительства нельзя?
Наивность Пера вызвала у господина Сэндергора недоверчивую
усмешку.
— Значит, вы об этом даже не подумали? А какие-то
гарантии все-таки нужны. Если у вас действительно такие великолепные виды на
будущее, как вы мне о том говорите, вам, вероятно, не стоит большого труда
заручиться одним или двумя именами… Сколько вы хотели занять?
— Тысячу.
— А на какой срок?
— Я думал на год. За год я наверняка сумею вернуть и
эту сумму, и все причитающиеся проценты.
— Проценты выплачиваются вперед, — небрежно
обронил господин Сэндергор и взял со стола большую книгу. Это был адресный
справочник по Копенгагену.
Тем временем рыжеволосая девчушка, та самая, что открывала
дверь, вошла в комнату, волоча за собой куклу. Она прижалась к отцу, и тот с
гордостью потрепал своей жирной рукой ее огненно-красные кудряшки. Потом он
отпустил дочь, чтобы всецело заняться справочником, но она тут же вскарабкалась
к нему на колени и окинула Пера самодовольным и дерзким взглядом избалованного
ребенка.
— Я что-то не нахожу здесь вашего имени, — сказал
Сэндергор, перелистав справочник.
— А я последние годы жил за границей, — объяснил
Пер.
— Ах так, за границей.
Желтые глаза с подозрением оторвались от книги, потом снова
уткнулись в нее.
— Здесь есть какой-то Б. Сидениус, бывший пастор. Это
не ваш родственник?
— Нет.
— Вот еще один — Ф. Сидениус, бухгалтер. А этот?
— Нет.
— Потом Э. Сидениус, королевский уполномоченный, это
тоже не ваш родственник?
Пер ответил не сразу.
— Мой.
— Вероятно, даже близкий родственник?
— Брат.
— Неужели же вы не можете взять поручительство у него?
Тогда все будет в порядке.
— Нет, не могу, — растерянно ответил Пер.
— Так-так, значит, не можете. — Желтые глаза снова
выглянули из-за края книги. — У вас, верно, не слишком-то близкие
отношения с упомянутым господином.
— Близкие или неблизкие, но о таких услугах я его
просить не могу.
— Не можете? Ну что ж, тогда у нас с вами дело не
пойдет, — сказал господин Сэндергор уже совершенно другим тоном и
захлопнул справочник.
Последовало недолгое молчание. Пер продолжал сидеть. Он
боялся уйти отсюда без всякой надежды. Уличный мрак, одиночество убогой каморки
встали перед ним словно разверстая пасть ада. Но все равно, просить Эберхарда…
нет, ни за что! Это совершенно исключено.
Он сказал Сэндергору, что готов помириться на пятистах
кронах, пусть даже меньше, а он может представить в залог оставшееся у него
носильное платье и книги. Но господин Сэндергор уже почувствовал себя полным
хозяином положения. Он перебил его, весьма бесцеремонно пробормотав что-то о
людях, которые воображают, будто им станут давать деньги просто так, за
красивые глаза. Подумаешь, надежды на будущее! Этого еще не хватало! Да так
каждый-всякий заявится прямо с улицы и потребует денег. Вот подайте сюда
солидных поручителей или благонадежный залог, — а нет, так и толковать не
о чем.
Пришлось уйти. Домой не тянуло. Беспорядочные мысли роем
кружились в голове у Пера. Что же теперь будет? Страшная борьба происходила в
его душе. Вся его гордость призывала: «Тебя постигла справедливая кара. Ты
должен был искупить свои грехи, так искупай же. Настал час испытания. Вот твое
игольное ушко! Пройди сквозь него, и душа твоя обретет покой».
Ноги сами занесли Пера на Кунгенс Нюторв… Здесь было очень
шумно и весело, невзирая на грязь и туман. Многочисленные экипажи пересекали
площадь во всех направлениях. Из лоджий театра струились потоки света. Отель
«Англетер» на другой стороне площади тоже был залит огнями, витрины магазинов и
уличные фонари рассыпали по мокрой мостовой золотые блики. То ли Пер совсем
отвык от городской суеты, то ли нервы у него были натянуты до предела, только
он на мгновение остановился как вкопанный.
Земля дрожала под его ногами, уши словно залило свинцом.
Окрик «Берегись!» заставила его очнуться. Какая-то карета проехала так близко,
что колеса задели полы его плаща и обдали его жидкой грязью. При свете фонаря
он разглядел внутри кареты расфранченную чету. На даме было голубое шелковое
платье, в ушах искрились брильянты. На мужчине красовался мундир, грудь
которого был густо усыпана орденами. Другая карета промчалась с противоположной
стороны. Там сидела развеселая молодая парочка.
Пер уходил все дальше и дальше от своего дома. Словно рука
искусителя незримо увлекала безвольное тело на Стуре Кунгенсгаде, потом
дальше, — туда, где жил его бывший тесть. Внутренний голос взывал:
«Поверни назад! Остановись, пока не поздно! Ты идешь навстречу своей гибели». А
Пер все шел да шел.
Вот он уже завернул за угол, вот уже очутился на тихой
улочке, где находилось знакомое «палаццо». Вот он уже стоит в тени напротив
дома. У Саломонов, очевидно, был прием: сквозь тяжелые шелковые занавеси
пробивался свет люстр.
Не желая привлекать внимания, он прошел было чуть дальше по
Бредгаде, но потом вернулся. И снова душа его возроптала против бога и снова
внутренний голос сказал: «Вот чем я пожертвовал ради тебя! Словно бездомный
пес, стою я, продрогший, в уличной грязи, а ты даже сейчас не хочешь явить мне
свое милосердие».
Тут он плотнее прижался к стене. В «палаццо» распахнулась
дверь, и оттуда вышел какой-то человечек под зонтиком. Кто бы это мог быть? Это
не Ивэн — у того такая торопливая походка, Может быть, Эйберт? Прежний
поклонник Якобы? Смешная, непонятная ревность овладела им. Вдруг луч света
выхватил из тьмы горбатый нос, седую козлиную бородку, большие, с вывернутыми
ступнями, ноги. Да это же Арон Израель!..
Словно вспышка молнии озарила Пера! Вот откуда придет
спасение! Арон Израель поможет! Как он не подумал раньше! «Арон Израель у нас
сама доброта, воплощенная в человеческом облике». Для него не имеет значения,
что Пер больше не зять Филиппа Саломона. Он и до помолвки относился к Перу с
большим участием и так искренне верил в его планы. Ему можно выложить всю
правду.
Пер шел следом за маленьким человеком по Стуре Кунгенсгаде.
Голос его совести по-прежнему властно призывал: «Ступай к себе! Теперь не
поможет чужая доброта. Ты знаешь теперь, чего хочет от тебя бог. Исполни
предначертанное. Не уклоняйся. С каждым днем все настойчивее будет звучать в
твоих ушах воля божья. Ты должен либо исполнить ее, либо снова ожесточить свое
сердце. Иначе тебе не знать покоя. Не откладывай свершения. Во имя своей
гордости, которую ты так щадишь, — только во имя твоей гордости не поддавайся
новому искушению! Поторопись! Бог ждет!»
Пер замедлил шаги. Выйдя на Кунгенс Нюторв, он прекратил
преследование. Словно приговоренный к смерти, провожал он глазами маленького
человечка. Тот вступил в полосу света от больших башенных часов, миновал ее и исчез
за углом Грэннегаде.
И тогда Пер медленно поплелся к себе, в Фредериксберг. Домой
он добрался после девяти. Света зажигать не стал. Ложиться тоже не стал. В
глубокой тьме сел к столу и, закрыв лицо руками, просидел неподвижно полночи.
На другое утро он пошел к Эберхарду. Брат ничем не облегчил
ему трудное признание. Он выслушал его молча, с непроницаемым лицом и не
захотел избавить его ни от единой подробности. Но зато и помочь не отказался.
Правда, ни о каких поручительствах он даже разговаривать не стал и вообще
испросил себе некоторый срок, чтобы все как следует взвесить и посоветоваться с
домашними, ибо если они сообща дадут ему взаймы, это, как он выразился, будет
больше всего соответствовать воле покойных родителей.
Пер не пытался возражать. Все вдруг стало ему глубоко
безразлично. Ни покоя, ни блаженства, которые он мечтал обрести в унижении,
почему-то не было. Скорее даже наоборот. Никогда он не ощущал такой удручающей
пустоты, никогда еще не казалось ему, что все силы добра покинули его.
|