
Увеличить |
Глава XV
К середине апреля Пер оказался в Риме. Он не устоял перед
мольбами баронессы, вернее не устоял перед соблазном и дальше общаться с
сестрой баронессы, и вызвался сопровождать их.
Он и сам толком не понимал, почему его так привлекает
общество пятидесятилетней женщины, седой и расплывшейся. О любви здесь,
конечно, не могло быть и речи уже из-за одной разницы в возрасте, хотя нельзя
было отрицать, что сестра баронессы всё ещё прекрасно выглядит и сохранила цвет
лица, которому могла бы позавидовать не одна молодая девушка. Следовательно,
совесть у него была совершенно чиста, и он мог подробно описывать, какое
впечатление производит на него эта женщина, не замечая, однако, что Якоба, со
своей стороны, ни словом не обмолвилась ни об этом знакомстве, ни о его
излияниях.
Пера больше всего привлекало материнское отношение
гофегермейстерши к нему. Её трогательная забота об его душевном благополучии
тешила те чувства, о существовании которых Пер даже не подозревал. Ко всему
присоединялось ещё странное несоответствие между её искренней набожностью и
изысканной, даже утончённой элегантностью туалетов и манер, между высокопарными
библейскими изречениями, которые она вплетала в каждую беседу с Пером, и очень
земной, лукавой усмешкой, которая иногда мимолётно трогала её губы или мелькала
в глубине всё ещё ясных тёмно-синих глаз. Благочестивая женщина и светская
дама, она оставалась вечной загадкой для Пера.
Находившиеся в Риме датчане немало чесали языки по адресу
двух аристократок и их молодого спутника. Особенное любопытство возбуждали
отношения Пера и баронессы. Чувство этой дамы к нему за время поездки выросло
до размеров робкого и мечтательного преклонения. Стоило кому-нибудь что-нибудь
рассказать ей, как она с полными слёз глазами прерывала рассказчика: «Ах, вам
надо бы всё это рассказать господину Сидениусу» или: «Вот обрадуется наш
дорогой друг!» По приезде в Рим она первым делом заказала какому-то ваятелю
бюст Пера.
Пер отлично понимал, что старая дама сделалась безвольной
игрушкой в его руках. Он наиподробнейшим образом рассказал ей о своих планах, и
она тотчас же обещала ему свою поддержку. Когда она услышала о предстоящем
создании акционерного общества, призванного осуществить идеи Пера, она пришла в
такой восторг, что вызвалась продать одно из своих имений и тем поддержать начинание.
Пер никак не мог решиться извлечь какую-нибудь пользу из
слабости несчастной больной женщины. И уж совсем невозможно стало это после
того, как он, к своему ужасу, понял причину столь необъяснимой привязанности:
оказывается, она считала его побочным сыном своего умершего брата —
заблуждение, в котором был нимало повинен и сам Пер. Бывало, забывшись, она
называла его «дорогим племянником» или даже «дорогим сыном». Перу такие
изъявления чувств были крайне неприятны, но, с другой стороны, он не рисковал заново
ворошить глупую историю, чтобы опровергнуть её.
Вдобавок, сама жизнь, новая и непривычная, с каждым днём всё
больше его захватывала. Он ехал в Рим без подготовки и без больших надежд и
потому избавлен был от тех разочарований, которые на первых порах отравляют
жизнь множеству паломников. Жадный до солнца северянин, он безмятежно
наслаждался ясным небом и тёплым мягким воздухом. Во время странствий по
многочисленным болотам в дельте Дуная он снова простудился и поэтому, находясь
в Вене, всё время грустил, как всякий раз, когда ему случалось прихворнуть. Но
уже по пути в Италию он словно переродился. Никогда ещё он не был так здоров
душой и телом. Лицо его с остроконечной тёмной бородкой загорело до черноты, и
от этого глаза казались ещё синее. Когда Пер в новом светло-сером лёгком
костюме, красиво облегавшем его сильное тело, прогуливался после обеда по Монте
Пинчио со своими дамами, не одна черноокая красавица посылала ему из-за веера
горящие взоры.
Длинные разговоры на религиозные темы, которые Пер вёл с
гофегермейстершей, оказывали совершенно иное воздействие, чем того хотела
последняя. Если Пер в какой-то степени и находил эти беседы занимательными, то
именно потому, что они не причиняли ему беспокойства. Всё перечитанное за
одинокую зиму в Дрезаке сослужило ему здесь хорошую службу; Пер с удовольствием
замечал, что гофегермейстерша в должной мере оценила его образованность по
части философии, и радовался своему превосходству во всех спорах.
Несмотря на неуспех своей миссионерской деятельности, гофегермейстерша
не выказывала ни малейшего недовольства. Для правоверной христианки она и в
самом деле была на редкость свободомыслящая и терпимая особа (как Пер писал о
том Якобе), и отношения между ними день ото дня делались всё сердечнее.
Пер остановился не в одном отеле с ними, но приходил к
сёстрам каждый день, чтобы сопровождать их во время прогулок или бывать вместе
с ними в Скандинавском обществе, где они читали свежие газеты. Тщеславие Пера
тешил тот отблеск высокородности, который благодаря соседству двух аристократок
падал и на него. Его душу приятно волновали (слегка тревожа совесть) блестящие
титулы, какими наделяла его прислуга в отелях и тому подобная публика.
Соотечественники же недолго заблуждались насчёт его баронства. Хотя в
результате тесного общения с гофегермейстершей он внешне пообтесался, люди
по-прежнему угадывали под щегольским фраком домотканую куртку; если сначала у
них ещё были какие-то сомнения, то со временем, из-за словоохотливости Пера,
они узнали о его жизни и планах куда больше, чем сами того хотели.
Он приехал в Рим не паломничества ради. Мимо музеев он
проходил так же равнодушно, как мимо распахнутых церковных дверей, через
которые, по мнению обеих дам и других туристов, вели дорога в истинный Рим:
четыреста темниц, мрачных, как склепы, пропитанных ладаном, озарённых пламенем
восковых свечей и масляных светильников, темниц, где жил неумирающий дух
средневековья во всей истовой силе, где среди уличного шума сохранился мир
тишины — преддверие царствия небесного, где не слышно речей, где звучат лишь
песнопения и никогда не смолкают молитвы.
А Пера в этом городе городов, в вечном городе, в мавзолее
мирового духа манил древний Рим, античные руины. Но и тут его занимали не
столько архитектурные красоты, сколько устройство стен, прочность
кладки, — словом, та титаническая сила, которая нашла своё выражение в
этих двухтысячелетних громадах. И потому его больше всего привлекали термы
Каракаллы и Диоклетиана да Колизей. Он мог часами сидеть в пустынном амфитеатре
и развлекаться мысленным возведением его, он окружал амфитеатр сетью
строительных лесов, расчищал огромную рабочую площадку и заваливал её
гигантскими каменными глыбами, на площадке толпились погонщики быков и сотни
утомлённых невольников, камень за камнем закладывали они основание Вавилонской
башни.
Эти грёзы снова уводили Пера к книгам. Античные колоссы
вызывали потребность узнать как можно больше о народе Рима и его судьбах, не
ограничиваясь беглыми и полузабытыми сведениями из школьных учебников. В
библиотеке Скандинавского общества он взял «Историю Рима» Моммзена и с той
энергией, которая временами вспыхивала в нём, одолел толстенную книгу за
короткий срок.
Впервые в жизни история овладела его мыслями. До сих пор его
взгляд был устремлён вперёд, в долгожданное время больших перемен. Прошлое
никогда не занимало его. Теперь ему доставляло высочайшее наслаждение сидеть
среди развалин на Палатинском холме, прислонившись спиной к нагретому солнцем
обломку колонны, и читать о подвигах людей, начавших с этого холма покорение
мира. Книги уводили его в глубь веков, за пределы ненавистного христианства, в
царство культуры, не осквернённой влиянием той духовной силы, которая, на его
взгляд, составляла первейшее проклятие наших дней. В героических фигурах времён
Республики он впервые встретил те идеальные характеры, каких тщетно искал
прежде. Здесь, в этом деятельном, умном и практического склада народе-язычнике
находил он незамутнённые образцы самобытной человеческой природы, то поколение
титанов, о котором он мечтал доселе, смутно чувствуя своё с ними родство.
В одном из писем Якобе Пер с восторгом сообщал: «Нигде и
никогда я не сознавал так отчётливо, каким преступлением против человечества
является вся христианская религия. Нигде и никогда не сознавал с таким стыдом,
насколько нам ещё предстоит подняться, чтобы дорасти хотя бы до плеч того
поколения, в чьём человеческом величии осмелится усомниться этот бледнолицый,
этот незаконнорождённый из Назарета. Знаешь ли ты сказку про короля-горбуна?
Поскольку небу однажды было угодно породить величество с кривыми ногами и
горбом, в стране издали закон, который перевернул вверх дном все понятия. Малое
стали называть большим и кривое — прямым. Стройная спина считалась отныне
горбатой, великаны — карликами. И по сей день мы живём в этой безумной стране!»
Дней через десять гофегермейстерша получила телеграмму от
мужа: он заболел и просил её приехать. Обе сестры собрались в путь, хотя
баронесса похныкала немного по поводу того, что вот она покидает Рим, так и не
добившись аудиенции у папы, о которой она всё время мечтала.
Прощание получилось очень сердечное. Гофегермейстерша взяла
с Пера обещание непременно навестить их с мужем в Керсхольме, где, кстати,
некоторое время поживёт и баронесса. А баронесса, уже сев в поезд, высунулась
из окна вагона и со слезами на глазах махала платком и кричала: «До свидания,
до свидания».
Перу пришлось некоторое время задержаться в Риме из-за
бюста, заказанного его заботливой благодетельницей. Да и сам он тоже
заинтересовался бюстом. Кроме того, ему некуда было спешить. Чувствовал он себя
здесь прекрасно, а слухи о холодной и затянувшейся весне по ту сторону Альп не
располагали к отъезду. И, наконец, не выветрилась ещё боязнь одиночества,
поэтому и здесь, в Риме, он старался больше бывать на людях.
Ивэн уже намекал, что путешествие, вероятно, придётся
прерывать, ибо его присутствие может оказаться необходимым для успеха проекта.
В последнем письме Ивэн прямо спросил, может ли Пер собраться — если
понадобится — за один день.
На это письмо Пер просто не ответил. Его начинали раздражать
ежедневные послания свояка и вечные расспросы, указания и напоминания. В
отношении Пера к тому, что он называл делом всей своей жизни, почти незаметно
для него произошла перемена с той самой минуты, когда появилась возможность
осуществления этого дела. Проект нисколько не утратил своей ценности в его
глазах, но прежний интерес угас, как только проект из революционной идеи
превратился в нечто такое, что может ощупывать и обнюхивать любой биржевик и
спекулянт. Уже сам тарабарский язык, которым писал Ивэн, этот невразумительный
торгашеский жаргон, внушал ему отвращение ко всей затее. Почти в каждом письме
были новые оговорки, новые ограничения, призывы к новым уступкам и увёрткам,
так что Пер со злости по нескольку дней не отвечал на письма.
Вопиющее несоответствие между мелочными расчётами и величием
ушедших времён, которые теперь занимали все его помыслы, усугубляло мрачную
отрешённость Пера. В том последнем письме Ивэн осмелился намекнуть, что не
мешало бы обратиться к полковнику Бьерреграву, к человеку, пытавшемуся в своё
время уничтожить Пера. Это переполнило чашу терпения. Теперь услужливый свояк
получит достойный ответ.
Неприятные вести с родины сделали ещё более привлекательной
беззаботную и праздную жизнь в Риме. Пер свёл знакомство со многими соотечественниками,
в том числе и с дамами, чьё общество заставило его скоро забыть об отъезде
гофегермейстерши. Вечера он обычно проводил с ними в сельских кабачках на
окраине города, где, по старинной традиции, собирались скандинавы, чтобы
беззаботно предаваться радостям жизни, как это делают истые художники. Здесь
бойко поднимались полные бокалы, здесь звучали песни и велись диспуты (в тёплую
погоду — без фраков и сюртуков), и Пер наслаждался этой аристократической
непринуждённостью. У него всё время было прекрасное настроение. Весна, которую
разбудила в нём пылкая преданность Якобы, достигла теперь поры расцвета. Все
побеги светлых и радостных чувств начали бурно расти, и окружающие не уставали
восторгаться нерастраченной свежестью его души. Он много пил, не пьянея, а
иногда на него находило детское озорство, и он развлекал компанию всевозможными
дурачествами. Когда поздно ночью они возвращались домой с громким пением. Пер
обычно шёл во главе процессии, увенчанный цветами, и тащил под руку пару
разомлевших дам — молодых или старых.
Как-то на очередной пирушке он встретил пышноволосого
немецкого художника, одного из тех, с кем осенью свёл его в Берлине Фритьоф. В
Риме художник вдруг вошёл в моду. Это был маленький низенький человечек, с
бородкой, как у Виктора-Эммануила, и на двухдюймовых каблуках. Под
торжественный звон бокалов они возобновили старое знакомство, и Пер получил
приглашение посетить на другой день мастерскую знаменитости.
Здесь его ждал сюрприз. На мольберте посреди мастерской
стоял почти законченный портрет. Портрет изображал во весь рост девушку-еврейку
с рыжеватыми волосами; он тотчас же узнал и тонкие черты, и кроткие глаза лани.
Это была кузина Якобы, жившая в Берлине, молоденькая дочь тайного коммерции
советника, единственная наследница пятидесятимиллионного состояния.
— Она в Риме? — удивился Пер.
— Была. Вчера уехала домой. Значит, вы её знаете?
Пер сказал, что несколько раз бывал в доме её родителей, но
в подробности вдаваться не стал. Ему не очень-то хотелось вспоминать свои
дерзкие планы завоевания дочери финансового короля, о руке которой мечтала
добрая половина немецкой аристократии.
— Как она поживает? Она не замужем? — спрашивал
он, не в силах отвести глаз от прелестного лица, глядевшего всё тем же робким,
испытующим взглядом, что и в тот музыкальный вечер.
— Нет, замужем. Она приезжала сюда с мужем. Вот везучий
болван!
— Как его зовут?
— Бибер. Доктор Бибер.
— Ах да, я встречал его у них. Ну, красотой он в те
времена не блистал. Обыкновенный пузан.
— Да уж какая там красота! — воскликнул малорослый
гений и рукой, унизанной аметистовыми перстнями, подкрутил пушистые концы своей
воинственной бородки.
— Он, наверно, и сам богат? — спросил Пер.
— Он-то? Беднее бедного. Вы разве ничего не знали?
Прелюбопытная история. Заботливые родители наводнили дом разорившимися баронами
и офицерами, чтобы дочь могла сделать приличную партию. Молодёжь мещанского
происхождения они и близко не подпускали. А побеспокоиться насчёт толстого
Бибера им, конечно, не приходило в голову. Он был ассистентом их домашнего
врача. И выбор пал именно на него.
— Да, действительно, — задумчиво пробормотал Пер,
не отрывая взгляда от лица молодой женщины.
— Раз вы бывали в их дворце в Тиргартене, вы, вероятно,
заметили, что для дочки это была просто позолоченная клетка. Мамаша без всякого
стеснения завела себе целый отряд платных любовников, а папаша — заурядный
проходимец. Девушка всеми силами старалась вырваться из этого ада вот в чём
секрет! Я думаю, что она вышла бы за всякого мало-мальски приличного человека,
который осмелился бы увезти её оттуда.
Пер отвернулся от портрета и пристально поглядел на
маленького болтливого художника.
— Так он её увёз, что ли?
— Ну, не буквально увёз. Но он сумел быстро сообразить,
что к чему. И, несмотря на уродство, несмотря на бедность и низкое
происхождение — отец Бибера был чуть ли не старьёвщик, — у него хватило
духу… или веры в собственные силы… правильнее сказать — хватило
самонадеянности, чтобы попытать счастья. А может, он-то сам считает себя
красавцем! И, как это ни смешно, он победил… Вы уловили, молодой человек,
мудрую насмешку судьбы, которая кроется в этой истории? Понятно ли вам, что в
жизни не так уж важно, кто ты такой, а важно, кем ты себя считаешь. Вы
полагаете, что капрал Наполеон смог бы стать императором Франции, не овладей им
безумная мысль, будто в его жилах течёт древняя кровь французских королей?
С этими словами прославленный, но малорослый гений поднялся
на цыпочки и снова запустил руки в свою воинственную бородку. А Пер грустно
отвёл глаза и долго сидел молча, погруженный в свои думы.
* * *
Тем временем в Копенгагене обвенчались Нанни и Дюринг.
Одновременно Дюринг расстался с «Фалькеном» и занял место главного редактора
старой и почтенной газеты «Боргербладет», особенно популярной среди дельцов.
Тесть его, Филипп Саломон, не принимал никакого участия в
возвышении Дюринга, последний был всем обязан влиянию адвоката Верховного суда
Макса Бернарда. Дюринг входил в число крепостных рабов Бернарда и был одним из
тех, на кого возлагались особенно большие надежды благодаря его красивой
внешности, умению приспосабливаться и рано проявившемуся презрению ко всем
человеческим законам и обычаям. Не без помощи великого человека Дюринг уже
двадцати лет от роду занял заметное место среди сотрудников «Фалькена» и,
находясь на этом посту, слепым повиновением завоевал полное доверие и даже
дружбу своего благодетеля.
Но когда Дюринг сообщил ему о своей помолвке с Нанни, Макс
Бернард выказал явное недовольство. Две глубокие морщины пересекли его лицо, и
он сказал следующее:
— Она же еврейка! Ах, Дюринг, Дюринг! Вы меня просто
изумляете. Я считал вас умнее. Я уже довольно давно обратил ваше внимание на
дочь советника Линдхольма. Она и богата, и красива. И вы вполне сумели бы
произвести на неё нужное впечатление.
Но в первый раз за всю жизнь Дюринг отказался повиноваться
своему господину и повелителю. Он на самом деле был влюблён в Нанни. Перед
такими женщинами, как она, он не мог устоять, и это было его единственной
слабостью.
Макс Бернард понял, что здесь ему придётся уступить. У него
самого оказывалось далеко не каменное сердце при виде красивых женских плеч, и
поэтому из всякого рода глупостей он прощал лишь глупости, совершённые во имя
женщины. Он ограничился тем, что взял с Дюринга обещание не предавать помолвку
гласности, пока он, Бернард, не добьётся для Дюринга более солидного и
независимого места в датской журналистике. Недели не прошло, а Дюринг уже занял
завидный пост редактора «Боргербладет».
Макс Бернард хотел тем самым обскакать Филиппа Саломона. Он
боялся лишиться хотя бы частички своего влияния на Дюринга, если Дюринг получит
тот же пост из рук тестя.
И вот Дюринг и Нанни сыграли свадьбу. Сыграли её очень
просто, без всякой помпы. В один прекрасной день Нанни вернулась домой из
города, ведя под руку новоиспечённого редактора «Боргербладет», и с улыбкой
отрекомендовалась своим родителям как фру Дюринг. С утра пораньше они забежали
в пропыленный магистрат и там зарегистрировали свой брак, причём только с
великим трудом удержались от смеха во время совершения процедуры (как бойко поведала
Нанни). Потом они отправились в ресторан и позавтракали вместе с какими-то
знакомыми Дюринга, которые случайно оказались в ресторане.
Во время обеда, за столом, накрытым парадно, насколько это
позволила спешка, Филипп Саломон провозгласил здравицу в честь своей дочери и
её супруга с невольной торжественностью, отличавшейся от весёлой беспечности
молодых. Мать тоже была очень растрогана. Как ни старалась стареющая чета под
влиянием собственных детей идти в ногу со временем, от такого сюрприза разом слетела
вся их напускная любовь к нововведениям. В глубине души они не ждали от
будущего ничего хорошего. А больше всего их огорчало своеволие дочерей.
Но мало-помалу общая радость захватила их, и за столом
поднялось шумное веселье в честь новобрачных, чему немало способствовали
младшие Саломоны. Одна только Якоба оставалась мрачной и безучастной. Она,
единственная из всех, даже не принарядилась. Её так возмутило легкомыслие Нанни
по отношению к святым таинствам любви, что лишь по настоянию матери она вышла к
столу. Она пробовала было отговориться, ссылаясь на недомогание. Она и самом
деле чувствовала себя не очень хорошо. Несколько раз во время обеда у неё
начиналась нервная дрожь и головокружение.
Как только все встали из-за стола, Якоба ушла к себе и
больше не показывалась.
Она села за очередное письмо Перу. Другого средства
заглушить тоску и унять мучительную ревность, которая подрывала её душевные и
физические силы, она не знала.
Определённых подозрений она не питала. Малейшая мысль о его
неверности была настолько чужда ей, что ни сухие короткие письма Пера, ни его
неуклюжие попытки найти прежний доверительный тон не беспокоили её. Её гордая и
целомудренная натура не допускала даже возможности обмана. С той самой минуты,
когда они стали принадлежать друг другу, она воспринимала Пера как неотъемлемую
частицу самой себя. Она не забыла ещё благодарного и счастливого выражения,
которое светилось в глазах Пера, когда он первый раз держал её в своих
объятиях. Она хранила это воспоминание как святой залог любви. В тот миг она
твёрдо поняла, что она тоже женщина, что она может быть желанной, — хотя
прежде она порой готова была сомневаться в этом.
Но стоило ей подумать о тех, с кем ежедневно общается Пер,
кому выпало счастье жить рядом с Пером, пожимать его руку, слышать его голос,
видеть его улыбку, как в ней поднималась страшная ненависть к этим чужим людям,
которым в избытке дано то, о чём она может только мечтать. Она завидовала
камням, по которым ступают ноги Пера, воздуху, который ласкает его загорелые
щёки. Она ревновала его к официантам, которые его обслуживают, к горничным,
которые по утрам убирают его постель, ещё сохранившую запах и тепло его тела.
А в гостиной мать тщетно пыталась тем временем извиниться за
Якобу перед Дюрингом и Нанни, которая весьма ядовито прокомментировала уход
сестры.
— Она всё время такая расстроенная, — сказала
мать. — Я очень беспокоюсь за неё.
Нанни усмехнулась и ничего не ответила. Но, сев в экипаж,
чтобы ехать с Дюрингом на его холостяцкую квартиру, где они собирались провести
ночь, она потеснее прижались к нему и сказала:
— А ты смекнул, что творится с Якобой? Ты, наверно,
заметил, как она себя вела за столом? Бедняжка лопается от зависти. Она просто
с ума сходит, что это не она едет теперь к себе домой со своим драгоценным
Пером.
На другой день молодые уезжали за границу на несколько
недель. За этот короткий срок они собирались объездить почти всю Европу. Больше
всего их привлекала Испания, ибо Нанни хотела во что бы то ни стало посмотреть
бой быков.
Поэтому путешествие, главным образом, складывалось из
пребывания в купе поездов и в номерах отелей. Но именно такая сумбурная жизнь и
бесконечные встречи со всевозможными людьми доставляли больше всего
удовольствия молодожёнам. Даже в свой медовый месяц они не искали уединения.
Собственно, о настоящих чувствах ни с его, ни с её стороны не могло быть и
речи. Через непродолжительное время вся любовь Дюринга свелась к изощрённым
ласкам. Относительная невинность Нанни не помешала ей принять ласки мужа с
такой охотой, которая мало чем отличалась от порочности.
А по-настоящему супругов связывало самое обыкновенное
тщеславие, ибо брак их в равной мере льстил обоим. Дюринг, например, был вне
себя от гордости, видя, какое внимание привлекает восточная красота Нанни;
гордость усугублялась догадкой, что люди считают их не законными супругами, а
любовниками. Он отлично сознавал, что и манерой держаться, и туалетами своими
Нанни походит на наиболее шикарных дам полусвета, — собственно, этим она
его и взяла. И теперь тщеславие Дюринга приятно щекотали завистливые взгляды,
которыми провожали их мужчины даже в греховном Париже.
Нанни, со своей стороны, гордилась элегантной и корректной
внешностью мужа. Его невысокая, изящная фигура и лицо, обрамлённое золотистыми
волосами, привлекали внимание во всех отелях. Она сама часто говаривала, что он
похож на немецкого принца. Радовалась она и тому, что Дюринг не еврей. Нанни
нередко жалела о своём происхождении, хотя и пыталась уверить всех и вся в
обратном; зато теперь она честно признавалась, что рада-радёшенька навсегда
расстаться с именем Саломон и именоваться фру Дюринг.
И наконец, она гордилась мужем потому, что он в качестве
редактора имел бесплатный доступ в такие места, куда простые смертные должны
были брать билеты, если вообще могли туда проникнуть. Любовь к роскошным и
дорогим нарядам Нанни ещё в девичестве сочетала с изрядной скупостью, эту черту
она сохранила и в замужестве. Лихие замашки Дюринга вызывали у неё скрытое
беспокойство. Всякий раз, когда надо было за что-нибудь платить, она прямо
выходила из себя. В любом отеле она по десять раз на дню вызывала горничную,
так как вечно меняла туалеты; однако уезжая, ухитрялась вовсе не оставить
чаевых или, в лучшем случае, выкладывала на столик полфранка.
Весенние холода и дожди погнали молодую чету на юг. Из Парижа
их путь вёл прямо в Мадрид. Но поскольку до них дошли слухи, что в Мадриде
вспыхнула холера, они перевалили обратно через Пиренеи и, миновав Французскую
Ривьеру, очутились в Италии.
Пер всё ещё жил в Риме. Якоба предупредила его в письме о
приезде Дюрингов, хотя ни малейшей надобности в этом не было; датские газеты,
которые он регулярно читал в Скандинавском обществе, ежедневно извещали о
каждом шаге молодожёнов.
Весьма популярный, но не слишком почтенный театральный
рецензент вдруг сделался важным лицом. Ещё не бывало случая, чтобы молодому
человеку без всякого диплома; без всякой проверки, человеку, не имевшему даже
безупречной репутации, вдруг доверили руководство такой газетой, как
«Боргербладет». Максу Бернарду и впрямь нелегко было на сей раз добиться
своего. Покуда баловень счастья разъезжал по Европе в обитых бархатом купе и
наслаждаться ласками своей очаровательной супруги, те из датских газет, которые
Максу Бернарду ещё не удалось прибрать к рукам, начали против него ожесточённую
кампанию во имя нравственности. Назначение Дюринга послужило сигналом к новой
вспышке никогда не угасавшей вражды между людьми новой и старой формации. Имя
Дюринга стало знаменем борьбы, под которым столкнулись предприимчивость и
бессилие, высокомерие и хорошо припрятанная зависть. Газетки помельче писали о
Дюринге длинные статьи с приложением его фотографий, сатирические листки
помещали пёстрые карикатуры на Дюринга, а тем временем тысячеустая молва
катилась по стране, изощряясь в самых россказнях об утончённых привычках
Дюринга, об атласных стенах его квартиры, об оргиях и разгуле, достойных
Сарданапала.
Не удивительно поэтому, что предстоящее прибытие Дюринга и
его молодой супруги вызвало большое волнение среди проживающих в Риме датчан.
Особенно сильную досаду вызывало у Пера добродетельное возмущение дам, усиленно
занимавшихся делами популярной четы. Пер никогда не унижался до того, чтобы
завидовать чужому счастью, так как он считал себя избранной, исключительной
личностью, стоящей выше всякого соперничества. Правда, и бродячая жизнь, за
последние полгода развившая в нём чувство самоанализа и сравнения, которые он
невольно делал, знакомясь со все новыми и новыми людьми, понаторевшими в
светской жизни, и визит к маленькому художнику, и рассказ последнего о
сказочном успехе доктора Бибера — всё это убедило Пера, что в его характере
есть досадные слабости, которые надо преодолеть. Растущая изо дня в день слава
Дюринга усиливала настроение, овладевшее им в мастерской художника и
управлявшее теперь его поступками. Оно сопровождало его всю дорогу как тайное
сознание собственного бессилия. Даже в Риме, предаваясь самому необузданному
веселью, он чувствовал в душе скрытую грусть.
Случайно услышав в Скандинавском обществе, что новобрачные
ожидаются в Риме дневным поездом, он после некоторого колебания решил встретить
их на вокзале. Он убеждал себя, что коль скоро они с Дюрингом стали свояками,
то для семейного мира им лучше быть в дружбе. На самом же деле он просто
боялся, что, если будет держаться холодно и неприветливо, все сразу догадаются,
что его просто мучает зависть.
И так, обзаведясь дешёвым букетом для Нанни, он встретил их
на вокзале и поздравил с приездом в Рим. Маленький проворный редактор, как
всегда, был сама предупредительность. Он пробормотал слова благодарности и
пожал великодушно протянутую руку Пера с улыбкой, которую, по счастью, заметила
одна лишь Нанни.
Сама Нанни выказала при встрече неподдельную радость,
называла Пера зятем, передала ему приветы от Якобы и всех домашних. Позже они
встретились ещё раз, так как уговорились пообедать вместе во французском
ресторане.
После обеда Дюринг утратил всякую общительность и откровенно
зевал, прикрывая рот холёной рукой. Зато Нанни не умолкала ни на минуту; она
щебетала без передышки и изо всех сил старалась занять Пера, чтобы он не
заметил бестактности её супруга.
Потом они отправились пить кофе в открытое кафе на Пьяцца
Колонна. Здесь, как и повсюду, Нанни привлекла всеобщее внимание своей
красотой, своей развязностью и своим туалетом. Она была вся в белом от
кружевной шляпки до туфель с бантиками. Лёгкая ткань колыхалась вокруг её
пышного стана, словно лебяжий пух.
Пер не мог прийти в себя от изумления, до того ослепительно
красивой показалась ему Нанни. Он успел почти позабыть, как она хороша.
Сидя против неё за круглым столиком кафе, он не раз украдкой
поглядывал на её обнажённую шею и пышную грудь, и ему невольно вспомнилось, как
в своё время он чуть не сделал ей предложение, причём тогда Нанни скорей всего
ответила бы согласием.
Когда маленькая компания рассталась поздно вечером, было
решено, что на следующее утро Пер заедет в отель за Нанни и будет весь день
развлекать её, поскольку Дюрингу необходимо побывать в датском консульстве,
чтобы собрать материал об экономической жизни Италии для путевых заметок,
которые он собирался послать в свою новую газету. Такой план предложила сама
Нанни, и Дюринг с присущей ему галантной невозмутимостью немедленно согласился.
Перед свадьбой молодые супруги поставили друг другу
единственное условие: каждый сохраняет в браке полную свободу. Малейшая попытка
одного из супругов ограничить независимость другого, особенно в отношениях к
особам другого пола, рассматривается как достаточный повод для развода.
Когда Пер на другой день в назначенный час зашёл за Нанни,
он уже не застал Дюринга. Нанни была готова к выходу и ждала его, нарядившись в
свой вчерашний белый туалет. Она встала из-за накрытого к завтраку столика
(завтрак, состоял только из чашки шоколада и бисквитов) и без лишних слов, даже
не поздоровавшись, спросила: «Ну-с, чем же мы займёмся? Сегодня я решила
хорошенько повеселиться».
Пер рассказал, что на соседней площади, мимо которой он
сейчас проходил, открылся большой базар, где продают всякое старьё и рухлядь,
свезенные со всех концов Рима. Узнав о базаре, Нанни пожелала немедля отправиться
туда. Возможность увидеть такое обилие всякого барахла чрезвычайно её
вдохновила. А потом (добавила Нанни) они наймут экипаж и объедут город, чтобы
осмотреть «достопримечательности».
Окинув напоследок внимательным взглядом обе комнаты номера,
Нанни сунула в рот Перу миндальное печенье, и они отправились в путь.
Ещё издали они услышали доносившийся с рыночной площади шум
и гам; на подступах к площади Нанни попросила Пера взять её под руку. У неё
несколько поубавилось храбрости, когда она увидела густую толпу и узкие проходы
между рядами палаток. Боязливо косилась она на подозрительных оборванцев,
которые со всех сторон стекались к площади или теснились вокруг старья,
наваленного ворохом прямо на мостовой. Твёрдо убеждённая в нечистоплотности
римского простонародья, Нанни сразу подобрала юбки, и чем дальше они
углублялись в толкучку, тем выше задирала их над своими белыми туфельками.
Сегодня она показалась Перу ещё более очаровательной. У него
начала кружиться голова оттого, что он вёл её под руку, и оттого, что она, как
бы в поисках защиты, прижималась к нему всем телом, когда какая-нибудь особенно
оборванная или даже полуголая фигура вырастала перед ними и начинала
расхваливать свой товар. Сначала он не знал, как ему держаться с ней, и был
даже несколько смущён её бесцеремонностью «на правах свояченицы». Но потом он
отбросил всякие мысли о Якобе и отдался минутному настроению.
Да и нельзя было заботиться о приличиях в такой давке. То
плечом, а то и всем телом Перу приходилось защищать её от толчков и ударов.
Наконец, он предложил ей выбраться из толпы, но об этом она и слышать не
пожелала. Несмотря на смертельный страх, который внушали ей весёлые оборванцы,
всё теснее обступавшие их, несмотря на шум, на резкий запах чеснока и пота, она
чувствовала себя превосходно и без умолку, немножко истерически, смеялась,
словно от щекотки.
— До чего мне весело! — заявила она в самой густой
толчее. — Отто, наверно, сюда, в жизни не затащить.
Вдруг перед палаткой, мимо которой они проходили, поднялась
страшная суматоха. Здесь сцепились два парня; и вокруг них, словно вокруг
арены, тотчас же собралось плотное кольцо любопытных.
Пер хотел увести Нанни, но она упёрлась и молча подтащила
его поближе к месту сражения и поднялась на цыпочки, чтобы лучше видеть.
Бойцы набросились друг на друга с чисто итальянским пылом.
Они изо всех сил размахивали кулаками, чёрные глаза сверкали, красные губы
изрыгали брань и проклятья, которые далеко разносились по площади.
Пера несколько смутило волнение Нанни. Она то краснела, то
бледнела, и губы у неё дрожали. Судя по всему, она совершенно забыла, что рядом
с ней стоит не Дюринг, — так крепко прижималась она к Перу всякий раз,
когда над толпой взлетали кулаки.
— А вдруг они вытащат кинжалы? — шепнула она.
Пер засмеялся. Он частенько наблюдал здесь подобные уличные
сценки, и всякий раз ему казалось, будто темпераментные борцы схватились не на
жизнь, а на смерть, в действительности же они просто, как артисты, упивались
героическими жестами и расходились, не причинив друг другу никакого вреда и
ограничивались потоком отборных ругательств.
Так было и здесь. Когда страсти достигли наивысшего накала,
бой вдруг прекратился, и оба противника медленно побрели восвояси,
сопровождаемые, как настоящие артисты, шумными овациями зрителей.
— Как? Уже всё? — Нанни с разочарованием поглядела
на Пера.
— Представьте себе! У нас в Дании дерутся
интереснее, — ответил Пер и решительно потянул её прочь, чтобы выбраться
из толпы раньше, чем начнут расходиться зрители.
С великим трудом достигли они, наконец, края площади, где
можно было продвигаться свободнее. Но вдруг Нанни остановилась и почти
закричала:
— Да, но мы же ничего не купили! — и безжалостно
потащила его обратно. Уцепившись за Пера, она протолкалась к ветхому
деревянному лотку, где торговали поддельными древностями. Бандитского вида
старик, заросший седой щетиной до самой шеи, тонкой, словно у птицы,
приветствовал Нанни с восточной угодливостью. И Нанни тут же, не торгуясь, за
чудовищную цену приобрела серебряный кубок и золотую пряжку, без всяких
церемоний предоставив Перу расплачиваться.
Затем она изъявила готовность осматривать город. Пер нанял
карету, и они поехали.
Начали с Пьяцца дель Пополо, как того потребовала Нанни,
потому что когда-то она прочла роман под таким названием, потом через Монте
Пинчио спустились по улице Греориана, подъехали к Квириналу и дальше вверх и
вниз по холмам, мимо терм Диоклетиана, Мимо Капитолия и Форума.
Кучеру велели ехать побыстрей. Они нигде не останавливались;
Нанни вполне довольствовалась тем, что можно увидеть мимоездом в театральный
бинокль. Она не забывала издавать, где положено, восторженные восклицания, но
на самом деле была занята исключительно своей персоной, — вернее, тем
впечатлением, какое она производит на своего спутника.
К её чувствам с давних пор примешивалась изрядная толика
злости. Она так и не смогла простить Перу, что он предпочёл ей другую, и всё
время искала подходящего случая для мести. Этот случай, как она думала, наконец
представился. Вот почему она пустила в ход все свои чары с той самой минуты,
как вышла из поезда.
Мысли о Якобе не смущали её. Как особа избалованная, Нанни
не могла простить сводной сестре, что та не разделяет всеобщего восхищения да
ещё смеет говорить ей прямо в лицо, что она неискреннее существо и помешалась
на желании нравиться всем и всякому. Кроме того, Нанни не страдала большой
щепетильностью в выборе средств, когда хотела удовлетворить своё желание или
просто каприз. Хотя отец искренне считал её «образцовым ребёнком», поскольку
она всегда отличалась завидным здоровьем, Нанни не знала большего удовольствия,
чем сделать какую-нибудь гадость. Уже на школьной скамье она умела искусно
напакостить своим одноклассницам, а чуть только подросла и приобрела округлые
формы, увлеклась новым видом спорта — сорила женихов с невестками, заставляя
девушек терзаться ревностью. Козни Нанни были тем опаснее, что она по скудости
воображения не могла заранее представить себе размеров причиняемого ею зла. Как
ребёнок поджигает дом соседа, чтобы полюбоваться искрами, и не видит в том
большой беды, так и она сама потом ахала, видя, что натворила.
Однако теперь, оказавшись наедине с Пером, она опять
испытала то же самое чувство, от которого ни разу в его присутствии не могла
отделаться: Пер внушал ей странную робость. Она не забыла ещё, что в своё время
он скорее, чем кто бы то ни было, мог прибрать её к рукам, и это лишало её
обычной уверенности. Особенно насторожилась она, когда Пер, со своей стороны,
стал напористее и даже предпринял ряд атак. Она решила, что он, конечно, не
случайно так сильно сжал её локоть, подсаживая её в карету. И потом, он
несколько раз довольно близко придвигался к ней — она даже отодвинулась, чтобы
не касаться его при толчках. Хотя ухаживания Пера вызывали у неё чувство
глубокого удовлетворения, особенно когда она думала о Якобе, её всё же
несколько беспокоило, что они вот-вот поменяются ролями и из охотника она
станет дичью.
Но при всём том она не умолкала ни на секунду, то и дело
обмахивалась веером из перьев и вызывающе посмеивалась. Пантеон, арка Тита,
колонна Траяна — всё проплывало мимо, не производя на неё ни малейшего
впечатления.
Лишь вид Колизея несколько расшевелил её. Она даже решилась
покинуть уютное место и вышла из экипажа — осматривать арену.
— Вообще-то я должна бы сейчас быть в Мадриде и
любоваться боем быков, тараторила она своим, вывезенным с Эстергаде говорком,
увлекая за собой Пера в сумрачные, прохладные переходы, которые вели к центру
огромного и пустынного каменного котла.— Но противная холера помешала нам.
Ужасно, ужасно досадно!
В то время как Пер чувствовал невольное благоговение при
виде памятника седой старины, Нанни продолжала трещать. Даже на дне гигантской
жертвенной чаши, где пролилось некогда так много крови, она щебетала без
передышки. Подняв к глазам бинокль, она обводила взглядом ряды скамей,
поднимающихся к небу, и думала про себя, что лучше бы ей, пожалуй, было надеть
муслиновое в цветочках платье и к нему красную шелковую испанскую накидку.
Кавалерист Иверсен чуть не сошёл с ума, когда незадолго до отъезда увидел её в
театре в этом наряде.
Пер принялся объяснять ей устройство амфитеатра, указал
приподнятые ложи императора и весталок, описал, как арену заполняли водой и
разыгрывали на ней морские бои и битвы с водяными чудовищами, и Нанни под конец
начала прислушиваться. Особенно заинтересовали её решётчатые ворота, через
которые, бряцая оружием, проходили гладиаторы, чтобы убивать или быть убитыми
на потеху толпе. Она даже вспомнила одну картину, где изображён
гладиатор, — кругом переполненные ряды амфитеатра, а посредине стоит
могучий борец, состоящий, наверно, из одних мускулов и совершенно голый, если
не считать блестящего шлема на голове и узкой набедренной повязки. Когда она
кончила школу, эта картина висела в окне книжной лавки на Эстергаде, и она
нарочно старалась лишний раз пройти мимо. Нанни живо вообразила, что на том
самом месте, где она стоит сейчас, стоял некогда такой же высокий, мускулистый
голый мужчина, упершись ногой в окровавленный труп поверженного врага, и с улыбкой
принимал рукоплескания императора и восторги огромной толпы; ноздри Нанни
невольно раздулись и сладострастная дрожь пробежала по её спине: то же самое,
вероятно, испытывали и весталки в белоснежных одеяниях, почуяв запах крови.
Когда она, немного погодя, снова взяла Пера под руку, чтобы
вернуться к карете, взгляд её украдкой скользнул по его фигуре, и ненадолго она
притихла.
Пер предложил забыть про оставшиеся достопримечательности и
подняться на какой-нибудь холм, чтобы глотнуть свежего воздуха. Нанни после
некоторого колебания согласилась, и кучер получил приказ переехать через Тибр.
По знаменитой извилистой дороге они поднялись на Яникул, откуда открылся
великолепный вид на город, необозримые просторы Кампаньи и сверкающие вдали
вершины Альбанских гор.
Здесь неожиданно разговорился Пер. Нанни сидела почти всё
время, отвернувшись от него, и делала вид, будто внимательно слушает его
рассказы о различных строениях, башни и купола которых пронзал золотисто-жёлтый
туман, окутавший город. Прежнее беспокойство сменилось здесь, на безлюдном
холме, неподдельным страхом. Стоило Перу чуть пошевельнуться, как Нанни нервно
вздрагивала. Потом она вдруг заявила, что устала и хочет домой.
Пер пытался отговорить её, но Нанни была неумолима. Она
приказала кучеру поворачивать и везти её в отель.
У дверей отеля они расстались. Дюринг уже давно возвратился
из консульства. Он сидел без сюртука за столом и что-то писал. Проходя мимо,
Нанни могла видеть только склонённый затылок мужа и узкую спину, и её поразило,
до чего пожилым, даже старым выглядит он со спины.
— А, вот и ты! — сказал он и кивнул ей через
плечо.
Его спокойный голос взбесил её. Она коротко ответила:
— Да, это я, — сняла перчатки и швырнула их на
диван.
— Ну, славно повеселилась? — невозмутимо продолжал
он.
— Роскошно! Потрясающе! Ещё немного, и я вообще никогда
не вернулась бы домой.
— Да ну! Интересно, интересно! Ты извинишь меня? Мне
осталось совсем немного.
— Ну разумеется.
Дюринг молча продолжал писать, а Нанни, сорвав с головы
шляпку, опустилась в кресло на другом конце комнаты. Она полагала, будто муж её
не видит, и даже не подозревала, что муж, не меняя позы, может наблюдать за ней
в зеркало и что он поровну делит своё внимание между игрой её лица и бойко
написанной, невзирая на отвлекающие обстоятельства, статьёй, где он со знанием
дела, серьёзным менторским тоном давал читателям «Боргербладет» краткий обзор
экономической жизни Италии.
С полчаса в комнате царила тишина. Нанни всё не могла забыть
про поражение, которое опять нанёс ей Пер. Она не понимала своей собственной
слабости и считала её нестерпимо унизительной. Нет, с ней определённо творится
что-то неладное. Ещё в Париже она заметила, что перестала быть прежней Нанни.
Не знай она наверняка, что это совершенно исключено, она приписала бы всё
беременности. По утрам она часто вставала с мучительной головной болью и
страшным головокружением. А причудливые капризы, одолевавшие её! А ужасные
сны, — она даже не решалась рассказывать их мужу, настолько они были
непристойны…
За четыре-пять дней, которые молодая чета провела в Риме,
Пер ещё несколько раз встречался с ними и, судя по всему, его весьма
откровенное ухаживание не производило на супруга ни малейшего впечатления.
Дюринг относился к нему по-прежнему, с чуть снисходительной учтивостью, но
наученная горьким опытом Нанни сама старалась не оставаться наедине с Пером.
Лишь в день отъезда, уже на вокзале, Нанни снова отбросила
свою сдержанность. Она не только недвусмысленно пожала на прощанье руку Пера,
но перед самым отправлением поезда, стоя у открытого окна купе, с неподражаемым
мастерством актрисы бросила на Пера страстный взгляд своих очаровательных
глазок, — взгляд, яснее всяких слов говоривший, что в последнюю минуту
чувство, с которым она долго и тайно боролась, пересилило её.
В руках у неё был небольшой букет красивых и дорогих цветов
— прощальный подарок Пера. И вот, когда поезд тронулся, она уронила на
платформу полураспустившуюся розу. Со стороны это выглядело как случайность, но
с таким же успехом можно было счесть это и тайным признанием, прекрасным
залогом любви.
Пер нагнулся за цветком, не зная, что и думать. Когда он
снова поднял голову, в окне уже никого не было. Он провожал вагон глазами, но
поезд скрылся из виду, а Нанни так и не выглянула.
Бесцельно проскитавшись весь день по окрестностям Рима, он
только к вечеру вернулся домой. В этот день он твёрдо решил порвать с Якобой.
Собственно, такая мысль уже давно приходила ему в голову.
Пока он жил здесь, Якоба становилась ему всё более чужой. С каждым днём он
дальше отходил от неё. Ему стало ясно, насколько разные они люди и насколько
Якоба с её странной и нетерпимой натурой не приспособлена к бесшабашной жизни в
своё удовольствие, которая ему, Перу, всегда казалась конечной целью нового
Возрождения и всю прелесть которой он полностью осознавал только здесь.
Факельные шествия и звон кимвалов должны распугать доморощенную чертовщину. Но,
чтобы помочь ему наполнить ликованием собственную жизнь, потребна скорее
женщина типа Нанни.
Помимо всего, Якоба была не так уж молода. Его всегда
удручало, что она на целый год старше его, а из-за болезненной хрупкости она не
выглядела ни на один день моложе своих лет. И её типично еврейское лицо начало
постепенно раздражать его. Когда она в письме рассказала ему, как её по дороге
из Бреславля домой оскорбили два немца, его это неприятно поразило, хотя сама
Якоба повествовала о случившемся тоном неоспоримого превосходства.
И всё-таки его и сейчас не удивляло, что в своё время он
предпочёл Якобу сестре. Он хорошо помнил, при каких обстоятельствах родилось
это увлечение; помнил зимний вечер в доме Саломонов, когда Нанни только что
вернулась из гостей и взгляд его невольно перебежал с затянутой в шелка
празднично сияющей Нанни на Якобу: та сидела над книгой, серьёзная, в чёрном
платье, задумчиво подперев рукой подбородок; вспоминая обо всём этом, Пер
понял, что и в тот раз он опять стал жертвой сокровенных побуждений,
наследственной тяги к Целомудрию, склонности к мрачному самоотречению, которые
и прежде не раз непостижимым путём определяли его жизнь и его поступки.
Пер прекрасно сознавал, что разрыв глубоко оскорбит Якобу и
причинит ей великую боль. Но ведь не может же он загубить всю свою жизнь из-за
одного необдуманного шага? Да и вообще на карту поставлены вещи посерьёзнее,
чем женские слёзы. Перед ним стоит такая грандиозная задача, что он просто не
имеет права пренебрегать своим редким даром — подчинять своей воле других
людей, а особенно женщин. Больше он не намерен себя связывать. В том и беда,
что до сих пор он не использовал без оглядки заложенные в нём силы.
Но теперь, наконец, надо поднимать паруса. От Ивэна как раз
пришла срочная депеша, в которой он призывал Пера немедленно вернуться домой,
чтобы принять личное участие в обсуждении проекта. Обычно Пер по нескольку дней
не отвечал на письма. Теперь он безотлагательно сообщил о своём приезде.
Заманчивый призыв в глазах Нанни увлекал его. Кроме того, было ясно, что
настало время действовать. Пора взять управление в свои руки.
Прежде всего нужно, по возможности, бережно подготовить
Якобу к предстоящему разрыву. Надо убедить её, что при таком характере, как у
него, для неё самой лучше всего расстаться с ним, пока не поздно. Но подобные
вещи не делаются сразу. Надо осторожно приучить её к мысли о разлуке, чтобы они
могли расстаться друзьями, без горечи и упрёков.
Ему тоже не так-то уж легко отказаться от неё, он обязан ей
бесконечно многим, но свою свободу он не отдаст даже ей, ибо он не имеет права
рисковать своим будущим. Пора наконец доказать, что он недаром побывал на
родине Цезаря, что он выучился прямым путём идти к утверждению своей воли через
мутный Рубикон сомнений. И так, Jacta est alea — жребий брошен!
|