Мобильная версия
   

Хенрик Понтоппидан «Счастливчик Пер»


Хенрик Понтоппидан Счастливчик Пер
УвеличитьУвеличить

Глава XIV

 

Уже не первый год могучий процесс обновления властно перекраивал жизнь датской столицы. Провинциалы или иностранцы, не бывавшие здесь несколько лет, лишь с великим трудом узнавали город — настолько он разросся, настолько изменил весь свой облик. Докатившаяся из Европы — не без содействия доктора Натана — волна культурного подъёма не только вызвала давно не изведанный духовный расцвет, не только породила революционно настроенную плеяду писателей, учёных и политических деятелей, но и вывела на арену множество юных дерзновенных умов, которые искали применения своим силам в областях чисто практических. Пер Сидениус был лишь одним из бесконечного ряда честолюбивых и жизнерадостных молодых людей, тех, кого воспламенил предпринимательский дух нового времени и почти сказочное развитие великих индустриальных держав; тех, кого, как утверждали злые языки, «ослепил блеск золота». Пока Пер склонялся, насвистывая, над чертёжной доской в своей убогой нюбодерской каморке, столь же смелые мечтатели восседали — кто на стуле-вертушке в бухгалтерии торгового дома, кто на табуретке за обитой сукном банковской конторкой, кто на последних скамьях в аудитории юридического факультета — и тайно готовились стать у кормила власти. Самым умным и расторопным уже удалось занять видное место в общественной жизни, где дотоле нераздельно властвовала реакционная правительственная партия и скудоумная придворная знать.

Копенгаген стоял на верном пути к скорейшей победе нового времени и духа его. Не только увеличение размеров и быстрый рост населения выдвинул его в ряды крупнейших городов мира. Сама уличная толпа, и характер увеселений, и тон прессы, и стиль светской жизни становились день ото дня всё более европейскими.

Зато в провинции, особенно в маленьких местечках, жизнь текла точно так же — привычная и неизменная. Здесь по-прежнему надо всем царил чиновник в силу полученного им университетского образования, здесь по-прежнему считался героем дня студент, приехавший на каникулы в шелковой шапочке, которая, словно воздушный шар, парила над его кудрявой головой. В провинции казалось совершенно немыслимым, чтобы купца или промышленника, будь он даже могуч, как сам господь бог, возвели при помощи титула статского советника на одну ступень с высокородными слугами государства.

И в деревне не намечалось решительного разрыва с прошлым. Правда, над маслобойными заводиками уже дымили кой-где настоящие заводские трубы, а жнейки и молотилки уже сменили местами косы и цепы, однако, невзирая на все технические новшества, невзирая на рост образования, сельское население беднело день ото дня. Все множилось число закладных на крестьянские усадьбы. И каждый год возрастал ещё на несколько миллионов государственный долг Дании.

Но широкозадый датский крестьянин по-прежнему горделиво проживал на своём хуторе, в неколебимой уверенности, что он-то и есть мозг нации, её первозданная сила, её будущее. Это убеждение в ходе столетий стало национальной догмой, и грундтвигианские школы освятили её. От Скагена до Гесера, от моря и до моря деревня и город объединились в почтительном преклонении перед млеком и мёдом тучных датских нив.

А тем временем реки и фьорды страны мелели да мелели. Древние торговые пути, где ещё в прошлом столетии процветало судоходство, столь оживлённое, что отдельные горожане могли содержать собственную флотилию чуть ли не в двадцать могучих парусников, теперь служили лишь для рыбацких судёнышек. Одни только ветряные мельницы в какой-то мере использовали неисчислимые запасы энергии, которую разносили по стране беспокойные ветры. А вдоль морских берегов вздымались и опадали гребни волн, бесплодно растрачивая свою силу в пустом пространстве. Пока другие нации проливали потоки крови и золота, лишь бы отвоевать кусочек побережья или даже просто какой-нибудь грузовой порт, на целых четыреста километров от Скагена до Эсбьерга — расстояние вдоль Скагеррака — тянулась бесплодная пустыня без единой гавани, не говоря уже о настоящих городах.

Более того, в некоторых местах люди своими же руками помогали разрушительной работе сил природы — запруживали бухты, осушали проливы и озёра, чтобы посеять ещё больше кормовых трав для скота. Там, где некогда тяжело груженные парусники входили в гавань, овеянные ветрами дальних стран, простирались теперь зелёные луга, на которых пасся высокоудойный молочный скот, создавая обманчивую видимость процветания. Если даже в порядке исключения на какой-нибудь из пустошей Ютландии расчищали русло реки, то опять-таки лишь для того, чтобы увеличить площадь посевных земель, умножить число крестьянских семейств, наплодить ещё больше бедняков — что так язвительно развенчивал Пер в своей маленькой брошюрке.

А Копенгаген мало-помалу снимал пенки со всей страны, превращая её в своего рода придаток столицы. Сюда стремилась рабочая сила, ищущая применения, сюда стекались из провинций капиталы в погоне за высокими прибылями.

Лишь то, что непосредственно касалось самого Копенгагена и его судеб, могло сейчас рассчитывать на всеобщий интерес; это и было одной из причин, почему книга Пера, написанная именно с целью расшевелить публику, не привлекла внимания ни в самой столице, ни за её пределами. Не помогли даже усилия его шурина и преданного друга Ивэна, который осаждал многочисленные редакции с призывом ударить в набат. Все, с кем он ни говорил, лишь равнодушно пожимали плечами. Проект канала через Ютландию? Моторы, приводимые в движении силой волн возле мыса Блованс-хук? Нет, это не материал для сенсации. Даже Дюринг, которому не грех бы вести себя более предупредительно, и тот уклонился, под предлогом, что уже имел неприятности из-за статейки, написанной им в своё время по инициативе Ивэна и посвящённой этому вопросу.

Такая же неудача постигла Ивэна и тогда, когда он попытался заинтересовать великими планами своего друга финансистов и предпринимателей, хотя Ивэн не щадил ни ног, ни языка, для того чтобы лично воздействовать на ведущих представителей делового мира, и прежде всего на своего собственного отца, который, однако, самым решительным образом отказался от участия в этом деле.

Филипп Саломон никогда не питал особого доверия к жениху своей дочери, а жена Филиппа, как и в большинстве случаев, разделяла взгляды своего мужа. Хотя никто из них прямо не высказывался по этому поводу, оба про себя не переставали лелеять надежду, что Якоба наконец образумится и своевременно разорвёт связь, которая, по всем расчётам, не принесёт ей ничего, кроме горя и разочарований.

Всё это привело к тому, что в один прекрасный мартовский день, после обеда, за которым Филипп Саломон был, против обыкновения, очень неразговорчив, он пригласил Ивэна к себе, чтобы побеседовать с ним. С утренней почтой фру Саломон получила письмо от Якобы. До сих пор семейство пребывало в уверенности, будто Якоба гостит у своей бреславльской подруги; письмо же пришло из пограничного австрийского городишки, и между строк можно было вычитать, что Якоба встретилась там со своим женихом и что они предприняли совместную прогулку в горы.

Филипп Саломон не обмолвился ни единым словом о признаниях Якобы, он с места в карьер заговорил о проекте Пера, осведомившись у Ивэна, как идут дела с созданием акционерного общества по разработке так называемых открытий его друга. Он-де в последнее время ничего об этом не слышал.

Ивэн сморщился и махнул рукой.

— Знаешь, отец, давай лучше поговорим о чём-нибудь другом. Ты спрашиваешь, как идут дела? А как они могут, по-твоему, идти, если те, кого это больше всего касается, проявляют полнейшее равнодушие? Я ведь тебе говорил, что, стоит мне завести речь о Пере, все тут же спрашивают, как к этому относишься ты. Вся биржа прекрасно знает, что Якоба помолвлена с Сидениусом.

— Я и сам об этом думал, — ответил Филипп Саломон с обычным спокойствием, не обращая внимания на взволнованный и даже непочтительный тон сына. Объясни мне, пожалуйста, толком, о какой, собственно, сумме идёт речь?

— Зачем ты спрашиваешь? Ты ведь читал его книгу!

— Конечно, конечно. Но я, помнится, сказал тебе ещё тогда, что не ахти как много уразумел из неё. Может быть, я слишком поспешно перелистал её или просто чего-то не понял. У него ведь очень своеобразная манера писать о подобных вещах. Потому я и решил спросить тебя, не можешь ли ты — совсем вкратце — изложить мне основное содержание книги… дать мне сжатое, но конкретное представление о том, какими соображениями, собственно говоря, руководствуется твой приятель.

Более приятного вопроса отец и не мог задать Ивэну. Ивэн поспешно принёс нужные чертежи и другие бумаги и своей речью на целый час приковал отца к стулу.

Проект Пера, кратко изложенный в брошюре, сводился к следующему.

Посреди пролива Гродюб, там, где он смыкается с Ертингским заливом, расположен пустынный, почти необитаемый остров Лангли. Если смотреть со стороны полуострова Скаллинген, остров предстаёт как длинная, серовато-зелёная цепь дюн, среди которых там и сям мелькают рыбачьи хижины, крытые соломой. Старинный фарватер ведёт вдоль берегов острова до Ертинга. Некогда здесь было самое удобное во всей юго-западной Ютландии место для разгрузки судов, теперь оно не приносит ничего, кроме жалких уловов рыбы, и лишь таможня да несколько больших заброшенных торговых контор напоминает о минувшем величии.

Пер доказывал, что было непростительной ошибкой создавать из Эсбьерга крупный порт, как сделали в конце шестидесятых годов. Он осуждал это мероприятие — отчасти из-за удалённости гавани, главным же образом потому, что Эсбьерг связан с остальной страной лишь железнодорожным сообщением.

Предложение Пера заключалось в том, чтобы перенести южно-ютландский разгрузочный пункт на старое место или чуть севернее, к городку Тарп в устье реки Варде. Отсюда можно наладить пароходное сообщение с центром страны. Русло реки надо углубить и отрегулировать, затем связать его посредством нескольких шлюзов с рекой Вайле и тем самым завершить создание южного канала, из тех двух, которые, согласно его проекту, должны вместе с дельтами обеих рек соединить Северное и Балтийское моря.

Он писал, что лишь после того, как будет проложен по крайней мере один из этих путей, можно будет всерьёз говорить о конкуренции с портовыми городами северной Германии и особенно с Гамбургом, чьё растущее превосходство таит в себе, по его мнению, реальную угрозу для независимости Дании. В борьбе за рынки сбыта, которая — тайно или явно — определяет современную мировую политику, каждое поражение будет становиться из года в год всё более пагубным для Дании, победа же всё более плодотворной по мере того, как европейский центр тяжести благодаря росту политического и культурного значения России будет перемещаться на восток.

Нетрудно понять, что при сложившихся условиях Лангли мог бы занять исключительное положение как перевалочный и разгрузочный пункт. Но Пер стремился создать ещё более благоприятные условия для процветания этого маленького, покрытого дюнами островка. Идея Пера заключалась в том, чтобы устроить открытый порт, освободив суда от обложения таможенным сбором; в своей книге он рисовал фантастическую картину процветания, вызванного этой мерой; какие верфи, доки и пакгаузы вырастут на золотом песке острова, как в дельте реки быстро воздвигнется большой город — северная Венеция. Пропадающая втуне энергия ветра приведёт в движение его усовершенствованные ветряные моторы, а энергия приливов Северного моря пойдёт по проводам через Скаллинген с помощью устройства, которое является совершенно самостоятельным изобретением Пера.

Собственно говоря, именно этой, инженерной частью смелого проекта Ивэн и стремился привлечь на свою сторону деловой мир Копенгагена. Он не мог не видеть, что постройка самого канала есть дело всей нации и осуществление её по плечу лишь целому государству. Что же до механизации и освоения территории острова, равно как и участков в устье реки, то это осуществимо и с помощью частной инициативы, тем более что размах работ можно ограничивать применительно к размеру поддержки, которой они сумеют добиться; а главное, надлежит сообразоваться с тем, что наиболее выгодно на данном этапе. Пер предлагал построить здесь корабельную верфь, шлифовальную мастерскую и гигантскую фабрику, изготовляющую бочки под масло, ибо в настоящее время эту работу выполняют маленькие фабрики, разбросанные по всей стране, и сырьё для них доставляется сухопутным транспортом. Сумму издержек на строительство Пер определил в пять миллионов.

Пока Ивэн развивал эти перспективы перед отцом, лицо последнего принимало всё более внимательное, можно даже сказать, ошеломлённое выражение. Однако, сын слишком затянул свою речь, поэтому отец через некоторое время прервал его.

— Ну, спасибо, мой друг… В следующий раз мы с тобой потолкуем подробнее. Позволь только задать тебе один вопрос. Как обстоит дело, говоря начистоту, с изобретениями, которые, по словам Сидениуса, ему принадлежат? Патент на них уже получен?

— Мы подавали заявления и здесь и за границей. Со дня на день я жду ответа из комиссии по выдаче патентов.

— Знаешь, Ивэн, мне кажется, вам следовало бы сперва уладить этот вопрос и только потом делать ваш проект достоянием гласности. Пока на руках у вас нет патента, ваше начинание не имеет под собой никакой почвы. Всё, о чём ты говорил, звучит весьма заманчиво, но ведь это не более как воздушные замки. А вот запатентованное изобретение — это уже нечто реальное, независимо от того, имеет оно какое-нибудь значение или нет.

Ивэн заложил руки за голову, откинулся на спинку стула и устремил безнадёжный взгляд в потолок.

— Значит, ты вообще ничего не понял, — сказал он. Затем снова наклонился к столу, положил руки на чертежи Пера, словно защищая их этим жестом от отца, и возвысил голос почти до крика.

— Да ведь фабрики для того и задуманы, чтобы показать значительность наших изобретений. А наличие фабрик в свою очередь потребует сооружения доков, мостов и жилищ для рабочих в устье реки. Всё это неразрывно связано между собой. Это и является самой сильной стороной плана.

— Нет, отчего же, друг мой, я тебя отлично понял. Но при закладке дома следует помнить одно хорошее правило: начинать надо с фундамента, а не с крыши. Никто вам не поверит, что такое огромное строительство затеяно лишь для того, чтобы испытать какой-то механизм… Главное сейчас — как-нибудь начать дело. Начинайте, а уж затем оно разрастётся само собой.

— Вот и всегда так! Как мне это знакомо! Если где-нибудь когда-нибудь рождалась поистине великая идея, её сперва непременно пытались задушить, прежде чем она завоёвывала себе признание. Нам с тобой не стоит больше даже говорить о плане. Ты просто не веришь в Сидениуса. Этим всё сказано.

— При чём тут верить или не верить? Дорогой Ивэн, ну что я понимаю в сооружении каналов и гаваней? И что ты смыслишь в ветряных мельницах? Я повторяю: вы взялись за дело не с того конца. Сначала вы совершили первую ошибку, смешав в одну кучу несвязуемые вещи; затем вторую, — не обзаведясь предварительно патентами. Если бы твой друг мог по меньшей мере сослаться из высказывания известных учёных, которые ознакомились с проектом, это было бы хоть какой-то гарантией его выполнимости. Но ожидать, что люди так прямо и уцепятся за проект никому не известного молодого человека… Это слишком наивно, сын мой.

— Честно говоря, не меньше наивно было бы рассчитывать на поддержку тех людей, по отношению к которым проект является прямым вызовом. Ведь Сидениус и выступает против нашего отечественного бюрократизма и волокиты, вся его книга — это обвинительный акт. И, наконец — могу тебе признаться — он уже давным-давно обращался к нашим так называемым «авторитетам», как к отдельным лицам, так и к официальным учреждениям, но повсюду встречал насмешки или, в лучшем случае, безразличие. Полковник Бьерреграв — ты его знаешь, он дядя Дюринга — посулил однажды опубликовать проект в журнале инженерного общества, но когда дошло до дела, он оробел. Все они на одну стать. Сидениус разоблачил их близорукость, поэтому они сплотились, чтобы уничтожить его. Я точно знаю, что они сходят с ума от злости.

— Так, так, значит вам прежде всего надо тем или иным путём преодолеть сопротивление… Ничего другого вам не останется. Может, твой приятель ещё раз попытает счастья у Бьерреграва, всё-таки Бьерреграв — человек очень влиятельный.

— Не выйдет. Во время разговора, о котором я тебе рассказывал, у них дошло до открытого столкновения, и Сидениус оскорбил полковника.

— Что ж, пусть тогда извинится. Вряд ли Бьерреграв страдает мстительностью.

— Извиняться? Сидениусу? Сразу видно, как мало ты его знаешь. С тем же успехом ты мог бы заставить извиняться русского царя.

— Ну попробуйте что-нибудь другое. Совсем без поддержки таких людей вам не обойтись, могу сказать заранее.

— Слушай, отец, чего ты, собственно, добиваешься? Во всём нашем разговоре нет ни капли смысла, если ты, конечно, нас не поддержишь. Я ведь тебе объяснял, что общее безразличие вызвано прежде всего твоим отношением к делу.

— Потому-то я и хотел с тобой поговорить. Я тебе прямо скажу, что моё отношение к вашей затее не изменилось и вряд ли изменится в будущем. Если бы ты не преклонялся так перед своим приятелем, ты бы и сам увидел, что я не имею права вовлекать нашу фирму в подобные авантюры… И уж во всяком случае не при теперешнем состоянии дел. Но я хочу предложить тебе другое: я предоставлю некоторую сумму в твоё распоряжение… Можешь действовать на свой страх и риск и от своего имени. Ты не раз заявлял, что стремишься к самостоятельной деятельности. Я по некоторым причинам считаю, что сейчас нам представился подходящий случай…

Ивэн прищурился и посмотрел на отца с нескрываемым подозрением. Во всех других отношениях отец и сын питали друг к другу полнейшее доверие, но в делах они не доверяли никому.

— Ты мне взаймы, что ли, предлагаешь? Или я должен буду возместить расходы фирме?

— Устраивайся, как тебе удобнее. Я предоставляю тебе полнейшую свободу. Что до меня, я жду, пока ты даёшь ход делу. И довольно разговоров, пора действовать.

— Но ты, надеюсь, отдаёшь себе отчёт, что маленькими суммами здесь не обойдёшься? Только чтобы начать, нам нужно несколько сот тысяч.

— Ну, хватит и меньше. И довольно на сегодня. Подумай о моём предложении. А завтра мы обсудим его уже конкретно.

 

 

* * *

 

Дней десять спустя — в начале апреля — вернулась Якоба. После недели, проведенной у подруги в Бреславле, её вдруг неодолимо потянуло домой. Она приехала в страшную метель, и на другой день с самого утра заперлась у себя в комнате и села за письмо Перу.

«…И так, я снова дома и могу, наконец, написать тебе нормальное письмо. Ты, вероятно, уже получил два моих послания из Бреславля. Я предпочла бы, чтобы они не дошли до тебя, ибо меня смущает не только их сумбурная форма (приходилось писать тайком, по ночам, когда я, смертельно усталая, возвращалась из гостей или из театра), но и содержание, сводившееся к многочисленным жалобам, хотя на деле мне хотелось бесконечно и несказанно благодарить тебя, мой любимый, за всё, что мы пережили вместе. Неделя, проведенная в Бреславле, кажется мне каким-то туманным сном; иногда я спрашиваю себя: а точно ли я была в Бреславле? и испытываю даже угрызения совести перед подругой и её мужем, которые изо всех сил старались развлечь меня — приглашали гостей, таскали меня по театрам и концертам, даже на скачки, хотя я их терпеть не могу. Но мысли мои всё время были с тобой, я следовала за тобой в Дрезак и в Аусерхоф и заново переживала всё в прекрасных снах наяву.

Вчера вечером я, наконец, вернулась домой, и мне тут же преподнесли-новость, которая меня чрезвычайно огорчила, хотя я давно была готова к ней. Дело в том, что позавчера состоялась помолвка Нанни с Дюрингом. Я этим крайне недовольна. Дюринг и как журналист, и как человек всегда был мне крайне антипатичен, но сама Нанни, кажется, очень довольна. Дюринг тоже влюблён сейчас со всем пылом, на какой он только способен. Когда я приехала, он сидел у наших, и ты себе представляешь, каково мне было видеть, что они расположились в кабинете, как когда-то мы с тобой, что они шепчутся там и смеются. Но не стоит предаваться мрачным мыслям. Придёт ещё и наше время. Меня утешает одно: всё-таки миновало уже девять суток с тех пор, как мы расстались, — целых девять суток из бог весть какого числа ночей и дней, которые ещё сменят друг друга, прежде чем я смогу снова обнять тебя.

Где-то ты сейчас? В Вене? Или в Будапеште? Я вижу тебя перед собой увы, даже слишком ясно вижу: ты в коричневой, дорожной куртке, у тебя всё те же чудные румяные щёки, и в мечтах я снова и снова целую их. Я опять видела во сне большой лес возле Лаугендаля. Мне никогда не забыть ни одной минуты из того дивного долгого дня, который мы провели там. Помнишь ли ты птицу, что пела над нашими головами? А отдых у родника, где ты (ты сам так сказал) испил из моих ладоней отпущение былых грехов?.. Но об этом больше ни слова.

Вообще же я рада, что снова вернулась домой и сижу у себя в комнате, окруженная твоими портретами и другими вещами, которые напоминают мне о тебе и которых мне так недоставало в Бреславле. Отныне они вместе с нашими книгами будут мне утешением и прибежищем в моём одиночестве. Попробуй угадать, за какую книгу я взялась прежде всего? За «Краткий курс гидростатики» Паульсена. Ты, верно, помнишь, что ещё зимой по твоему совету я прочитала паульсеновскую «Динамику» и пришла в восторг от его замечательной ясности. Он и в самом деле подлинный поэт, он, по существу, единственный лирик нашего времени. Некоторые страницы, посвященные ускорению, взволновали меня не меньше, чем некогда философские стихи Гёте.

У меня сложилось впечатление, что здесь готовятся какие-то события, касающиеся тебя. Уже вчера Ивэн успел мне шепнуть несколько загадочных слов о «создании акционерного общества», а сегодня, когда я спустилась к чаю, он весьма таинственно прошествовал мимо с роскошным новым портфелем под мышкой. Как только я смогу разузнать ещё что-нибудь, я немедленно сообщу тебе.

Других новостей у меня пока нет. Отец и мать приветливы, как обычно, хотя можно догадаться, что они не в восторге от нашей с тобой встречи. Но это уж их дело. Сегодня очень ласковое солнышко и поют птицы; а ещё вчера всё было совсем по-зимнему, я приехала в страшную метель, какие весной бывают только у нас на севере. На мгновение я даже испугалась, что наш поезд застрянет в сугробах и мне опять придётся провести ночь в деревенском кабачке, но теперь уже без тебя.

Не буду утомлять тебя подробным описанием поездки. Расскажу тебе только об одном дорожном происшествии. Я, конечно, понимаю, насколько незначительно оно само по себе, но после того как я заранее призналась в этом, ты ведь не станешь смеяться над моей болтливостью. Я когда-то рассказывала тебе про сцену на берлинском вокзале, свидетельницей которой я случайно оказалась несколько лет тому назад. Она совершенно потрясла меня, и следы её до сих пор не изгладились из моей памяти. Я имею в виду ужасный приём, оказанный русским евреям — трудолюбивым и достойным людям, которые только из-за своего происхождения были лишены родины и крова, а до того ограблены и ошельмованы или даже изувечены. Их гнали, словно транспорт со скотом, под полицейским надзором, а чернь осыпала их насмешками. Так проехали они через цивилизованную Европу, чтобы искать убежища в полудиких прериях Америки. Ты, верно, помнишь, как я об этом рассказывала.

Так вот, во время теперешней поездки, и опять на берлинском вокзале, мне снова напомнили, что я принадлежу к тому же племени осужденных на вечное изгнание. Я сидела в купе ещё с одной дамой, поезд должен был вот-вот отправиться, но вдруг дверь отворилась, и вошёл какой-то пожилой господин в сопровождении молодого офицера. Как только он увидел моё злосчастное лицо, он тут же выскочил из купе, за ним с угодливым смешком последовал офицер. Проводнику, который хотел закрыть за ними дверь, он громко, так, чтобы я слышала, объяснил: «Здесь ужасно воняет чесноком!»

Вот, собственно, и всё, и ты, конечно, спросишь, чего ради я непременно хотела тебе об этом рассказать. Пойми же, здесь интересен не столько сам факт, сколько моё отношение к нему. До сих пор оно вызывает у меня своего рода благоговейное удивление. Дело в том, что сколько-нибудь серьёзного впечатления на меня это не произвело. Я лишь слегка расстроилась. Когда ехавшая в том же купе дама после ухода мужчин попыталась завязать со мной беседу, явно затем, чтобы заставить меня позабыть о нанесённом мне оскорблении, я не только не оборвала её, как наверняка сделала бы в прежние годы, но даже пустилась мило болтать как ни в чём не бывало.

Теперь ты понял? Я, которую уже в детстве называли непримиримой, не сумела толком рассердиться. Так на меня повлияло счастье. Слепое и неразумное человечество не вызывает у меня теперь других чувств, кроме бесконечного сострадания, кроме беспредельного всепрощения.

Боже, я начала уже третий лист, а мне всё кажется, что я так и не сказала главного из того, чем полно сердце. Всё равно на сегодня хватит. Я просто не имею права больше отнимать у тебя время, оно нужно тебе самому. Но мне трудно расстаться с тобой. Я знаю, какая пустота возникнет во мне, когда я запечатаю письмо. Ещё один последний поцелуй, и ещё один, самый последний. До свидания».

 

 

* * *

 

Лишь через несколько недель после разговора с отцом Ивэну удалось наконец устроить встречу нескольких финансистов у известного адвоката Макса Бернарда, которого он уже пытался прежде — хотя и безуспешно — склонить на сторону Пера. Адвокат согласился собрать у себя кое-кого из своих деловых знакомых, чтобы дать Ивэну возможность познакомить их с проектом Пера и затем обсудить способы его осуществления.

Невзирая на свои неполные сорок лет и еврейское происхождение, Макс Бернард пользовался уже значительным влиянием в столице. Помимо других заслуг, за ним числилась и следующая: он сыграл роль инициатора в объединении решительных и дерзких предпринимателей, которые за последние десять лет снесли с лица земли старый Копенгаген и отстроили заново, превратив его тем самым из провинциального городишки в большой город европейского масштаба. На этом поприще Бернард успел нажить себе много врагов, но даже враги признавали, что он блестящий делец, что у него замечательно быстрый ум, который не имеет себе равных ни по способности к логическому мышлению, ни по объёму познаний в области юриспруденции и коммерции. Зато друзья его так же без споров соглашались, что у Макса пустое место там, где полагается быть совести, и что он способен хладнокровно поступиться любыми высокими побуждениями ради своих личных выгод.

Всякий раз, когда граждане Дании, взволнованные каким-нибудь очередным крупным банкротством, крахом акционерного общества или самоубийством неудачливого дельца, поднимали голос протеста против духа нового времени, всеобщее возмущение обычно изливалось на Макса Бернарда. Для толпы он был олицетворением общеевропейского падения нравов, поскольку все были убеждены, что за последнее время основной причиной этого падения стало еврейское себялюбие.

Но Бернард был не из тех, кого беспокоит, что о них подумают другие. Напротив, он испытывал даже своего рода удовольствие, видя, с каким испуганным любопытством смотрят на него люди, а особенно женщины, когда он в обычные часы идёт к себе в контору или возвращается из неё. Все с первого взгляда узнавали эту маленькую своеобразную фигурку, изображение которой не сходило со страниц юмористических журналов. Он всегда очень изысканно одевался, ходил чуть наклонившись вперёд, зябко засунув руки в карманы сюртука, и из-под опущенных век разглядывал прохожих угасшим, холодным взглядом.

На деле он был не совсем таким, каким хотел казаться. Люди, знавшие его с детства, помнили тихого, замкнутого, чуть печального мальчика, вечно сидевшего над книгами; он сторонился своих приятелей, опасаясь обид и каверз, которых он в любую минуту мог ожидать и из-за своей национальности, и из-за маленького роста. Отец его, державший мелочную лавочку в одном из копенгагенских переулков, был недоволен сыном, потому что ради чтения тот пренебрегал торговлей.

Шестнадцати лет от роду Макс отлично сдал приёмные экзамены и поступил на юридический факультет. В те годы он собирался пойти по чиновной части. Он хотел стать судьёй. Преследования, испытанные в детстве, пробудили страсть к справедливости. Красная бархатная мантия Верховного судьи очень рано стала пределом честолюбивых мечтаний мальчика.

Но потом ему намекнули, что, как нехристианин, он не может рассчитывать на судейскую карьеру. То есть прямых указаний на этот счёт нет, но практически его мечта неосуществима. И хотя в конституции сказано, что все граждане наделены равными правами, до сих пор ещё не было случая, чтобы еврей в Дании сделался судьёй.

Став кандидатом прав, он не раз наблюдал, как то один, то другой из его бездарных, но белокурых однокашников легко вступает на путь славы, признания и почестей, а для него не остаётся другого выхода, кроме ненавистной ему коммерции. Чисто семитское чувство собственного достоинства, эта продиктованная гордыней боязнь стать предметом жалости постепенно помогла ему выработать внешнее самообладание. Бывая на людях, он уже в те времена надевал маску холодного, насмешливого европейца, но сердце у него колотилось взволнованно, как у девушки, выехавшей на свой первый бал.

И потому никого не удивило, когда он, получив звание адвоката, немедля пустился в целый ряд самых рискованных авантюр. Учреждение строительных контор и организация акционерных обществ стали его специальностью, и он сразу же вызвал лютую ненависть своих коллег, прибегая к средствам, которые до сих пор считались недозволенными в юридическом мире. Так, например, он по иноземному образцу установил тесный контакт с прессой. Подкупая репортёров и привлекая на свою сторону редакторов и издателей путём предоставления им хорошо оплачиваемых должностей ревизоров или управляющих в многочисленных акционерных обществах, он постепенно сплотил вокруг себя тайный штаб заинтересованных соучастников, с помощью которых обрабатывал общественное мнение и беспощадно преследовал своих противников.

Не прошло и десяти лет, как он стал одним из крупнейших налогоплательщиков города и одним из властелинов датской столицы. Отшумев сколько положено по поводу его недозволенных методов, деловой мир принуждён был склониться перед его талантами, а главное — перед непостижимой удачей, которая сопутствовала почти всем его начинаниям. Если сбросить со счетов несколько старейших, наиболее аристократических торговых домов да ещё один-единственный банк, упорно не желавший вести с ним дела, никто не осмеливался больше противиться его изо дня в день растущему могуществу.

Не надо, однако, думать, что Бернард на этом успокоился и что честолюбие его было удовлетворено. Если раньше он мечтал лишь о сравнительно скромном бытии члена коллегии Верховного суда, то теперь у него появились цели несравненно более грандиозные. Несправедливость только закалила маленького, забитого мальчугана, наделила его волей вождя, вдохнула в него ненасытную жажду власти. Он отчётливо сознавал, что из-за своей национальности никогда не займёт ни одного из тех высоких постов, что казались ему теперь единственно достойными борьбы. Зато в большом штабе приверженцев, которых он с течением времени сумел сплотить вокруг себя и сделать послушными исполнителями своей воли, многие уже достигли постов весьма значительных, — а план его в том и заключался, чтобы хоть через них сосредоточить всю власть в своих руках.

Не удивительно поэтому, что Ивэн изо всех сил старался склонить Бернарда на сторону Пера и что теперь, когда это в общем и целом удалось, считал окончательную победу делом почти решенным.

В числе семи господ, собравшихся по приглашению Макса Бернарда для того, чтобы обсудить план, был некий банкир Герлов — личный друг и верный соратник Макса, крупный, плотный мужчина. На первый взгляд он казался каким-то вялым и сонным, хотя по части предприимчивости мало чем уступал своему компаньону, а находчивостью и хитростью значительно превосходил его. Биржевики называли Герлова мозгом Макса Бернарда. Именно он выдвигал новые идеи и с разумной осторожностью разрабатывал планы всех общих начинаний, тогда как Макс олицетворял ту несгибаемую и мужественную силу, которая потребна была для осуществления планов.

Что до личных интересов, то здесь между ними не было ровным счётом ничего общего, но именно потому они так превосходно сработались. Банкир отнюдь не страдал честолюбием. В отличие от Макса Бернарда, который стремился только к власти, он не знал другой цели, кроме наживы, других желаний, кроме желания копить и копить. Он даже не представлял себе, куда ему девать такую уйму денег. Женат он не был, страстишку имел лишь одну и весьма недорогую: забраться после дневных трудов в отдельный кабинет роскошного ресторана и в полном уединении, окружив себя газетами, уничтожить обед из семи-восьми блюд, запивая его, здоровья ради, обыкновенной водой.

Теперь он стоял в большом, прекрасно обставленном кабинете Макса Бернарда, по-бычьи наклонив голову и заложив руки под фалды сюртука; казалось, будто он спит на ходу, — настолько тупыми были глаза, что прятались за стёклами очков. Он говорил с одним из приглашенных. Это был броско разодетый франт, молодой и белокурый, которого хорошо знали все копенгагенские театралы и жители Эстергаде, где он фигурировал под именем «Золочёные рожки». Вообще-то его звали Сивертсен, и он был единственным сыном известного в своё время торговца колониальными товарами. После смерти отца он стал двадцати семи лет от роду обладателем изрядного состояния. Он принадлежал к числу самых одержимых театралов, говорил только о распределении ролей, закулисных интригах и театральной критике. Он был другом Дюринга и, по его словам, «восхищался Дюрингом как джентльменом и как журналистом». Дюринг в своё время свёл его с Максом Бернардом. Понадобилось не много времени для того, чтобы Сивертсен сделался верным рабом Бернарда. Последний по своему усмотрению начал распоряжаться его миллионами, но отнюдь не во вред юному лоботрясу, чья страсть к театру всё равно рано или поздно разорила бы его, ибо он вечно платил чистоганом за высокую честь называть своим приятелем или приятельницей кого-нибудь из питомцев сцены.

В числе приглашённых был далее господин Нэррехаве, чьё имя также неоднократно встречалось среди имён деловых гостей Макса Бернарда. Сам он называл себя «бывшим землевладельцем», и действительно, у него когда-то была собственная усадьба в Ютландии, но с тех пор минуло добрых двадцать лет, и он уже давно вёл весьма беспокойное существование в столице: начал как держатель ссудной кассы и старьёвщик, затем стал маклером по продаже домов и прочей недвижимости и, наконец, перешёл к спекуляции крупного масштаба и сделался заправским капиталистом.

Поначалу он именовался Массен, но, сменив подвальную лавочку на контору, он заодно сменил и фамилию. Зато звание землевладельца, внушающее доверие клиентам, он сохранил вкупе с раскатистым ютландским «р», которое копенгагенцы воспринимали как свидетельство чистосердечия и благонадёжности. Макс Бернард называл его самым пронырливым плутом во всей Дании.

После того как собравшиеся уселись за стол, где уже лежали чертежи и расчёты Пера, Ивэн тотчас получил слово. Публика с благосклонным вниманием слушала кропотливо, до последней мелочи продуманный доклад, во всяком случае первые полчаса. Потом внимание рассеялось, и отставной землевладелец с чисто деревенской бесцеремонностью несколько раз поглядел на часы.

Когда Ивэн довёл свою речь до конца, воцарилось долгое молчание. Все головы повернулись к Максу Бернарду, но тот пока сохранял выжидательную позицию.

Наконец слово взял Герлов, он задал Ивэну ряд вопросов, и мало-помалу разговор стал общим.

Выяснилось, что все присутствующие — так же как и Филипп Саломон считали необходимым заручиться по этому вопросу мнением признанных авторитетов, — чтобы иметь возможность ссылаться на него перед лицом общественности. В этой связи было названо несколько имён, и наконец остановились на имени инженер-полковника Бьерреграва, чьё слово в таких делах имело огромный вес.

С великим пылом Ивэн повторил всё то, что он уже выкладывал отцу: неразумно рассчитывать на поддержку со стороны людей, которые и не без оснований — сочтут поект Пера прямым выпадом по своему адресу. А насчёт полковника Бьерреграва он знает совершенно точно, что тот из чисто личных соображений выскажется и против плана, и против его автора.

На это банкир Герлов ответил только, что Бьерреграву, буде они порешат создать акционерное» общество, следует предложить место в правлении и что, поскольку все места в правлении должны неплохо оплачиваться, некоторую личную неприязнь удастся легко преодолеть.

— Если более серьёзных затруднений не предвидится, — сухо заключил он, — тогда можно считать дело улаженным.

Электрические машины Пера и прочие изобретения, которые Ивэн назвал эпохальными, не внушили собравшимся никакого доверия. В отличие от Филиппа Саломона, тут главным образом интересовались проектом гавани, и весь вопрос сводился к тому, удастся ли убедить широкую публику, что остров Лангли — самое подходящее место для создания открытого порта. Макс Бернард без обиняков заявил, что только эта часть проекта нуждается в обсуждении. Зато он решительно выступил против тех, кто высказался за дальнейшее сокращение плана, чтобы сделать его более реальным.

— Дальнейшее сокращение было бы равносильно убийству, — сказал он. — Я, со своей стороны, твёрдо убеждён, что проект открытого порта следует осуществить в полном объёме… Это общее дело нации, к которому необходимо привлечь симпатии всего народа, как справедливо выразился господин Саломон… иначе можно с самого начала поставить крест на всей затее.

Ивэн просто диву давался. Зная, что Бернард долго и упорно отказывался ввязываться в эту историю, он даже мечтать не мог о такой безоговорочной поддержке. Да и остальных тоже изумил необычный пыл, с каким Макс Бернард высказался по поводу проекта, на их взгляд крайне сомнительного.

Была здесь, разумеется, тайная подоплёка, объяснявшая, с чего это вдруг Макс Бернард и банкир Герлов воспылали интересом к проекту Пера. Они пронюхали, что один из крупнейших банков, с правлением которого у них шла непрерывная война, тоже собирается финансировать сооружение открытого порта, но не в Ютландии, а в Копенгагене. И приятели просто-напросто задумали обскакать своих соперников, пустив в ход уже разработанный до мелочей план Пера, по поводу которого, не теряя времени, можно было открыть дискуссию в печати. Впрочем, они не надеялись привлечь на свою сторону деловой мир; проект Сидениуса должен был сыграть роль взрывчатки и расколоть на два лагеря сторонников создания открытого порта, ибо интерес к этому мероприятию уже бесспорно существовал среди населения, и противники Макса Бернарда надеялись всецело завоевать его.

После дополнительных переговоров собравшиеся порешили не предпринимать никаких действий до тех пор, пока Бьерреграву не предложат войти в состав правления общества. По получении согласия следует немедля назначить вторую встречу, чтобы уже вместе с Бьеррегравом продумать, с какого конца приниматься за дело.

 

 

* * *

 

Пер тем временем прибыл в Вену. Недели две он провёл в болотистой дельте Дуная, чтобы ознакомиться с ходом грандиозных работ по регулировке русла и сооружению гавани.

Он разъезжал то верхом, то в лодке, то на разболтанном плоту, разъезжал в любую погоду и зачастую не знал, где ему приклонить голову на ночь. Непривычные тяготы походной жизни вконец измотали его. На другой день после приезда он уже сидел в летнем кафе и мечтал найти собеседника, с которым можно потолковать не только о забивании свай или землечерпалках. С тех пор как уехала Якоба, он, кроме инженеров, никого не видел. Но это была не та, хорошо знакомая ему порода всесторонне образованных инженеров отечественной выпечки, а знатоки техники, порождённые законами конкуренции, люди исключительно компетентные во всём, что непосредственно относится к их узкой специальности, но зато ничего не смыслящие во всех остальных вопросах и лишённые других интересов, коме тех, которые касались борьбы за существование и их собственного благополучия.

На Дунае отношения с коллегами сложились точно так же, как зимой в Дрезаке, где жили три невозмутимых англичанина, любители виски; ни с теми, ни с другими он никак не мог заговорить ни об одном из великих вопросов, занимавших его в ту пору. Среди таких людей он всегда чувствовал себя чужим. Пусть он восхищался их преданностью своему делу, их толковостью, их верой в свои силы, пусть они казались ему образцами, достойными подражания, — всё равно в глубине души он испытывал сострадание к людям, чьи запросы и чаяния никогда не поднимались выше, чем дым их сигар.

Теперь он сидел на террасе кафе с газетой в руках. Пока мысли его уносились к Якобе, отсутствие которой он особенно остро ощущал в этом большом и чужом городе, он, по старой привычке, бездумно пробежал глазами списки вновь прибывших в венские отели — нет ли кого из Дании — и вдруг вздрогнул, наткнувшись на имя баронессы фон Берндт-Адлерсборг.

За минувшую зиму он успел начисто позабыть о ней. Все его теперешние помыслы были так далеки от внешнего блеска и величия, что он уже не помнил, как искуситель дядя Генрих перед поездкой уговаривал его использовать благосклонность несчастной старухи и сделаться бароном.

Но, истосковавшись по людям, которые говорят о простых человеческих делах и вдобавок на его родном языке, он решил навестить баронессу. Она остановилась в одном из самых фешенебельных отелей Вены вместе со своей сестрой, гофегермейстершей фон Пранген. Обе дамы прибыли сюда несколько дней тому назад, проездом в Италию.

Почти годичный курс лечения в немецком санатории явно не принёс большой пользы баронессе. Правда, багровый румянец на её лице несколько поблек, она теперь лучше владела своей мимикой, и руки у неё тоже стали спокойнее, но в разговоре она по-прежнему перескакивала с пятого на десятое, да и умственные способности её не внушали доверия. Столь же неизменной пребыла и её любовь к Перу. Увидев его, она так обрадовалась, что чуть не бросилась ему на шею, и несколько раз во время разговора хватала его руку, чтобы выразить благодарность за визит.

О своём пребывании в санатории старушка не упоминала. Она только сказала, что её «дорогая сестричка» взяла её оттуда и что они собираются в Рим, чтобы — это говорилось таинственным шепотом, когда гофегермейстерша вышла из комнаты, — чтобы добиться аудиенции у папы.

Баронесса тут же начала уговаривать его составить им компанию, а узнав о его намерении завтра же выехать в Париж, она так захныкала, что ему пришлось пообещать ей провести в Вене ещё с неделю, пока они будут здесь.

В тот же день, после обеда, он отправился сопровождать дам на прогулку в Пратер.

В письме к Якобе, где говорилось об этой встрече, он так описывал гофегермейстершу Пранген:

«Сестра баронессы — видная дама, большого роста и соответственной толщины. Лет ей около пятидесяти. В молодости бесспорно была очень хороша собой. До сих пор сохранила сверкающие глаза. По натуре своей более сдержанна, чем баронесса, и не так болтлива. Набожна до чрезвычайности. Вчера мы имели с ней продолжительную и дружественную беседу о бессмертии души. Сдаётся мне, что она хочет обратить меня в свою веру. Ну что ж, я с удовольствием приму вызов. Она, очевидно, много пережила и передумала и, невзирая на всю свою набожность, не кажется ханжой. Короче говоря, знакомство очень интересное…» Это письмо вызвало у Якобы смутное беспокойство. Она поспешила с ответом, где, впрочем, ни единым словом не обмолвилась ни о гофегермейстерше, ни о её сестре.

«Одно только огорчает меня, когда я думаю о нашей встрече в Дрезаке: мы так и не переговорили с тобой обо всём, что занимало и тревожило тебя зимой, после смерти отца. Но дни были слишком коротки, время летело, как птица, и любовь требовала своего. Ты, быть может, скажешь, что здесь и говорить не о чём, что просто одиночество несколько расшатало твои нервы, да пожалуй, так оно и есть. Но все же мы должны теперь (не правда ли?) во всём доверять друг другу, и ты больше не станешь скрывать от меня того, что тебя волнует. Обещай мне это!

У нас здесь начался очередной разгул религиозного фанатизма и нетерпимости. Я, верно, уже писала тебе, что из Германии возвратился Натан, и это событие, как мне кажется, вызвало самую неподдельную панику в христианском стане. В эти дни используется любая возможность обрушить громы и молнии на новое время и апостолов его. Как раз вчера я прочитала в «Берлингске тиденде» статью на три столбца, представляющую собой краткое изложение надгробного слова, произнесенного каким-то настоятелем собора в копенгагенской Церкви богоматери на похоронах некоего советника. Мне даже захотелось послать эту статью тебе. Я в жизни своей не читала ничего более глупого и наглого. Разумеется, святой отец принялся расточать соболезнования по адресу тех «несчастных», кто лишён надежды на вечное блаженство, тех, для кого смерть есть лишь врата ужаса в бездонное ничто. И попутно — неизбежное, восторженное прославление веры, без которой «жизнь была бы поистине невыносимой». Интересно, откуда он это знает? На себе испытал, что ли? Мой старый дядя Филипп любил говорить, будто он, как и печка, считает, что жизнь это огонь, дым и треск и что «выше трубы ровным счётом ничего нет». Невзирая на это, он был до глубокой старости счастлив и весел. Когда он уже лежал на смертном одре и врачи никак не могли понять, что с ним такое, он насмехался над ними и утверждал, будто его страшно удручает невозможность узнать, от чего же он, собственно, умрёт. Это не единственный пример. И в нашей собственной семье, и среди моих знакомых я знала очень много неверующих; тем не менее они сумели так гордо и покойно отойти в вечность, что любой настоятель может им только позавидовать. Я часто думаю, что безмерный ужас смерти, выросший первоначально из учения о Страшном суде, не меньше обязан своим происхождением и тому обстоятельству, что христианство, в отличие от других ведущих религий, возникло и развивалось в среде простого и к тому же угнетённого народа. Между страхом смерти и рабским смирением должна существовать связь. Я никогда не забуду того впечатления, которое однажды произвели на меня в немецком музее гипсовые слепки с трупов, найденных при раскопках Помпеи. Были среди них господин и его раб: обоих, очевидно, засыпало горячим пеплом, и они мучились несколько минут, прежде чем задохнуться. Но какая разница в выражении лиц! На лице раба дикий ужас, он опрокинулся на спину, безумно выкатились глаза, брови взметнулись почти до корней волос, толстые губы разорваны воплем, — я живо представила себе, как он кричит, словно недорезанная свинья. Зато другой даже в смерти сохранил царственное величие: глаза закрыты, на красивых, плотно сжатых губах — печать гордого и прекрасного смирения перед неизбежным.

Вот, по-моему, самое серьёзное обвинение против христианства и христианской веры в бессмертие души: оно отнимает у жизни её сокровенный смысл и тем самым лишает её всякой красоты. Если воспринимать наше пребывание на этой земле только как генеральную репетицию перед собственно представлением — куда денется радость жизни? Даже не будь я совершенно убеждена в том, что великий и возвышенный итог всякого бытия есть уничтожение и что человека, богатого духом, узнают именно по тому, насколько охотно он мирится с подобной, проникнутой самоотречением мыслью и насколько способен воспринимать смерть как гармоническое завершение жизни, не будь я убеждена, что таким путём мы только возвращаем матери-природе те силы, которые до поры до времени бродили в нашем теле, и что христианские мечты о бессмертии и вечном блаженстве являются лишь переделкой наивных верований первобытных народов в загробные торжества, охотничьи и военные, — я бы… постой, что я, собственно, хотела сказать?.. Прости меня, но закончить мнё придётся в другой раз. Хотя нет, вспомнила. Я просто хотела сказать, что если бы даже я не считала смерть абсолютным самоотречением, полнейшей отдачей человеческого существа природе и нерасторжимым воссоединением человека с окружающим миром, то и тогда я не желала бы узнать, что станет со мной, когда я покину эту землю и всё, что любила на этой земле. Господи, да ведь никто из нас не смеет и помыслить о том, чтобы провидеть своё земное будущее; боле того, мы радуемся, что извечная мудрость скрыла от нас наши грядущие судьбы. Знай люди хотя бы с некоторой достоверностью, что их ожидает — пусть это будет даже счастье, — тогда жизнь действительно «стала бы невыносимой». То же самое и, конечно, ещё в большей степени относится к «вечной» жизни.

Ах, уж это мне неистребимое богословие! Ещё одно «наследие отцов» эти слова у нас стали знамением для всех врагов культуры. Как печально, как унизительно, как невыносимо, наконец, что до сих пор надо бороться, надо тратить время и силы на решение простейших вопросов бытия. Неужели до сих пор непонятно, что именно «унаследованное» все мы вместе — христиане и иудеи — должны побороть в себе, хотя бы по той простой причине, что наследование есть дело случая, что мы отлично могли унаследовать что-нибудь другое, что-нибудь совершено противоположное? До каких пор это будет продолжаться, сколько вреда мы, люди, ещё принесём друг другу, прежде чем догадаемся и сделаем своей единственной религией, единственной заслуживающей доверия догмой твёрдое убеждение в том, что не случайное, не частное, а именно общечеловеческое в нас помогает нам строить не только свою собственную жизнь, но и жизнь наций!..»

 

 

* * *

 

На совещании у Макса Бернарда Ивэну было поручено лично переговорить с полковником Бьеррегравом и попытаться развеять предубеждение последнего как против самого проекта, так и против его молодого автора, предложив Бьерреграву место в правлении общества.

Ивэн не пришёл в восторг от этой дипломатической миссии. Правда, когда речь шла о защите интересов Пера, он не страдал недостатком напористости и несколько раз позволил, образно выражаясь, спустить себя с лестницы ради друга, но старый полковник, неизвестно почему, внушал ему почтение. Ивэн и сам нередко встречал на улице этого маленького человечка с апоплексическим румянцем, и вдобавок немало наслышался о его вспыльчивом и бесцеремонном характере. Дюринг — родной племянник Бьерреграва — с улыбкой рассказывал, что дядя до сих пор приходит в бешенство, едва заслышит имя Пера.

Ивэн поделился своими сомнениями с дядей Генрихом, который обычно помогал ему советом при всяких щекотливых оказиях; на сей раз, хотя и после длительных пререканий, он тоже согласился протянуть ему руку помощи.

— Посмотрим, посмотрим, что тут можно сделать. Ваш Бьерреграв мне несколько знаком. Я ему оказывал кой-какие услуги. Стоит мне только намекнуть, и он будет ваш. Чего вам ещё надо?

В этой похвальбе была доля правды: дядя Генрих действительно имел весьма своеобразные связи с Бьеррегравом. Сей мнимый набоб, — хотя он ни за что не признался бы в этом и хотя его родня ничего не подозревала, — занимался втихомолку комиссионной деятельностью, которая служила одним из источников его доходов. В частности, он подвизался на должности агента одной английской фирмы по прокату чугунных и стальных балок и в этом качестве раза два в год является к полковнику с прейскурантом фирмы.

Через несколько дней после беседы с Ивэном он снова навестил своего клиента. Прождав чуть не полчаса в передней, он, наконец, получил разрешение войти и застал полковника сильно раскрасневшимся после завтрака и в чрезвычайно приподнятом настроении.

Старый вояка без всякого стеснения ухмыльнулся, завидев маленького, уродливого еврея в серых гетрах, при цилиндре и с парой перчаток в поднятой для приветствия руке, — так на провинциальной сцене принято изображать аристократов.

— Вы опять тут? — С этими словами полковник уселся за свой письменный стол, не предложив, однако, сесть своему гостю. — Ну-с, как делишки, любезнейший изгнанник?

Господин Дельфт вооружился голубоватым моноклем и захихикал, как бы от восхищения. Он чутьём угадал, что атмосфера для переговоров самая подходящая, и был достаточно умён, чтобы не корчить из себя обиженного.

Действительно, после короткой беседы ему удалось вырвать у полковника очередной заказ.

Затем он взял свои бумаги, словно собираясь уходить, надел цилиндр, взмахнул перчатками и вдруг, склонив набок аккуратно причёсанную голову старого шимпанзе, сказал с улыбкой:

— Господин полковник разрешит мне задать один весьма щекотливый вопрос?

— Какой ещё вопрос?

— Приходилось ли уже господину полковнику слышать о большом общенациональном мероприятии, которое как раз вентилируется?

— Ничего я не слышал.

— Так-таки ничего?

— У меня хватает своих дел… я держусь в стороне от всяких авантюр, как вам известно.

Господин Дельфт улыбнулся самым коварным образом. Сделка заключена, пришла пора рассчитываться с полковником за «изгнанника».

— Ах да-да! — он покачал завитой головой. — Времена изменились. Теперь на сцену выходит молодёжь. Старых, испытанных бойцов отшвыривают в сторону… с ними уже никто не желает считаться. Слово принадлежит молодым!..

— Что вы этим хотите сказать? — нетерпеливо перебил полковник с металлическими нотками в голосе.

— Я говорю о грандиозном проекте открытого порта. Проект разработан очень молодым человеком, совсем ещё юношей. Зовут его Сидениус.

— Ах, это тот крикун! — сказал полковник. — Его-то я как раз случайно знаю. В своё время он всех нас обегал со своим «общенациональным начинанием». Люди просто рехнулись, им не терпится поскорее спихнуть куда попало свои гроши; но вряд ли кто-нибудь станет принимать всерьёз фантазии глупого мальчишки.

— Что до презренного металла, то его уже более чем достаточно. Я это знаю наверняка.

— Что вы говорите?

— Дело уже улажено. Ждут только санкции законодательных органов. Вы совершенно правы, господин полковник. Датским денежкам не сидится на месте, они пустились в пляс, и теперь их уже не остановишь, пока не перестанет играть музыка. А помимо того, у господина Сидениуса крупные связи в финансовом мире.

Полковник не ответил. Он нахмурил свои кустистые брови, вся краска со щёк отхлынула к глазам, и они налились кровью, как у быка.

— Значит, правду говорят, что этот несовершеннолетний нахал помолвлен с дочерью Филиппа Саломона? Уж вы-то, Дельфт, должны это знать. Ведь господин Саломон ваш зять.

— О господин полковник! Мои уста немы.

Там, где дело идёт о таинствах любви, моя агентура не работает.

Полковник рассмеялся.

— Да вы просто дипломат!.. Впрочем, какое мне дело. Если людям не терпится швырнуть свои деньги в воду — пожалуйста. Грешно было бы лишать их такого удовольствия. Приятного аппетита, господа. В заливе Ертинг хватит места для многих тонн золота.

— Ах, как это все справедливо, господин полковник!

— Я лично не желаю вмешиваться в подобные аферы. Я и слушать об этом не желаю. Всего наилучшего, господин Дельфт.

— Честь имею, — ответил маленький еврей с почтительнейшим поклоном.

Полковник остался сидеть за столом, усиленно теребя усы. Подобные новости вызывали у апоплексического старца настоящее бешенство. Некогда, полный молодого задора, он тоже пытался бросить вызов национальной спячке и стать вождём и первооткрывателем в своей сфере, но со временем превратился в самого ожесточённого противника всяческих новшеств. Подобно большинству либералов старой формации, он ненавидел молодых, удачливых новаторов и остро завидовал им, а по отношению к Перу его ненависть приняла характер мании. Одна мысль о том, что всё, чего не сумел добиться он сам, удастся этому неотёсанному мужлану, который осмелился издеваться над ним в его собственном доме, совершенно выводила полковника из себя, тем сильнее, что в глубине души он признавал и выдающиеся способности и беззаветную решимость Пера — свойства, коими природа обделила его самого. В комбинированном проекте открытого порта и канала Бьерреграв улавливал гениальную, пусть и не разработанную до конца идею, которая при умелом подходе могла иметь огромное значение для будущего страны; и если он тем не менее пускал в ход всё своё влияние, лишь бы воспрепятствовать успеху проекта, то потому, что (подобно прочим либералам старой формации) считал или старался из чувства самозащиты убедить себя, будто он борется с новыми веяниями, грозящими развратить народ и уничтожить древние обычаи.

С незапамятных времён за ним упрочилась слава человека, лишённого предрассудков и свободомыслящего, — именно потому и Филипп Саломон и Макс Бернард сразу вспомнили про Бьерреграва, едва лишь речь зашла о том, чтобы найти лицо, достаточно компетентное и в то же время способное подержать своим именем идеи Пера. К тому же было известно, что Бьерреграв весьма тщеславен и любит деньги, а такому человеку тяжело оставаться посторонним свидетелем, когда на его глазах новым людям удаётся одно начинание за другим, принося им богатство и славу, в то время как его собственное имя всё больше и больше предаётся забвению.

На другой день господин Дельфт нанёс Бьерреграву вторичный визит. Полковнику понадобились некоторые объяснения по поводу размеров стальных рельс, и Дельфт нарочно сослался на отсутствие необходимых таблиц, чтобы под этим предлогом снова прийти к Бьерреграву.

Как и следовало ожидать, полковник сразу завёл речь о проекте и поинтересовался, какие биржевики и финансовые учреждения поддерживают Пера. Господин Дельфт сперва сделал вид, что не понимает вопроса. Потом с улыбкой покачал головой и сказал:

— Ах, господин полковник имеет в виду пресловутый проект Сидениуса? Мне он особого доверия не внушает. Это мертворождённый проект.

— Как на чей взгляд! Но послушайте: не вы ли сами на этом же самом месте рассказывали мне вчера, что автор заручился солидной поддержкой и что вам это совершенно точно известно?

— Припомните, господин полковник, я говорил только о финансовой поддержке. И абсолютно определённо заявил, что теперь дело за одобрением со стороны государства. А такого одобрения им не получить.

— Почему же нет? Если деньги действительно есть, чего ради станет государство возражать?

Господин Дельфт втянул голову в плечи и завертелся, словно от сильного смущения.

— Я думаю, господин полковник поймёт меня и без слов.

— Ну, что там ещё? Что за дьявольская таинственность? О чём вы говорите?

Господин Дельфт ничего не ответил и несколько раз покачал головой. В эту минуту он действительно смахивал на дрессированную обезьяну.

— Ну, выкладывайте же! — рявкнул Бьерреграв.

— Видите ли, господин полковник… Я просто думал… правительство не рискнёт… вот в чём дело.

— Не рискнёт? Почему не рискнёт? Ни черта не понимаю.

— Мне не хотелось бы отнимать время у господина полковника. Разрешите мне откланяться

— Вздор. Теперь извольте договаривать до конца. Какое обстоятельство может, по-вашему, помешать государству одобрить хороший и разумный план, если деньги для него есть?

— Да именно то, что он хороший и разумный.

— Тьфу ты! У меня уже голова кругом идёт! Объясните толком, в чём дело.

— Короче… если говорить откровенно… вы думаете, господин полковник, что наш южный сосед так легко примирится с возникновением опасного конкурента для Гамбурга? Я лично этого не думаю. Ни за что на свете не примирится.

Полковник откинулся на спинку стула и подбоченился. И без того красное лицо запылало пожаром.

— В жизни не слыхал подобного бреда! Как вы только могли додуматься до такой чепухи? Вы утверждаете, будто немцы из-за вашего проекта объявят нам войну? Так, что ли?

— Бог мой, какая там война! Совсем не обязательно объявлять войну. Война не война, а такая, знаете ли, краткая и решительная нота германского правительства правительству Дании… Поверьте, господин полковник, ноты в данном случае будет более чем достаточно.

Полковник молча закрыл глаза и, подперев рукой подбородок, нервно грыз сустав указательного пальца. Господин Дельфт пожал плечами.

— Вот удел малых наций! Приходится перед всеми смирено гнуть шею… и сносить оскорбления. Это очень-очень обидно, но такова жизнь. Малые должны повиноваться большим, повиноваться и вести себя осторожно, чрезвычайно осторожно, — повторил он, увидев, что одним ударом ему удаётся и потешить собственное злорадство и разбудить желанный боевой дух в старом вояке, до сих пор носящем на теле следы немецких пуль.

Поскольку полковник хранил молчание, господин Дельфт воспользовался случаем и поспешил откланяться.

Он сделал это вовремя. Едва за ним закрылась дверь, полковник вскочил со стула, словно бык, ужаленный оводом. И как всегда, когда под рукой никого больше не оказывалось, полковник помчался из кабинета в гостиную, чтобы отвести душу на собственной жене. Жену пришлось даже-вызывать из кухни. Невзирая на самые слезливые заверения, что без неё пригорит каша, полковник вылил на её голову поток содержащих прямое оскорбление величества выпадов против презренного духа трусости и убожества, который овладел датским народом после войны.

В этот день дядя Генрих обедал у своего зятя, что он, впрочем, делал довольно часто. Когда все встали из-за стола, он отвёл Ивэна в сторону и сказал ему мрачным и смущенным голосом, который появлялся у него всякий раз, когда он в виде исключения оказывал кому-нибудь бескорыстную услугу:

— Ну, дружок, можешь идти к полковнику. Я его подготовил.

Чтобы не вызвать подозрений. Ивэн не сразу пошёл к полковнику, а выждал несколько дней. Он написал Бьерреграву письмо, где просил уделить ему немного времени, дабы он, Ивэн, мог коротко изложить своё дело.

Получив письмо, полковник провёл целый день в мучительнейших раздумьях. Во-первых, уже сам по себе тон письма обезоружил его. Ивэн в высшей степени обладал чисто еврейским умением втереться в доверие к людям, искусно пощекотав их тщеславие, а перед лестью полковник был бессилен. К тому же в самом имени Саломон слышался звон золота, чрезвычайно заманчивый для ушей падкого до денег полковника.

А главное, не в характере полковника было сидеть сложа руки и глядеть, как другие действуют. Несмотря на свои семьдесят лет, полковник сохранил ещё слишком горячую кровь, чтобы по доброй воле уйти на покой. Он никогда не был вполне надёжным приверженцем датских ретроградов. Бунтарский дух юных дней, невзирая на все милости правительства, не до конца выветрился из него. Хотя он раз и навсегда принял негодующую позу по отношению ко всему новому, под налётом зависти и злобы скрывалась тайная симпатия к этому новому. Поскольку он до седых волос остался беспокойным и вспыльчивым человеком, привыкшим резать правду-матку в глаза, всё молодое и дерзкое сохранило большую власть над его душой. Точно так же и к чувству, которое вызывал у него Пер, примешивалась изрядная доля нежности.

Однако, когда несколько дней спустя Ивэн посетил полковника, последний принял его более чем холодно. Лишь дождавшись признания Ивэна, что всё дело зависит только от его решения, полковник счёл момент подходящим для сдачи.

Зато он выдвинул ряд условий, и в числе прочих — немедленное возвращение Пера, ибо прежде чем проект можно будет принять за основу, в нём надо многое изменить.

Далее он заявил, что их совместная работа может быть плодотворной только в том случае, если Пер сам попросит его взять руководство в свои руки и сам сделает шаги к примирению.

Ивэн умолял его отказаться от второго требования. Но в этом вопросе полковник остался непреклонен. Он ещё не забыл, как Пер сказал ему на прощанье: «Когда мы встретимся в следующий раз, господин полковник, вы придёте ко мне, а не я к вам». Не могло же это заносчивое предсказание осуществиться так буквально!

Ивэн пытался добиться ещё кое-каких уступок, но полковник, заметно нервничавший во время всего разговора, перебил его, побагровев от злости:

— Довольно споров, мы уже всё достаточно обсудили.

Тогда Ивэн встал и уныло отправился восвояси.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика