
Увеличить |
Глава XVIII
Проснувшись на другое утро, Пер почувствовал себя не совсем
хорошо. Он, по привычке, много ворочался во сне, сбросил одеяло и очень озяб.
Когда он попытался сесть, что-то больно укололо его в грудь,
и одновременно сердце сжалось от страха. Он уже знал эту боль. Она не раз
беспокоила его за время путешествия, особенно в Вене, после утомительных
поездок на лодке через дельту Дуная. Питая известное недоверие к иностранным
врачам, а главное, боясь услышать страшную правду, он до сих пор не обращался
за советом. Но теперь пора было всерьез заняться своим здоровьем. Он
позвонил горничной и попросил пригласить к нему известного специалиста,
главного врача одной из копенгагенских больниц.
Врач явился лишь через несколько часов, и этих нескольких
часов одинокого ожидания с лихвой хватило Перу для того, чтобы вообразить,
будто эти приступы, с каждым разом все более мучительные, являются
предвестниками смерти.
Умереть так рано? Двадцати четырех лет от роду? Не завершив
главного дела своей жизни, вернее — даже не начав его? Бессмысленно и
нелогично, как бессмысленна и нелогична сама жизнь!
Давно миновало то время, когда он беспечно тратил свое
здоровье и посылал вызов смерти, в твердом убеждении, что он не может умереть,
так как мир без него не обойдется, так как его способности и силы нужны для
процветания отечества. Теперь он понимал, что природа достаточно богата и может
позволить себе некоторую расточительность, что гораздо более значительные
таланты сошли в могилу, так и не развернувшись. Косая ни у кого не станет
спрашивать разрешения. Солнце одинаково светит и правым и виноватым, а
Костлявая, с пустыми глазницами, хватает без разбору избранных и не избранных,
ничуть не считаясь с приносимой ими пользой.
Правда, ужас, который вызывала у него прежде мысль о
небытии, был теперь не так силен. Лежа в роскошной постели под пестрым шелковым
одеялом и готовясь выслушать смертный приговор, он был сравнительно спокоен и
тверд. Выпадали у него минуты такой усталости, когда он, даже не испытывая
никакой боли, почти мирился с мыслью об уходе из жизни и тем самым об
избавлении от бессмысленных трудов и забот. Грохот телег на площади под окнами,
лязг трамвая, предстоящие переговоры с глупыми и наглыми дельцами все это
наполняло его в такие минуты непередаваемым отвращением.
Но шли часы, и все труднее становилось ему бороться со
страхом. От щемящего чувства заброшенности он обливался холодным потом.
Подумать только, ему суждено умереть в полном одиночестве!
Чтобы отогнать мрачные мысли, он хотел было заняться
чтением. Как раз вчера он распаковал книги, привезенные из путешествия, главным
образом, большие и дорогие издания по вопросам техники, но среди них было
несколько книг общего характера, приобретенных зимой за время пребывания в
Дрезаке и позднее — в Риме.
Из последних он отложил однотомник избранных произведений
греческих и римских философов на немецком языке. Эта книга уже однажды
послужила ему утешением в подобных обстоятельствах.
Но не успел он по-настоящему углубиться в книгу, как пришел
врач. Это был маленький седобородый человечек. Без лишних слов он уселся на
стул возле постели. Сперва он учинил Перу форменный допрос, затем, с явным
недоверием, приступил к собственному осмотру. Выстукав грудь и спину, он
заявил:
— Не имеем ли мы дело с заболеванием легких? В
настоящее время у меня нет оснований так думать. Легкие у вас как кузнечные
мехи… Где у вас болит?
Пер указал место в правом боку чуть пониже последнего ребра.
— Вот здесь? Постойте-ка, ведь сначала вы говорили, что
у вас боли в левом боку.
— Когда как.
— Гм, гм, а если я вот так нажимаю, вам очень больно?
— Да нет, не сказал бы.
— И вы ничего особенного не замечаете?
— Нет.
— Может, у вас вообще теперь ничего не болит?
Пер признал, что мучительная боль, которая сжимала грудную
клетку, теперь действительно прошла. Он снова мог глубоко вздохнуть, не
чувствуя при этом колотья в боку.
Доктор ничего не ответил и принялся исследовать нижнюю часть
тела и ноги.
— Ну-с, легкие у вас в порядке, — повторил он,
закончив исследование, — менять их, во всяком случае, я вам не советую. А
вот мышцы у вас дрябленькие, вздутые. Да и сердцу не грех бы быть покрепче.
Скажите-ка мне, как вы обычно проводите день? Занимаетесь ли вы гимнастикой?
Принимаете ли по утрам холодный душ? Это вам совершенно необходимо. И еще
упражнения с гирями. Нет ничего лучше, как утречком натощак поработать с
парочкой четырех килограммовых гирь. Вы должны заставить свою почтеннейшую
кровь обращаться чуть побыстрее; других болезней у вас нет, но и этого в вашем
возрасте за глаза хватит. Вылежите несколько дней и приведите в порядок нервы.
Вообще же я бы посоветовал вам получше следить за здоровьем,
ибо при всем своем крепком сложении вы обнаруживаете некоторую склонность к… к…
как бы это покрасивее выразиться — ну, к этаким маленьким, знаете ли,
выкрутасам, вроде боли, которая сегодня поутру навестила вас. Все сие, однако,
легко объяснить. Значит, так: сперва вы трое-четверо суток тряслись в поезде,
где толком не ели и не спали, затем по возвращении, о чем я узнал из ваших же
слов, сразу начались дела, суета, светская жизнь — вот вам и достаточное
объяснение, когда мы имеем дело со вскормленной кашами отечественной породой,
хоть она и считается образцом силы.
Последнее он добавил со злобной усмешкой в маленьких, чуть
раскосых глазках, но этого Пер не заметил. Он и вообще почти не слушал врача.
Как только он убедился, что не носит в своем теле туберкулезных бацилл, он
сразу же почувствовал себя гораздо лучше и желал только поскорее избавиться от
несносного говоруна.
Сразу же после ухода врача он встал. Воспрянув духом,
погулял по комнате, мурлыкая песенку, потом оделся, позавтракал с большим
аппетитом и сел к письменному столу. В нем снова проснулась жажда действия. Он
извлек свои чертежи, измерительные приборы, таблицы и другие пособия. Осталось
только поддать жару. Полный вперед!
Приготовив все для работы, он вдруг наткнулся на книгу,
которую начал читать перед приходом врача. Он тогда сунул ее между чертежами, а
теперь, откладывая в сторону, не устоял перед искушением и заглянул в нее. Там,
где он кончил читать, стояла отметка; это была задушевная беседа Сократа с
учениками о смерти, записанная Платоном незадолго до казни великого наставника.
Взгляд Пера упал на те строки, где Сократ уподобляет тело человеческое
тяжелому, клейкому тесту, которым облеплена душа и которое повинно в том, что
человек никогда не может вполне овладеть предметом своих устремлений, если не
считать целей низменных и грубых.
«Ибо тело причиняет нам тысячи забот. Оно наполняет нас
страстями и нечистыми помыслами, страхами, тревогами и суетой… Погоня за
богатством есть источник всех зол, но и деньги нужны нам лишь ради тела, ради
заботы о нем. Допустим, что мы, наконец, ублажили свое тело и хотим перейти к
мыслям о возвышенном, — все равно оно мешает нам думать, порождает
беспокойство и смятение, смущает нас, по его вине мы не в силах разглядеть
истину… В нашей жизни мы приближаемся к познанию лишь тогда, когда мы не думаем
о своем теле и уделяем не больше времени, чем нужно для удовлетворения самых
насущных потребностей, — то есть когда мы не даем ему завладеть нашими
помыслами…»
Пер уронил книгу и несколько минут сидел, задумчиво глядя
прямо перед собой и сдвинув брови.
«Удивительно, — подумал он, — эти слова, сказанные
за четыреста лет до рождества Христова, словно списаны из какого-нибудь
современного трактата о христианстве!»
Он дочитал страницу до конца, перевернул, прочел следующую,
потом еще одну… и уже не мог оторваться. Эта исполненная глубокой мысли игра
фантазии со сверхъестественными силами проникла в самые сокровенные тайники его
души, наполнила ее волнением. Давно уже миновал полдень, когда он, наконец,
вернулся к своим чертежам и расчетам.
Но сегодня работа не клеилась точно так же, как и вчера.
Несмотря на все усилия, он не мог сосредоточиться. И это он — человек, который
доселе не мог равнодушно увидеть чистый лист бумаги, человек, для которого
главная трудность всегда состояла в умении правильно выхватить нужную мысль из
целой кучи мыслей, осаждавших его во время работы! Теперь же он вообще не мог
настроиться на деловой лад. События, не имевшие к нему ни малейшего отношения —
любой крик на улице, любой звонок в коридоре, отвлекали его от работы и мешали
ему.
И сегодня дело кончилось так же, как вчера: в болезненном
возбуждении он решил, что весь проект никуда не годится, закрыл лицо руками и
отдался мрачному и безнадежному отчаянию.
Но тут он вдруг вспомнил про профессора Пфефферкона, который
весьма им заинтересовался, когда он был в Берлине.
В свое время он по просьбе Пфефферкона выслал ему письменное
изложение своих идей; признательный профессор ответил длинным письмом. Его-то
Пер и отыскал среди бумаг:
«…что же до вашего гидравлического мотора, то тут я должен
высказаться весьма осторожно. Вы вступили на совершенно непроторенную дорогу, и
вполне естественно, что первые шаги вы делаете еще не совсем уверенно.
Впрочем, я, кажется, во время нашей встречи говорил вам, что
американцы уже производили кое-какие опыты в этом направлении и что они
продолжают стремиться к достижению этой поистине великой и заманчивой цели:
подчинить неисчерпаемую мощь океана человеческой воле. То, что вас тоже увлекла
такая идея, лишь делает вам честь, но может ли путь, вами избранный, привести к
желанной цели, об этом я, как уже было сказано выше, умолчу. Зато, внимательно
ознакомившись с вашей новой системой регулировки ветряного двигателя, я могу
смело сказать, что это чрезвычайно счастливая мысль. Идея применения рычага и
противовеса мне очень и очень по душе. И средства, вами указанные, заслуживают
всяческого одобрения. Но, я думаю, вы и сами не считаете, что вам удалось найти
окончательное и бесповоротное решение большой и серьезной проблемы, имеющей
огромное значение для всех стран, бедных водной энергией, и в первую очередь —
для стран равнинного рельефа. Ни к одной другой области, кроме технической, не
применимо в подобной степени правило о том, что окончательная победа
достигается путем бесконечного ряда мелких усовершенствований, и вы наверняка
не удовлетворитесь уже достигнутым. Я и впредь намерен с величайшим интересом
следить за вашим развитием, насколько мне позволят обстоятельства, и самые
большие надежды я возлагаю на результаты ваших последующих опытов в этой же
области. О своих незаурядных способностях вы и сами прекрасно осведомлены, и вы
многого сумеете добиться, особенно если вам удастся в дальнейшем слить воедино
свое редкостное умение охватывать предмет в целом с более глубоким проникновением
в детали, к чему юность склонна относиться с некоторым пренебрежением, но что
на деле служит основой истинно глубоких и верных выводов. Если мне не изменяет
память, вы собирались во время вашего путешествия посетить также и Северную
Америку. Эту мысль можно только приветствовать. Там вы скорей, чем где бы то ни
было, получите возможность обогатить свои познания в чисто практическом смысле.
Я подразумеваю не одну только технику, — ведь мы стали учениками Нового
Света и в целом ряде других областей. Прежде всего вы постигнете в этой стране
великих открытий, как самые блистательные результаты достигаются с помощью
самых ничтожных средств».
Старое полузабытое письмо…
Получив его, Пер даже не обрадовался — оно показалось ему не
слишком лестным, зато как оно подбодрило его теперь! Он тут же решил, что надо
немедленно сняться с якоря и продолжить свою образовательную поездку. Дела свои
он решил снова передоверить Ивэну, возложив на него ведение всех и всяческих
переговоров. А он тем временем потихонечку уедет, и на сей раз — прямо в
Америку. Не следует вновь поддаваться соблазнам Старого Света.
Под вечер он отправился в Сковбаккен, чтобы обо всем
переговорить с Якобой. Когда он приехал, Якоба была в саду. Она сидела возле
беседки на скамье, озаренной солнечными лучам.
К ней сразу донесся с террасы голос Пера, но она осталась на
прежнем месте и ни единым звуком не выдала своего присутствия. Когда он,
наконец, разыскал ее, она подставила ему щеку для поцелуя, хотя он искал губы.
Она даже не могла поблагодарить его за цветы, которые он ей принес, —
именно потому, что он так явно ждал благодарности.
Весь день она провела словно скованная тяжкой дремотой и
тщетно пыталась забыть случившееся. Она всегда любила ясность, но теперь, в
отношении к Перу, впервые изменила себе, умышленно закрывая глаза на правду,
если правда грозила разрушить ее счастье. Подобно человеку, который,
проснувшись среди сладкого сна, переворачивается на другой бок, чтобы
досмотреть сон до конца, Якоба с каким-то исступлением отдавалась самообману.
Пер не мог заставить себя сразу сказать ей, что они опять
должны расстаться. Да и само решение уехать недешево ему стоило. Он устал от
бродячей жизни, а то обстоятельство, что ему с трудом даются иностранные языки
— на одном лишь немецком он мог изъясняться более или менее сносно, — тоже
усиливало нежелание трогаться с места. Да и Якобу ему было тяжело покинуть,
особенно теперь, когда они сумели достичь полной искренности и вновь обрели
друг друга. Но ничего не поделаешь — раз надо, значит надо.
Сначала он был слишком занят своими мыслями, чтобы уловить
перемену в Якобе. Но, сидя рядом с ней и раздумывая над тем, как бы осторожнее
сообщить о своем решении, он увидел, что она поспешно стирает что-то со щеки.
Выглядело это так, будто она сгоняет муху, но Пер успел заметить, что она
смахнула слезу.
Он был потрясен. Он никогда еще не видел ее слез.
— Дорогая, спросил он, — что с тобой? Что-нибудь
случилось?
— Нет, нет, ничего… Просто нервы, — сказала она и
отвела его руку, когда он пытался обнять ее.
— А ты не больна?
— Ну конечно, нет. Я же сказала, что это ровно ничего
не значит. Давай пройдемся. Я что-то озябла.
Он тотчас же вскочил (его предупредительность сегодня просто
терзала ее), и они медленно побрели вдоль берега. Тут только Пер заметил, какой
у нее больной и измученный вид, и его решимость заметно поколебалась.
И вдруг сквозь мрачное настроение пробилась блестящая,
ослепительная идея. Как один-единственный солнечный луч, пройдя через облако,
меняет все вокруг, так и эта мысль мгновенно озарила его существование. Ведь
Якоба может поехать вместе с ним. Они могут немедленно пожениться, и Якоба
поедет с ним, не таясь перед богом и людьми. Как только он не подумал об этом
раньше! Дорожные трудности, сутолока гостиниц, одиночество — все то, что так пугало
его, сулило теперь сплошную радость и ликование. Он уже знал по опыту, какой
бесподобный спутник может получиться из Якобы — бесстрашный, нетребовательный,
по-матерински заботливый и вдобавок свободно владеющий несколькими иностранными
языками.
— Якоба! Якоба! — Он остановился прямо посреди
садовой дорожки и, прежде чем она успела помешать ему, крепко обнял ее. А потом
рассказал обо всем, что он пережил и передумал со вчерашнего дня и какие планы
родились у него касательно их будущего.
Якоба долго молчала, склонив голову к нему на плечо в
счастливом забытьи, губы и щеки у нее побледнели от волнения. Она отлично
знала, что не хочет, да и не может поехать с ним. В ее теперешнем состоянии
было бы безумием уезжать так далеко. Пер рассчитывал пробыть в отлучке около
полугода, уезжать на меньший срок просто не стоило. И, значит, она будет для
него тяжелой обузой.
— Но ты мне не отвечаешь, — сказал он, когда они
вышли на свое любимое место у самой воды, откуда открывался вид на Зунд и на
залитый солнцем шведский берег. — Тебе не нравится мое предложение?
— Не знаю даже, что и сказать, — ответила Якоба.
Она сидела, подавшись вперед, глядя в сторону и облокотясь на одну руку, —
другую руку Пер не выпускал из своих. — Я понимаю, что тебе надо ехать. Я
даже сама об этом думала… И все же, дорогой, я через Атлантический океан не
поеду!
— Но почему? Когда я с тобой, ты можешь быть абсолютно
спокойна. Я буду очень заботиться о тебе. Или ты просто боишься ехать по морю?
— Да, это тоже. Так что лучше я останусь дома и буду ждать
тебя. Но если ты считаешь, что мы должны пожениться до твоего отъезда, тут я с
тобой согласна. Это будет разумно по многим соображениям.
— И, не успев по-настоящему стать мужем и женой, мы
опять разлучимся? Да ты смеешься, что ли? Это было бы самой чудовищной
жестокостью. Я просто не узнаю тебя, Якоба. Откуда у тебя взялись такие мысли?
Ты не можешь так думать. Да?
Она только молча кивнула.
— Я не верю тебе, Якоба. Ты стала такая странная за
последнее время. Что ты скрываешь от меня?
— Ничего, друг мой, — ответила она, судорожно
сжимая его руку. Сейчас еще меньше, чем когда бы то ни было, она могла открыть
ему всю правду. Она не решалась. Она больше не строила себе никаких иллюзий
относительно его характера и боялась, что, узнай он о ее состоянии, он под этим
предлогом немедленно отложит путешествие, а то и вовсе от него откажется. А
иметь это на своей совести она не хотела. Она отлично понимала, насколько важно
для него побывать именно в Америке, и это сейчас интересовало ее как никогда.
Раньше она могла довольствоваться одной лишь его любовью, теперь, когда она уже
не ждала, что его любовь даст ей всю полноту счастья, она невольно искала
какого-то возмещения в той степени, в какой убавилась его любовь.
— Слушай, — наконец перебила она Пера, который все
еще пытался уговорить ее. — У меня есть другая мысль. Ты можешь ехать
через Англию, тогда и я поеду с тобой. Неделю мы проведем в Лондоне и неделю
где-нибудь в деревне или на побережье. А в Ливерпуле мы расстанемся. Ну, что ты
на это скажешь?
— Разумеется, это лучше, чем совсем ничего. Будем
надеяться, что до Ливерпуля ты образумишься.
— Не надейся. И прежде всего из-за тебя же! Подумай и о
том, что, когда ты вернешься, нам уже нельзя будет жить в отеле. Надо будет
завести собственную квартиру. А с этим у меня хватит возни до самого твоего
возвращения.
— Да, это разумно. Ты права, Якоба, права, как всегда.
Милый мой дружок, я заранее радуюсь своему возвращению!.. Подумать только: наш
дом!.. Пусть даже не очень роскошный, верно? И где-нибудь за городом, на лоне
природы, с видом на лес и на побережье. Ну как? И мы вдвоем, только вдвоем!
В порыве нежности он опять прижал ее к себе, и она утомленно
склонила голову к нему на плечо и закрыла глаза.
— Смотри, — продолжал он, — до чего, в
сущности, все ничтожно и незначительно по сравнению с теми благами, которые,
так сказать, едины для всех — бедных и богатых — и которые сами собой
произрастают из бытия, словно плоды на дереве. Нет, в распределении ценностей
что-то обстоит явно не так даже в современном обществе. Хорошо хоть, что я
вовремя понял это. Не то я совсем увяз бы в трясине.
Якоба опять встревожилась. Хотя Пер по сути дела повторял ее
собственные слова — вернее, именно потому, что она когда-то мечтала услышать их
из его уст, — они теперь испугали ее. За это время она сама очень
изменилась. И больше всего изменились ее взгляды на так называемые «жизненные
ценности» за последние несколько дней.
— Мне кажется, ты неверно расцениваешь
обстоятельства, — сказала она с непривычной суровостью в голосе.
— Так оглянись же хорошенько вокруг и попробуй после
этого утверждать, что для нового общества своекорыстие, тщеславие, жестокость,
властолюбие не являются такими же краеугольными камнями, как прежде.
— А почему бы им не быть краеугольными камнями?
— Ты спрашиваешь почему?
— Да, именно, почему? Коль скоро подобные качества
составляют те движущие силы, которые побуждают человечество идти вперед?
Потому-то и не следует осуждать их так строго, как нам того хотелось бы.
Пер рассмеялся. Он принял ее слова за шутку.
— Уж не думаешь ли ты, что они достойны похвалы?
— Не знаю, не знаю. Но ведь не от них же одних зависит
благоденствие человечества?
Только теперь по ее тону Пер понял, что она говорит вполне
серьезно. Но ему не хотелось ссориться с ней, и поэтому он обратил все в шутку.
— Ну, что бы я ни сказал, ты будешь сегодня обязательно
говорить наперекор, пусть это даже противоречит твоему собственному мнению.
Якоба промолчала. Она тоже не испытывала ни малейшего
желания возобновлять спор. И оба принялись строить планы поездки и
разрабатывать маршрут.
* * *
Война, которую при активной поддержке дюринговской газеты
«Боргербладет» вел Макс Бернард против сторонников копенгагенского открытого
порта, завершилась в эти дни самым неожиданным для всех образом. Бернарду
удалось вывести своих врагов из равновесия. И действительно, они затеяли весьма
рискованное дело, требовавшее больших вложений, авторитет же «Боргербладет»
среди биржевиков, против всякого вероятия, возрастал при новом редакторе с
каждым днем. Да и другие газеты, так или иначе подвластные Максу Бернарду, изо
всех сил старались посеять недоверие к их идее. Чтобы не потерпеть
окончательного поражения на предстоящем учредительном собрании акционерного
общества, крупные воротилы решили поклониться в ноги ненавистному адвокату и
предложить ему пост в правлении.
К такому исходу и вела вся тактика Макса Бернарда, поэтому
он принял пост не моргнув глазом. На случившемся в те дни юбилейном банкете
было заключено торжественное перемирие между Максом Бернардом и его старым
врагом, некогда всемогущим директором банка, заключено и публично скреплено,
поскольку директор самым демонстративным образом попросил Макса Бернарда
оказать ему честь и выпить с ним, — об этом знаменательном событии на
другой день подробно сообщали все городские газеты, а «Боргербладет» даже
поместила статью под заголовком: «Исторический момент».
Добытая победа имела огромное значение для Макса Бернарда.
Ему удалось раз и навсегда доказать общественности, что без него нигде не
обойтись, что даже крупнейшие биржевые воротилы не могут предпринять ни одного
шага, не заручившись его поддержкой. Ивэн чуть не упал в обморок, когда узнал
сногсшибательную новость. Он решил, что теперь всякая надежда осуществить
замыслы Пера потеряна на долгие времена; в припадке ярости он истерически
кричал о предательстве и убийстве из-за угла.
Пер только пожимал плечами.
— Я же тебе говорил, — сказал он Якобе, которую
тоже удручал такой поворот дела. — Ну, теперь ты согласна, что твой
господин Макс несколько чересчур пронырлив и мне просто повезло, что я не
попался на удочку к этому субъекту, а то быть бы мне в дураках… Нет, нет, я еще
раз утверждаю, что нужно могучее движение, чтобы искоренить этих грызунов из
общественной жизни. Не то само понятие честности пойдет насмарку.
Якобу передернуло, но возражать она не стала. Пока не имело
смысла возобновлять старый спор. Все надежды она возлагала теперь на поездку в
Америку, а кроме того, она старалась сдерживаться и не давать ходу критическому
отношению к Перу, твердо решив любить его как прежде.
Впрочем, очень скоро выяснилось, что Ивэн слишком мрачно
смотрит на будущее. Новая победа Макса Бернарда вызвала большое оживление в
стане его завистников и скрытых недоброжелателей. Не последнее место занимал
среди них землевладелец Нэррехаве, который считал, что Бернард попросту его
продал. Подобно адвокату Хасселагеру, он вдруг начал усиленно интересоваться
проектом Пера; к этим двум по собственной инициативе и безоговорочно
присоединился полковник Бьерреграв.
Чувство справедливости и патриотизм пересилили у старика
обиду. Застарелая ненависть к евреям разгорелась в нем с новой силой, ибо для
старого рубаки национализм стал второй религией. Каждый еврей, даже родившийся
здесь, казался ему лишь наполовину ассимилировавшимся немцем, питающим тайные
симпатии к исконному врагу Дании. Он был твердо убежден — впрочем, не без
оснований, — что в Копенгагене почти все торговцы оптовики еврейского
происхождения не более как агенты немецких фирм и что именно на деньги
еврейских банков Гамбурга и Берлина была проведена перестройка столицы по
последнему слову архитектуры. Немецкие миллионы проникли в провинцию,
докатились до зажиточных крестьянских дворов и отсюда, изнутри, тайными путями,
продолжают завоевание страны, начатое при помощи пушек. В проекте Пера его поэтому
особенно привлекало то обстоятельство, что данный проект прежде всего
представлял собой попытку утвердить экономическую независимость страны по
отношению к могучему соседу, тогда как копенгагенский порт, при наличии узкого
и мелкого фарватера, никак, с его точки зрения, не мог привлечь к себе суда
всех наций.
Вот почему Бьерреграв решил сам сделать первые шаги к
примирению. Он хотел забыть старые счеты, а высокомерие, которое проявил Пер
при их роковой последней встрече около года тому назад, только подзадоривало
полковника. Уверовав, что именно Пер призван спасти отечество, Бьерреграв
испытывал даже своего рода религиозное умиление при мысли о том, что
пророчество Пера исполнится теперь самым буквальным образом.
А тем временем Пер сидел у себя в отеле и готовился к
отъезду. Непрерывно работал он и над чертежами. Он надеялся, что успеет внести
самые необходимые изменения, на худой конец хотя бы в проекте гавани, и потому
старался изо всех сил. Он вставал с зарей и почти весь день не выходил из дому.
Но прежнего полета мыслей он уже не чувствовал. Работа продвигалась туго и
медленно, малейший звук, доносившийся из коридора или с площади,
приостанавливал ее.
Случалось, что вместо таблицы логарифмов ему попадалась под
руку какая-нибудь историческая или популярная философская брошюрка из его
дрезакской библиотечки — они лежали вперемешку с другими книгами на письменном
столе. Он не мог удержаться от искушения и начинал перелистывать брошюрку. Дело
кончалось тем, что он углублялся в постороннее чтение, не имеющее ничего общего
с его проектом. Тут ему не мешал ни уличный шум, ни звонки в коридоре. Не
замечая, как летит время, он сидел, уткнувшись в книгу, и часами даже не
поднимал головы.
* * *
Как-то раз, часов около девяти утра, когда Пер сидел за
своим письменным столом, в дверь к нему постучали. Пер сразу узнал стук Ивэна и
поспешно спрятал под бумаги книжку, которую читал до его прихода. Он опять
соблазнился очередной брошюркой из купленных в Дрезаке. Когда свояк ворвался в
комнату, Пер сидел, откинувшись на спинку стула, и смущенно улыбался, как
человек, внезапно уличенный в тайном пороке.
— Ну, что новенького? — такими словами встретил
Пер Ивэна.
— Очередные махинации! Первоклассное надувательство!
Вот, посмотри!
С этими словами Ивэн извлек из портфеля (портфель постепенно
сделался неотъемлемой частью своего хозяина) свежий номер одной из наименее
значительных городских газет.
— Полюбуйся!
Под заголовком «Новая страна» газета поместила обстоятельную
передовицу о датском судоходстве. Передовица, по словам газеты, представляла
собой извлечение из ряда статей некого инженера Стейнера, опубликованных ранее
в провинциальной печати, и посвящена была рассмотрению проекта, упорно
именуемого «проектом Стейнера», тогда как на самом деле этот проект, если не
считать нескольких, совершенно незначительных изменений, с первого до
последнего слова принадлежал Перу.
— Ну, что скажешь? — спросил Ивэн и поглядел на
Пера; у того во время чтения вся краска сбежала с лица. — Это же форменный
грабеж! Ты хоть его знаешь?
Пер покачал головой.
— Надо немедленно разузнать, кто он! — продолжал
Ивэн. — Что ты намерен предпринять?
— Ничего, — ответил Пер после минутного
размышления и вернул ему газету.
— То есть как ничего? Его надо обезвредить. Ты должен
защищаться. Ты должен отстаивать свои права.
— Защищаться? — переспросил Пер, закипая от
злости.
— Да, да, ты уж извини меня, что я так говорю, но ты не
имеешь права столь легкомысленно относиться к делу. Это опасно для тебя. Не
забывай, что у тебя много врагов и завистников, и они только порадуются, если
тебя оттеснят на задний план ради человека, который будет пожинать лавры,
добытые твоим трудом и твоим гением.
— Не стоит! От меня не очень-то просто отделаться… А
хоть бы и так! Последнюю фразу он добавил, отдавая дань тому настроению, из
которого его вырвал неожиданный приход Ивэна, и при этом глубокая тень
скользнула по его лицу. — Мне уже надоело воевать со всяким сбродом. Если
мне вечно придется иметь дело с толпой, поневоле спросишь самого себя, стоит ли
игра свеч. Кстати, чтобы переменить материю: ты знаешь, что мы с твоей сестрой
решили в самом ближайшем будущем пожениться?
— Да, отец и мать что-то такое рассказывали.
— И, говоря по совести, это сейчас занимает меня куда
больше, чем болтовня всех газет всего мира вместе взятых. Скажи мне, уж раз ты
здесь: ты не знаешь точно, какие бумаги и документы надо оформить, чтобы
вступить в брак по всем правилам?
— Разве у тебя ничего не готово? А я-то думал…
— Да, я сглупил, конечно. Забыл… то есть, вернее, ты
забыл — я просто не в состоянии говорить со всякими чинушами, они так задирают
нос, что я тотчас теряю власть над собой и повсюду устраиваю скандалы. Не
будешь ли ты так любезен сделать все необходимое вместо меня? Я, например,
знаю, что надо обратиться в какое-то отделение магистрата. И наверняка надо
что-то официально заявлять. Одним словом, чертова карусель.
Ивэн уже привык быть на побегушках у Пера, а потому без
долгих раздумий согласился на его просьбу. Зато он вырвал у Пера клятвенное
обещание не спускать глаз со Стейнера и принять решительные меры, если
кто-нибудь хоть один-единственный раз во всеуслышание назовет этого
подозрительного господина автором проекта.
Он уже зажал свой портфель по мышкой и взялся было за ручку
двери, но вдруг повернулся к Перу, который по-прежнему сидел за своим столом, и
сказал:
— Да, вот еще что… Скажи, пожалуйста, у вас в семье
звали кого-нибудь Кристина-Маргарета? Вдова пастора?
Пер вздрогнул. Так звали его мать.
— Нет! — ответил он растерянно. — А почему ты
спрашиваешь?
— Просто так, — смущенно ответил Ивэн. Он всегда
смущался, когда ему доводилось заговорить с Пером о его семействе. — Я
случайно прочел в «Берлингске тиденде» извещение о смерти и фамилию Сидениус.
Ну, всего хорошего. Днем увидимся.
После ухода Ивэна Пер несколько минут просидел неподвижно.
Когда он, наконец, встал со стула и потянулся к электрическому звонку, у него
потемнело в глазах. Но в то же время он не мог избавиться и от чувства досады.
Только этого еще не хватало! И как раз теперь!.. Вот уж не повезет так не
повезет!
— Принесите мне, пожалуйста, утренний выпуск
«Берлингске тиденде»,— сказал он вошедшей горничной.
Когда он развернул газету и в длинном столбце извещений о
смерти увидел набранное жирным шрифтом имя своей матери, бледность залила его
щеки. Там стояло:
«Наша дорогая мать Кристина-Маргарета Сидениус, вдова
пастора Иоганна Сидениуса, обрела сегодня вечный покой».
Извещение было подписано: «осиротевшие дети». На эти слова
Пер смотрел до тех пор, пока у него не зарябило в глазах, а буквы не начали
расплываться.
Подумать только, всего еще несколько дней назад, ночью, он
стоял под окнами ее квартиры; мороз пробежал у него по коже, когда он
сообразил, что, может быть, именно в эту ночь она боролась со смертью. Ведь он
видел у них свет, и за шторами двигались тени.
«Так-то так, но какой толк был бы, если бы я даже зашел
туда?» — пытался Пер утешить себя. О настоящем примирении не могло быть и речи,
не говоря уж о тех уступках, которые одни лишь могли успокоить мать. Может,
даже к лучшему, что она полагала, будто он в отъезде; может, и ему повезло, что
он не знал о ее состоянии. Чего доброго он согласился бы ради ее спокойствия
разыграть перед ней фальшивую сцену, а потом не мог бы без стыда вспомнить о
ней. Бедная мать! Она принадлежала к числу людей, запуганных жизнью. За долгие
годы, которые прикованная к постели мать провела в темной комнате, она стала
воплощенная забота и горесть. И смерть, наверняка, казалась ей избавлением.
Пер начал ходить по комнате, чтобы привести мысли в
относительный порядок. Он не привык к сильным волнениям и инстинктивно опасался
их. Потом вспомнил про Якобу — она ждет его к назначенному часу в Сковбаккене.
Что же делать? Он чувствовал, что не сможет спокойно сидеть там и как ни в чем
не бывало разговаривать о предстоящей поездке или о каком-нибудь другом деле;
да еще вдобавок его терзали угрызения совести: ведь он так до сих пор и не
сказал Якобе, что его семья переехала сюда.
Он сел за стол и наскоро набросал несколько строк. Пусть она
не ждет его, писал он, по обыкновению ссылаясь на занятость, как на самую
уважительную причину. В самом конце он добавил, что его мать, по сообщению
«Берлингске тиденде», скончалась в Копенгагене.
Потом он снова вызвал звонком горничную и попросил отправить
письмо с посыльным. Но тут им овладело прежнее беспокойство. Он несколько раз
садился за стол, пытаясь работать, и опять вставал. Он не мог усидеть на месте,
а цифры и расчеты совершенно не шли на ум. Хотя он даже сжимал голову ладонями,
пытаясь сосредоточиться на работе, мысли упорно кружились вокруг одного и того же:
лицо матери, воспоминания детства, горькое чувство непоправимости — он так
теперь и не узнает ничего о ее последних днях. Желание поговорить с кем-нибудь,
кто знал ее, под конец целиком овладело им.
Тогда он бросил работу, оделся, вышел на улицу и позавтракал
в первом попавшемся ресторане. Потом забрел в городской парк, чтобы немножко
рассеяться среди людей и послушать военный оркестр.
Когда он под вечер вернулся домой с прогулки, портье сообщил
ему, что его дожидается какая-то дама. Кровь волной прихлынула к сердцу: в
первую минуту он подумал, что это, должно быть, одна из его сестер каким-то
путем проведала о его возвращении, узнала адрес и пришла сообщить о смерти
матери.
Ему и в голову не пришло, что это может быть Якоба. Мысли
его были совсем далеки от нее, он даже разозлился, когда вошел к себе и она
поднялась ему навстречу со стула, стоявшего у окна.
Удивление и разочарование до того ясно читались на его лице,
что Якоба никак не могла не заметить этого. Но она была готова к неласковому
приему. Она хорошо знала Пера. Она и прежде сталкивалась с его брюзгливой
грубостью, которой он прикрывался всякий раз, когда у него было тяжело на
сердце.
Знала она также, какая нужна гибкость, сколько тайных путей
нужно пройти, чтобы завоевать его доверие, до чего трудно даже ей добиться от
него полной искренности, когда речь идет о его семействе. Без тени обиды она
подошла к нему, притянула к себе обеими руками его голову и поцеловала в лоб.
— Пойми, я не могла усидеть дома после твоего письма. Я
должна была повидать тебя. Дорогой мой, как я понимаю твое горе. Я сама плакала
— ведь это наше общее горе.
Пер недоверчиво покосился на нее и пробормотал какие-то
слова вроде того, что для него мать умерла уже давно и, значит, теперь, по сути
дела, ничего не изменилось.
— Нет, дорогой, так говорят, чтобы утешить себя. Я-то
хорошо понимаю, чего ты лишился. Зачем скрывать это?.. Подумать только, что
твоя мать жила здесь, в Копенгагене! И ты мне ничего об этом не говорил! Ах,
Пер, Пер, перестанешь ли ты наконец таиться от меня хоть теперь, когда мы
больше всего нужды друг другу? Или ты, быть может, сам ничего не знал?
Высвобождаясь из ее рук, Пер ответил, что все время
собирался рассказать ей, но стоило им встретиться, как разговор немедленно
заходил совсем о другом, а потом уже он забывал о своем намерении.
— Тогда давай поговорим сейчас, — сказала
она. — Только сядем сперва. Мне опять так много надо у тебя спросить.
Она сняла накидку, отложила в сторону шляпу и перчатки.
— Ты знал, что мать больна?
— Ничего я не знал. Здоровье-то у нее уже давно было
неважное.
— И ты не искал ее и не видел никого из братьев и
сестер? — спросила она и, забившись в угол дивана, испытующе поглядела на
него.
— Нет, — ответил Пер, вешая дрожащими руками ее
накидку на дверной косяк.
— А как ты узнал, что они перебрались в Копенгаген?
— Я случайно прочел в газете объявление о том, что моя
сестра дает уроки музыки. Вообще-то разговор об этом шел сразу после смерти
отца. Они хотели переезжать из-за младших братьев, которые нашли здесь работу.
Он уселся на стул чуть поодаль от нее. Она подперла рукой
щеку и задумалась, глядя прямо перед собой. Потом спросила:
— Знаешь что? Если бы я знала, что твоя мать живет так
недалеко от меня, я непременно пошла бы к ней. Особенно, когда я вернулась из
поездки и чувствовала себя невыносимо одинокой и так хотела найти человека, с
которым можно было отвести душу и поговорить о тебе. Как ты думаешь, она
приняла бы меня?
— Не знаю.
— Да, конечно, приняла бы. Я просто убеждена в этом… и
убеждена, что она смогла бы понять нас.
— Разве ты забыла, как точно с теми же намерениями
побывала у Эберхарда? Ничего, кроме разочарования, это тебе не принесло.
Якоба ответила не сразу. И не потому, что забыла о своем
визите к Эберхарду. Воспоминания о неприятной сцене в неуютной, промозглой и
пустой конторе за последнее время нередко посещали и даже тревожили ее, потому
что она все чаще и чаще замечала сходство Пера с братом.
— Ну, братья и сестры — совсем другое дело, —
сказала она, откидывая со лба прядь волос; этим движением она словно отгоняла
какую-то докучную мысль. — По своей семье знаю. Но родная мать тебе всегда
протянет руку или, на худой конец, хоть палец, как бы далеко ты ни отошел от
нее. И я не могу поверить, чтобы мы с твоей матерью не нашли общего языка, хотя
мы были настолько несхожи друг с другом, как только могут быть несхожи два
человека.
— Вот здесь ты права.
— Кроме того, я уверена, что в конце концов мы поняли
бы друг друга. Из того немногого, что ты о ней рассказал, я создала себе образ
человека очень мне приятного. Я, кажется, так и вижу ее перед собой. Маленького
роста, верно? А глаза совсем не такие, как у вас с братом… потемнее? Вы все,
пожалуй, больше похожи на отца. Ходила она с палочкой, когда вставала с
постели. Моя бабка — тоже; вероятно, поэтому я и представляю себе так отчетливо
твою мать. И при всей физической слабости она обладала очень сильной волей. Как
трогательно и как замечательно, что она годами вела такой большой дом, не
вставая с постели, что горе не помешало ей смотреть за всеми, что ее
бережливость помогла сохранить ваше имущество. Подумай, каково матери с целой
кучей маленьких детей пролежать в постели восемь лет! Ко всему еще, отец, по
твоим словам, был тяжелым, нетерпимым человеком. Да это и понятно: достатка вы
никогда не знали. И все же ни единой жалобы! Я вспоминаю, как ты мне
рассказывал, что ответила твоя мать человеку, который вздумал жалеть ее. «Не
надо жалеть меня, пожалейте лучше моего мужа и моих детей». Какой прекрасный и
возвышенный ответ!
Всю эту тираду Пер выслушал, облокотившись о колени и нервно
постукивая пальцами одной руки о костяшки пальцев другой. Потом вдруг поднялся
и заходил по комнате.
— Ну и хватит, — перебил он Якобу. — Что
прошло, то прошло. И не стоит рассуждать о том, чего не было.
Он подошел к окну и взглянул на площадь; тени от домов стали
по-вечернему длинные. В лучах заката старая мельница высилась на развалинах
крепостного вала, посылая прощальный привет уходящему солнцу.
— Ты прав, — не сразу отозвалась Якоба. — Что
прошло, то прошло… Скажи только, ты мне не откажешь, если я попрошу у тебя
несколько старых писем твоей матери? Мы редко говорили о твоей семье, но все же
мне кажется большим упущением, что я так мало о ней знаю.
Сперва он сделал вид, будто вообще не расслышал ее просьбы.
Когда же она повторила ее, коротко ответил:
— Нет у меня никаких писем.
— Конечно, конечно, я знаю, что за последние годы ты с
ней не переписывался. Но я имею в виду прошлое, когда ты только что приехал
сюда. Тогда ведь она изредка писала тебе, ты сам рассказывал. И если бы ты
позволил мне перечитать вместе с тобой эти письма, я была бы очень рада.
— Ничего не выйдет… у меня их нет.
— А куда они делись?
— Куда делись? Я их тут же сжигал.
— Ах, Пер, Пер, ну как ты мог… — Она не
договорила.
Пер вытащил носовой платок и вытер себе лицо, словно ему
вдруг стало жарко, но Якоба увидела, как что-то блеснуло у него на ресницах, и
поняла, что он плачет и хочет скрыть это.
Еще ни разу не видела она, чтобы он поддавался какому-нибудь
чувству; первым ее побуждением было подойти к нему и обнять его. Но разум и
опыт подсказали ей, что она не должна так поступать, а должна, напротив,
сделать вид, будто ничего не заметила. Кроме того, волнение Пера вызвало у нее
неясную тревогу и одновременно пробудило ревность.
Поэтому она не шевельнулась, пока Пер сам не отошел от окна.
Тут только она приблизилась к нему и взяла его под руку; несколько минут они
молча ходили рядышком взад и вперед по комнате.
Да, Якоба отлично понимала, что меньше всего годится сейчас
на роль чьей бы то ни было утешительницы, — она и сама чувствовала себя
очень неуверенно. Когда она думала о предстоящей разлуке, выдержка изменяла ей.
Если бы она, по крайней мере, могла открыться Перу. Она изо дня в день вела
отчаянную борьбу с собой, чтобы ничего не выдать, она сотни раз напоминала
себе, как много будет поставлено на карту, если она посвятит его в свою великую
тайну прежде, чем Атлантический океан разделит их.
Не одни только предстоящие роды наполняли ее страхом и
беспокойством.
Ее мало-помалу начала тревожить мысль о тех кривотолках,
которые неизбежно возникнут, как только она — слишком рано — разрешится от
бремени. В этом смысле она стала совсем другой после возвращения Пера. Раньше
она очень гордилась его любовью и потому ничуть не тревожилась, что их тайная
связь недолго останется тайной. Теперь, когда она более трезво смотрела на
своего суженого, гордость ее страдала при мысли о том, что она скоро станет
предметом сплетен и пересудов.
Не столько ради себя, сколько ради отца с матерью она
решила, проводив Пера, не возвращаться домой, а переехать куда-нибудь в
Германию, может быть к своей бреславльской подруге, и рожать там. Но стоило ей
вспомнить, что до ожидаемого события осталось еще больше шести месяцев, она
просто приходила в отчаяние. И все же она, не моргнув глазом, снесла бы что угодно,
сохрани она то безграничное доверие к Перу, какое было у нее два месяца тому
назад, когда они расставались в Тироле. Однако, после случая с Нанни, всякая
уверенность покинула ее, и ей повсюду мерещилась опасность. А отказаться от
Пера она сейчас тоже никак не могла. Отлично видя все его недостатки, она
ничуть не меньше любила его, чем в те времена, когда к ее чувствам не
примешивалось ни капли осуждения. Порой ее охватывала такая тоска по Перу,
которую она сама считала болезненной и ненормальной. Поэтому она приучилась
скрывать свои чувства и вела себя сдержанно, даже когда оставалась наедине с
Пером. Иногда со стороны могло показаться, будто она просто капризничает. И в
то же время Пер до такой степени полонил ее сердце, что она могла бы простить
ему все на свете.
Пер вдруг остановился и взглянул на часы.
— Тебе не пора на вокзал?.. Только, пожалуйста, не
думай, будто я гоню тебя. Я, право же, очень благодарен тебе за то, что ты
пришла. Но ты не любишь поздно возвращаться домой, а сейчас уже восемь.
Она посмотрела ему в лицо, все еще бледное и искаженное.
— А ты что будешь делать?
— Сяду работать… Взгляни на стол. Как видишь, меня ждет
куча неотложных дел. Нельзя терять времени.
— Нет, нет, — сказала Якоба и крепко обняла его,
словно желая оградить от опасности. — Тебе нельзя оставаться одному.
Можешь отдохнуть раз в жизни. Да и стоит ли тебе садиться за работу? Ты все
равно не сможешь отогнать грустные мысли, если будешь здесь один.
— Так ты останешься у меня?
— Нет… не сегодня… и не здесь, — покраснела Якоба. —
Здесь так неуютно. Но ты поедешь к нам, слышишь? И заночуешь у нас. Комнаты для
гостей всегда стоят наготове, и ты не причинишь никому ни малейшего
беспокойства, а родители будут тронуты, если ты лично сообщишь им о смерти
матери. Кстати, ты просто обязан так поступить. Идем, Пер, идем же. Завтра мы
пойдем гулять в лес, далеко-далеко, и забудем все свои горести!
Утро встретило их пробуждение прекрасной солнечной погодой.
Было уже довольно поздно, когда они спустились в столовую к чаю. Наскоро перекусили,
потом, взявшись за руки, вышли в сад. Вчера вечером оба долго не могли сомкнуть
глаз. Мысль о том, что они в эту светлую весеннюю ночь находятся так близко
друг от друга, не давала им покоя. Наконец, все в доме заснули, и остаток ночи
они провели вместе. Друг подле друга искали они желанного забвения от всех
забот и печалей. Теперь они гуляли по зеленому саду, где капли росы падали с
ветвей и листьев. В первой половине дня, когда все семейство, за исключением
фру Леа, разъезжалось по своим делам, здесь воцарялись райская тишина и покой.
И в лесу, куда они забрели из сада, все было совсем не так, как днем, когда по
дороге мчались в клубах пыли экипажи и на каждой скамейке кто-нибудь сидел.
Сейчас по лесу разносились одни лишь птичьи голоса. За все время они встретили
только старичка, которого везли в кресле на колесиках; старичок ласково кивнул
им, когда они проходили мимо.
Но Пер мало-помалу опять забеспокоился. Еще гуляя по саду,
он стал каким-то рассеянным и все время напоминал, что ему надо быть в городе
не позже двух часов, так как он должен навести справки относительно своего
проекта в одном учреждении, работающем лишь до трех.
Сразу же после второго завтрака Пер уехал. В городе он нанял
экипаж и направился в то ведомство, где служил его брат Эберхард. Он велел
кучеру подождать и скрылся в подъезде большого грязно-серого здания,
вытянувшегося вдоль мутного канала.
С тех пор, как Якоба год тому назад побывала в этом
подъезде, кипучая деятельность Эберхарда и высоко развитое чувство долга были
вознаграждены еще одним маленьким продвижением по бесконечной лестнице званий и
чинов. На его прежнем месте за конторкой, у самой двери, стоял теперь другой —
юный и подающий надежды хранитель традиций величественного государственного
механизма, а сам Эберхард получил в свое распоряжение хотя и небольшой, но
собственный кабинет с настоящим письменным столом и креслом. Впрочем, его
черный сюртук с необычайно узкими рукавами, залоснившийся на локтях и спине от
многолетнего прилежания, остался прежним. Галстук и башмаки Эберхард тоже не
стал менять, невзирая на повышение по службе.
Когда Пер вошел, Эберхард сидел за столом и оттачивал
карандаш с тем добросовестным тщанием и даже скрупулезностью, с какими принято
оттачивать карандаши лишь в присутственных местах. Но, услышав через неплотно
прикрытую дверь, как в прихожей кто-то негромко назвал его имя, он поспешно
спрятал перочинный нож и схватил со стола какой-то объемистый документ.
С достоинством откинувшись на спинку кресла, он поднес
бумагу к глазам и в такой позе ожидал появления посетителя.
— Войдите, — сказал он повелительным голосом,
когда в дверь постучали, и одновременно поднял глаза над краем бумаги.
При появлении Пера он так удивился, что даже не успел
притвориться равнодушным. С видом человека, наткнувшегося на привидение, он
медленно поднялся, и чуть не полминуты братья молча глядели друг на друга.
Тут только Перу бросилось в глаза, до чего Эберхард похож на
покойного отца именно сейчас, когда он стоит, дрожа от волнения и опираясь
рукою на крышку стола. Застывшие складки в уголках рта, выбритый подбородок,
старомодные узенькие бакенбарды, покрасневшие веки, неподвижный взгляд,
негнущаяся спина — все это живо напомнило Перу отца, каким он его знал с
детских лет.
Пер решил притворить дверь, чтобы они могли побеседовать без
помех, и опустился на диван как раз против двери. Эберхард тоже сел.
— Причина моего визита тебе, вероятно, ясна, —
начал Пер. — Я прочел в газете о смерти матери.
— Да, — ответил Эберхард после паузы и с явным
усилием. — Мы думали, что ты еще за границей.
— Я вернулся с неделю тому назад.
— Ах, так! Значит, ты здесь уже давненько. Но, может
быть, ты не знал, что мать переехала в Копенгаген?
— Вообще-то знал, — ответил Пер, глядя в сторону,
и тут же спросил, долго ли мать болела.
Эберхард не спешил с ответом. Наконец, решившись, он после
долгих размышлений, сообщил, что мать умерла скоропостижно и неожиданно для них
всех.
— Славу богу, она не испытывала сильных страданий.
Кроме обычной слабости, мы ничего не замечали вплоть до самых последних минут.
Правда, она жаловалась, что ей трудно дышать, и беспокойно спала, но все это
можно было легко объяснить ее прежним недомоганием, к которому мы уже привыкли.
Утром, когда Сигне причесывала ее, она — чуть нетерпеливо — просила Сигне
поторапливаться, потому что очень устала и хочет заснуть. Когда Сигне минут
через десять заглянула к ней, она уже не могла говорить, только глаза открыла
несколько раз, словно прощаясь, и отошла в вечность.
Последние слова Эберхард произнес несколько рассеянным
тоном. Едва прошло чувство внезапности и улеглось первое волнение, Эберхард,
как обычно, начал исподтишка разглядывать костюм Пера. Искоса, быстрыми
взглядами он изучал шелковые отвороты его сюртука, перчатки, остроносые
парижские башмаки и брильянтовые запонки на манишке. После чего возобновил свое
повествование:
— Конечно, нельзя сказать, что мы совсем не были
подготовлены к такому исходу, да и она сама тоже это понимала. Слишком долго
она болела. У нее как будто было даже предчувствие близкой смерти. Она не
только оставила точные и подробные распоряжения касательно похорон и раздела
имущества, она даже написала прощальные письма тем из детей, кого не было с ней
рядом. Есть письмо и для тебя… И запечатанный сверток. — Последнее было
сказано после точно рассчитанной паузы, причем Эберхард бросил быстрый взгляд
на Пера, чтобы узнать, какое действие возымело его сообщение. Затем он
продолжал:
— Пока и то, и другое хранится у Сигне. Как я уже
говорил, мы думали, что ты за границей, и даже не пытались переправить это
тебе. А теперь уж и не знаю, как быть. Может, ты сам зайдешь за письмом? Ты
застанешь нас всех в сборе. Ингрид и Томас тоже приехали, чтобы принять участие
в похоронах. Хоронить ее мы решили рядом с могилой отца. Гроб отвезем на
пароходе. Пароход отправляется завтра днем. А до этого мы хотим устроить
небольшие семейные поминки у гроба, и, раз уж мы теперь знаем, что ты вернулся,
нас очень огорчило бы твое отсутствие, — я смело могу сказать это от имени
всей семьи. Вечером мы уедем поездом. Так распорядилась мать ради Сигне и
Ингрид — они плохо переносят качку, а мать хотела, чтобы все были в сборе. Но
мы приедем заблаговременно и сможем встретить гроб матери и вообще подготовить
все необходимое для погребения. Гроб прямо с парохода доставят в церковь, а на
следующий день состоятся тихие и скромные похороны. Мать решительно на этом
настаивала.
Пер промолчал. Ни словом, ни взглядом не выдал он того, что
творилось в его душе. Когда несколько минут спустя он собрался уходить,
Эберхард спросил его почти дружески:
— А сам-то ты как поживаешь? Уезжать не думаешь?
— Думаю. Я скоро уезжаю в Америку. У меня там дела. А
до отъезда я женюсь. Как ты знаешь, я помолвлен с дочерью Филиппа Саломона.
На сей раз ничего не ответил Эберхард. Невольно покосившись
на брильянтовые запонки Пера, он опустил взгляд.
Пер встал.
— Да, я забыл сказать, — с видимым усилием
проговорил Эберхард. — Поминки мы назначили на половину четвертого.
Значит, если ты хочешь, чтобы мы все собрались вместе, то…
Пер покачал головой.
— Я считаю, что мне по ряду соображений лучше не
приходить, — ответил он. — В частности, я не хотел бы нигде
показываться без своей невесты, а ее присутствие здесь вряд ли будет уместно, к
тому же я не уверен, что ее ожидает хороший прием.
Эберхард не ответил. Лицо его опять застыло, и на нем нельзя
было прочитать, какое смятение охватило Эберхарда при одной лишь мысли о том,
что к гробу его родной матери придет чужая светская дама, да еще вдобавок
еврейка.
Пер откланялся и ушел.
В подъезде он встретил двух молодых людей. Они шли размеренным
солдатским шагом, но при виде Пера сбились с ноги и так поспешно шарахнулись в
сторону, что Пер невольно взглянул на них. Он увидел двух желторотых юнцов лет
шестнадцати — семнадцати, провинциального, даже деревенского вида; из-под
широкополых войлочных шляп грудтвигианского образца выбивались длинные волосы.
Пер сразу узнал их: это были его младшие братья-близнецы.
Они шли к Эберхарду. Они тоже его узнали, что можно было понять с первого
взгляда. Оба испуганно посмотрели друг на друга и вспыхнули от смущения.
Пер остановил их. В том, как они робко метнулись от него,
были что-то трогательное. Ему даже стало совестно. Настроен он был весьма
миролюбиво, а встреча с Эберхардом не утолила его потребности примириться с
родней и тем самым хоть как-нибудь искупить свою вину перед матерью.
— Добрый день, — сказал он, протягивая им руку.
Они не без колебаний решились пожать ее. — Вы к Эберхарду?
— Да, — в один голос ответили оба.
— Я как раз от него. Хотел узнать поподробнее о смерти
матери.
При этих словах братья молча опустили глаза, и один начал
ковырять носком башмака каменный пол.
Пер прочел упрек в их смущенном молчании; он нахмурил брови,
хотя в глубине души совсем не рассердился. Весь боевой пыл, вся злость, которая
поднялась в нем во время разговора с Эберхардом, растаяла при виде этих
близнецов, столь безыскусно олицетворявших счастливую простоту и невинность
родного дома. Хотя они выглядели очень по-деревенски — или, вернее, именно
потому, — Перу очень хотелось притянуть к себе их головы и крепко расцеловать,
так что он еле удержался от искушения.
Однако при всем желании душевно поговорить с братьями, он
решительно не знал, что им сказать. Они держались очень отчужденно, и его
общество явно стесняло их.
Тогда он еще раз взял их за руки, кивнул на карету,
ожидавшую его у дверей, бросил несколько слов о своей работе и предстоящем
отъезде и распрощался.
Но в карете волнение одолело его. Вместо того чтобы, как
было обещано Якобе, вернуться в Сковбаккен и поспеть к обеду, он поехал домой.
Он чувствовал глубокий внутренний разлад, и тут уж Якоба ничем не могла помочь.
В отеле портье подал ему визитную карточку. Пер прочел: «К.
Ф. Бьерреграв, инженер-полковник в отставке».
— Он сам здесь был?
— Да, с час тому назад. Наверно, он что-нибудь написал
на обороте.
Пер перевернул карточку и прочел: «Старый ветеран желает вам
счастья и удачи в вашей патриотической борьбе».
У Пера даже голова закружилась. Он так и застыл с карточкой
в руках и печально улыбнулся. Хотя сам он уже давным-давно забыл свое надменное
пророчество, в теперешней сумятице чувств приветствие полковника показалось ему
рукой божественного провидения, лишний раз доказывая нерушимость его
сверхъестественного, непостижимого сговора со счастьем.
Пер взглянул на часы. Еще можно успеть на поезд так, чтобы быть
в Сковбаккене к обеду.
— А помнишь, — сказал он Якобе, едва только они
остались одни, — вы с Ивэном упрекали меня за мое поведение у Макса
Бернарда именно из-за полковника Бьерреграва, да еще как упрекали.
— Не будем говорить об этом, — беспокойно перебила
она.
— Нет, будем… Вот, смотри-ка. — И он протянул ей
визитную карточку полковника.
— Он был у тебя?
— Да. Прочитай-ка на обороте! Ну, что ты скажешь?
Якоба действительно не знала, что сказать. Она была просто
ошеломлена. С улыбкой — почти испуганной — она положила руки на его плечи и
сказал:
— Знаешь, Пер, ты просто колдун.
* * *
На другое утро Пер отправился в гавань и разыскал там
пароход, который, по его предположениям, должен был доставить тело матери в
Ютландию. Из беседы со штурманом он выяснил, что их пароход действительно
подрядился отвезти гроб, и, кроме того, узнал, на какой час назначена погрузка.
В бельэтаже дома, как раз против гавани, помещалось убогое
кафе. Пер сразу приметил это кафе и незадолго до назначенного часа занял там
столик у самого окна. Он заказал стакан пива и, закрывшись газетой, поджидал с
бьющимся сердцем прибытия катафалка.
За окном припустил веселый летний дождик. Тем не менее на
площади перед гаванью среди мешков, бочек и ящиков жизнь била ключом. До
отплытия оставалось совсем мало времени. Со всех сторон подъезжали тяжелые
подводы и скапливались вокруг подъемного крана, дожидаясь разгрузки. Лязгали и
фыркали паровые лебедки; огромные ящики, железные балки, мешки с мукой, бочки с
керосином взлетали со дна подвод, какое-то мгновение парили над открытым люком
и затем исчезали в бездонной утробе корабля. Потом стали грузить здоровенную
свинью, что стоило всем больших мучений. Двое тащили ее за уши, третий стоял
сзади и упорно крутил свиной хвостик, словно ручку шарманки. Тем не менее
свинья решительно не желала двигаться с места. Дождь и суета настроили всех на
веселый лад, и упрямая свинья, которая визжала так, словно молила о
заступничестве все земные и небесные силы, вызывала бурное ликование
окружающих. Наконец, ее заставили взойти на трап, и она галопом промчалась по
нему и исчезла под баком. Потом сцепились между собой два возчика, которые
наехали друг на друга среди штабелей груза. Оба не могли податься ни взад, ни
вперед и только было перешли в рукопашную, как появился полицейский, откатил
несколько бочек и освободил проезд.
Дождь мало-помалу утих, но над городом по-прежнему тяжело
нависло черное небо, и на фоне его вырисовывалась возле Кристиаисхавна красная
крыша пакгауза.
Вдруг Пер заметил похоронные дроги, какие обычно нанимают,
когда надо перевезти тело из дома в церковь или часовню. На козлах рядом с
кучером сидел человек в рабочем костюме. Дроги остановились неподалеку от
парохода. Следом подъехала карета, из которой вышли четыре человека — все его
братья. Первым появился Эберхард, в цилиндре, обвитом крепом, в подвернутых
узких брюках и с зонтиком; зонтик он тотчас же раскрыл, хотя дождь уже
кончился. За Эберхардом вышел краснощекий Томас, викарий, и, наконец, младшие —
близнецы.
Лебедка как раз поднимала с подводы последние тюки. Когда
подвода отъехала, кучер катафалка тронул лошадей, чтобы подать его поближе к
пароходу. Но по команде штурмана, который с капитанского мостика руководил
погрузкой, катафалк остановился. Кучеру велели подождать. На пароход как раз
грузили молодую, необъезженную лошадь, а это требовало времени. Сперва ее
просто пытались втянуть на трап, как незадолго до того свинью, и поначалу все
как будто шло гладко. Хотя бедняжка дрожала и хрипела от страха, так что из
ноздрей у нее показалась розовая пена, ее заставили ступить на трап передними
ногами, но в эту самую минуту один из буксирных пароходиков, которые непрерывно
сновали взад-вперед по гавани, как на грех вздумал дать гудок. Тут лошадь
совсем взбесилась. Пришлось поднимать ее на пароход, будто мертвый груз.
Повернули стрелу корабельного крана, и она повисла над площадью, а животное тем
временем втянули не то в станок, не то в загон высотой в человеческий рост и
склоченный из толстых брусьев; по размерам в нем как раз хватило места для лошади.
Под увесистые железные балки, выступавшие над верхним краем загона, подвели
цепи. После этого начали крутить лебедку, и лошадь, оторвавшись от земли, сразу
окаменела — медленно поплыла над головами грузчиков и опустилась на палубу.
Во время суматохи Пер не сводил глаз с катафалка. Он вообще
не заметил всей этой сцены, хотя она привлекла целую толпу зевак. Только теперь
подали знак кучеру, и он продвинулся вперед. Эберхард и остальные братья шли за
гробом.
Мужчина в рабочем костюме, сидевший на козлах, уже подошел к
мосткам, перекинутым над люком, где он и еще несколько человек принялись
возиться с деревянным ящиком, локтя в три длиной. На крышке ящика был
проставлен знак оплаты за фрахт.
Поспешно открыли катафалк, и показался плоский, без цветов и
украшений, гроб. Двое грузчиков хотели пособить, но Томас не подпустил их. Он
сам вместе с братьями перенес гроб в открытый ящик. Теперь ящик был заполнен
почти целиком. В незанятое пространство напихали соломы, закрыли ящик крышкой и
завинтили ее.
Некрашеный и не струганый ящик с драгоценным грузом стоял на
мостовой, ничем почти не отличаясь от других ящиков и тюков, заполнивших мокрую
от дождя палубу. А когда катафалк уехал, тут уж и вовсе никто бы не сказал, что
эти доски со знаком фрахта скрыли целый угасший мир, человека, мать, чья жизнь
была и богаче, и глубже, и содержательней, чем жизнь многих. Рабочие захватили
ящик крюком, и по знаку машиниста лебедки ящик взмыл над землей, как взмывали
до него мешки и бочки. Над открытым люком ящик застыл на мгновение, раздался
крик «майна» и старая жена ютландского пастора, под лязг стальных тросов и
шипение пара, заняла место между ящиками пива, бутылями водки и бочонками
сахарного песку.
Лицо Пера, глядевшего в окно кафе, бледнело все больше и
больше. Официант, давно уже не спускавший глаз со странного посетителя, который
сидел совсем тихо и даже не прикоснулся к пиву, испуганно подскочил с вопросом:
— Вы не больны?
Пер недоуменно взглянул на него. Он совсем забыл, где
находится; ему вдруг почудилось, что пол под ним вздыбился, а стены падают
прямо на него.
— Принесите коньяку, — попросил он, потом выпил
две рюмки подряд, и щеки его чуть порозовели. В ту минуту, когда тело его
матери повисло над землей, будто обычный тюк с товаром, все потемнело вокруг
него, и, словно при блеске молнии, он увидел внезапно обнажившиеся глубины
бытия; там было мрачно и холодно, там была скованная вечным сном равнодушная
ледяная пустыня, вроде той, которую он видел, первый раз очутившись в Альпах.
Когда он снова смог взглянуть на корабль, там уже шла полным
ходом погрузка мешков и бочек.
На набережной стояли братья, а рядом с ними тот самый
человек в рабочей блузе. Эберхард добросовестно отсчитывал деньги в его
протянутую руку. Получив их, рабочий несколько помешкал, явно рассчитывая на чаевые,
но ничего не дождался. А братья спокойным, размеренным шагом удалились один за
другим.
Пер все сидел. Он не мог уйти, хотя стал предметом живейшего
внимания остальных посетителей. Он хотел до последней минуты быть рядом с
матерью. Страшно было подумать, что она останется одна-одинешенька, всеми
забытая и покинутая. И вдруг у него мелькнула спасительная мысль: ему вовсе
незачем расставаться с ней на этом берегу. Он может последовать за ней, и никто
не узнает этого, он может тайно сопровождать ее, как почетный караул, может
пересечь ночь Каттегат, рано утром сойти с парохода у любой пристани в устье
фьорда, а потом около полудня добраться до ближайшей железнодорожной станции на
восточном побережье Ютландии и уже к вечеру вернуться в Копенгаген.
Он взглянул на часы. До отплытия оставалось неполных два
часа, значит не могло быть и речи о том, чтобы лично известить Якобу —
единственного человека, которому следовало знать об этой поездке. Ничего не
поделаешь, придется просто написать ей.
Но когда, вернувшись домой, он обмакнул перо в чернильницу,
ему стало ясно, как трудно при такой спешке вразумительно объяснить в письме
причины своего поступка. Поэтому он велел принести телеграфный бланк и набросал
коротко самое необходимое, после чего принялся укладывать чемоданчик. Но тут
вдруг вспомнил про полковника Бьерреграва, да так и застыл с парой сапог в
руках.
Скорей всего полковник уже сегодня ждет ответного визита.
Отложить визит хотя бы на несколько дней — это бестактность, которая нарушит
отношения, могущие сослужить ему сейчас неоценимую службу. Что же делать?..
Ничего другого не остается, надо написать и полковнику. И так: «Ввиду
безотлагательной поездки…»
Немного спустя Пер уже сидел в карете и ехал по направлению
к гавани.
Переезжая через Зунд, он вдруг сообразил, что, раз уж он
попадет в Ютландию, можно заодно побывать и в Керсхольме и навестить, как было
обещано, баронессу и гофегермейстершу. Его охватила настоящая тоска по двум
старым приятельницам, так по-матерински к нему относившимся, а кроме того, у него
была и задняя мысль весьма практического свойства. С самого возвращения в Данию
его не переставала мучить постоянная зависимость от будущих тестя и тещи,
которые по-прежнему оставались чужими для него людьми. Правда, Филипп Саломон
ни разу ни единым словом не обмолвился об их денежных взаимоотношениях, но тем
не менее зависеть от него Перу было крайне неприятно. И, кроме того, если ехать
в Америку, опять нужно занимать деньги, для чего и может пригодиться баронесса,
ибо последняя по собственной инициативе предлагала, вернее, даже навязывала ему
денежную помощь.
* * *
Когда телеграмму Пера принесли в Сковбаккен, Якоба сидела у
себя наверху. Нимало не подозревая о мыслях, которые весь день занимали Пера,
она после завтрака отправилась в город за покупками и заодно думала побывать у
него в отеле. Когда портье сказал ей, что Пера нет дома, она смутилась, ничего
не велела передать и даже не оставила своей карточки. После этого она некоторое
время разъезжала по городу, втайне надеясь встретить Пера и одновременно боясь
этого, ибо знала, как неприятны ему такие случайные встречи. Наконец, дождь
прогнал ее домой.
Но и дома она не находила себе места. За последние дни на
нее напала странная суетливость, которая заставляла ее некстати браться за
никому ненужные дела. Мысли ее были заняты только подготовкой к совместной
поездке в Англию. Все, что не имело прямого отношения к их «второму свадебному
путешествию», как она про себя его именовала, Якоба старалась выкинуть из
головы, чтобы никакие страхи, никакие заботы или тревоги не бросили тени на их
обновленную близость. В те две коротеньких недели, которые им всего-то и
суждено провести вместе, они будут жить одной любовью и для одной любви. Она
должна до конца утолить пламенную жажду жизни, пока не настали черные дни.
Получив телеграмму, Якоба побледнела, невольно охваченная
мрачным предчувствием, которое уже секунду спустя показалось ей беспричинным.
Собственно говоря, в поступке Пера не было ничего необычного. Она убеждала
себя, что с его стороны вполне естественно и даже похвально отдать своей матери
последний долг. К тому же, через каких-нибудь два дня они опять будут вместе.
И все же, когда она перечитала телеграмму, страх вновь
охватил ее. Теперь уже, сколько она ни вчитывалась в скупые строки, она с
каждым разом все больше и больше вычитывала между строк. Чуть не каждое из
двадцати слов вызывало у нее вопрос. Как ему пришла в голову эта мысль? Не
виделся ли он с кем-нибудь из родных? Почему он дал телеграмму в самую
последнюю минуту? Почему уехал не попрощавшись?..
Она сидела, подперев голову рукой и уронив телеграмму на
колени. Уже смеркалось, сумерки ползли изо всех углов маленькой комнаты, и от
этого тяжелые предчувствия становились все более зловещими.
Она думала о том, как много он скрывает от нее, несмотря на
все ее мольбы быть доверчивее и откровеннее, и как мало она знает о его
заботах, его планах, его замыслах; думала и спрашивала себя: удастся ли
когда-нибудь преодолеть эту скрытность, непостоянство и замкнутость, которые
причиняют ей столько страданий?
…А в зале тем временем веселье было в полном разгаре. В
гости к Саломонам приехали знакомые с близлежащих вилл, и Нанни, всегда
привозившая из города кучу самых свежих новостей, руководила беседой. Она без
умолку хохотала, правда, несколько натянуто, так как была чрезвычайно
разочарована, не застав здесь Пера.
Впрочем, за последнее время ей вообще не везло в этом
смысле, так как Пер бывал в Сковбаккене крайне нерегулярно. Хотя она заранее
производила сложные расчеты, чтобы не упустить его, она либо являлась тотчас
после его отъезда, либо бывала вынуждена уехать как раз перед его приездом. Под
конец, она буквально заболела от мучительного желания увидеть Пера. О мести она
уже больше не думала. По поведению Якобы она заключила, что Пер ни в чем не
покаялся, и после этого Нанни честно призналась себе, что просто-напросто
влюблена в него. Своим молчанием, которое она приписывала исключительно заботам
Пера о ее благе и которое, как ей казалось, свидетельствует о тайной нежности,
он целиком завоевал ее крохотное сердечко.
Ее больше не пугала мысль о том, чтобы ради Пера поставить
на карту и свое замужество, и все честолюбивые мечты, с ним связанные. Теперь
она не побоялась бы даже вступить со своей сестрой в самую ожесточенную борьбу.
Когда она услышала об их предстоящей свадьбе, это только подхлестнуло ее
хищнические устремления. Она не хотела уступать Якобе этого обаятельного,
красивого, статного мужчину с алыми губами. Вспоминая о прикосновении этих губ,
она просто изнывала от страсти.
И вот сегодня он опять не явился!
Не одна только Нанни с нетерпением ожидала его. Ивэн тоже
беспокойно сновал взад-вперед по террасе и то и дело поглядывал на часы.
У Ивэна были весьма важные новости. Он получил письмо от
адвоката Хасселагсра, в котором тот просил сообщить ему адрес Пера, так как они
совместно с землевладельцем Нэррехаве и другими господами хотели завтра же
побывать у него. Ивэн надеялся застать здесь Пера именно в это время; но, узнав
о телеграмме, понял, что это сулит неудачу, и поспешил на станцию, рассчитывая
разыскать Пера в городе.
Уже совсем стемнело. Вошла экономка и закрыла двери в сад,
потом на столах и консолях расставили зажженные лампы.
Якоба не появлялась. Даже когда подали чай, она не сошла
вниз, хотя ее настойчиво звали. Нанни, тоже прослышавшая о телеграмме,
восприняла это как доброе предзнаменование. И так, свадьба расстроилась!
Родители стараются не говорить об этом, значит и они не верят в предстоящую
свадьбу.
Некоторое время развлекались музыкой, а когда пробило
одиннадцать, гости стали разъезжаться. Однако, Нанни на сей раз дерзнула
пренебречь категорическим запрещением Дюринга и заночевала в Сковбаккене, ибо
надеялась, что уж на другое-то утро Пер непременно придет.
В эту минуту вернулся из города Ивэн с растерянным
выражением лица. Когда все гости разошлись, он спросил у Нанни и родителей:
— Якоба не выходила сегодня?
— Нет, а что?
— Сидениус уехал.
— Уехал? Куда?
— Куда-то в Ютландию. В отеле сказали, что он вернется
через несколько дней.
— Ах да, он уехал на похороны, — сказала фру Леа.
Вот о чем он, вероятно, сообщил Якобе.
— Ты права, но все-таки это очень странно… уехать вот
так, не сказав ни слова. И уехать именно сейчас, — добавил Ивэн и поведал
семейству о письме, которое получил от Хасселагера, и о визите полковника,
который так и остался без ответа.
Фру Саломон вопросительно взглянула на мужа, но тот
промолчал. Он поставил себе за правило не высказываться по адресу своего
будущего зятя. Поэтому он только покачал головой и сказал:
— Ну, детки, пора спать!
* * *
Пароход, на котором плыл Пер, давно уже вышел в открытое
море.
Словно исполинский саркофаг, скользил его огромный черный
корпус по спокойной глади моря, в туманной мгле белой ночи, а клубы дыма
окутывали его траурным крепом. Черное, затянутое облаками небо тяжело нависало
над ним. Но кое-где сквозь разрывы облаков проглядывали робкие
звездочки, — словно глаза ангелов, провожали они траурное шествие.
Пер одиноко сидел на средней палубе, закутавшись в пальто и
глядя на воду. Он постарался устроиться как можно ближе к тому месту, где стоял
гроб матери.
Остальные пассажиры мало-помалу отошли ко сну. Давно уже
смолкли голоса в каютах и кубрике.
По капитанскому мостику быстрыми шагами расхаживал вахтенный
штурман, на корме через равные промежутки били склянки. А кроме них, ни звука
не было слышно на большом корабле, если не считать размеренного стука
работающих машин и корабельного винта да время от времени скрежета кочегарских
лопат.
На юго-западе вспыхнул над горизонтом Гессельский маяк.
Вскоре сменилась вахта на капитанском мостике и у рулевого
колеса; Пер заметил, что при смене первый и второй штурман говорили о чем-то,
понизив голос.
И опять кругом воцарилась глубокая тишина и покой.
Но сам он не помышлял о сне. Он хотел быть как можно ближе к
матери. Да и все равно он не смог бы сейчас заснуть.
…Как много воспоминаний детства вставало перед ним в эту
ночь, когда он неподвижно глядел на светящуюся поверхность моря. До сих пор он
ни разу еще не пытался создать себе четкого и законченного представления о
своей матери. Как сама она при жизни оставалась в тени из-за властной фигуры
отца, так и воспоминания о ней были омрачены неприятным чувством, с которым Пер
вспоминал его. Лучше всего Пер помнил ее в долгие годы болезни. Обычно, если он
во сне или наяву думал о ней (это случалось гораздо чаще, чем он сам сознавал),
он всякий раз представлял себе, как она лежит в постели, в полутемной спальне,
где всегда приспущены зеленые шторы, а сам он или кто-нибудь из братьев и
сестер сидит возле постели и растирает ее больные ноги. Но в последние дни на него
нахлынули воспоминания о том времени, когда она по утрам и перед сном умывала
младшеньких, одевала и раздевала их, когда она штопала и латала платье средних,
когда проверяла уроки и писала прописи вместе со старшими, когда по ночам, в
длинном белом одеянии, она обходила детские комнаты — там поправит подушку, тут
взобьет перину, а то проведет удивительно нежной рукой по волосам, если
спросонья кто-нибудь вытаращит на нее глазенки или перевернется с боку на бок.
Ясней всего он запомнил мать в военный год; сам он тогда был
слишком мал, чтобы понять все ужасы войны, а беспокойство и непорядок,
связанные с войной, только забавляли его. На много месяцев город заняли
немецкие войска, они шагали по улицам с музыкой, и во главе каждого полка
выступал рослый барабанщик, они выстраивались всем напоказ в манеже или на
базарной площади. Даже пасторский дом и тот вечно кишел солдатами, иногда их
набиралось добрых два десятка, да при них еще семь-восемь лошадей. Лошади
стояли в торфяном сарае, по утрам их выводили в сад и чистили под наблюдением
офицера. Хозяевам дома оставили лишь несколько комнат, и дети путались у всех
под ногами. Его, Пера, это все очень развлекало. А еду им приправляли патокой,
потому что масла не было!.. Теперь он сообразил, что мать тогда ждала ребенка —
двенадцатого ребенка, готовилась двенадцатый раз вступить в единоборство со
смертью. Но и этого мало. Некоторые из детей заболели, а трехлетняя девочка
умерла в страшных мучениях. Как ему рассказывали впоследствии, в ту минуту,
когда ганноверский полк покидал город, а другой входил в него, девочка
испустила последний вздох на руках у матери.
Диво ли, что мать после всего этого стала воплощенной
скорбью? Да и вообще младшее поколение, которое вырастало в пору внешне куда
более мирную и спокойную, зачастую несправедливо осуждало уныние и вечную
неуверенность старшего, которое вынесло на своих плечах все тяготы и горести
войны. Скорей надо было удивляться тому, что мать не сломилась окончательно под
бременем пережитого. Даже Якоба, сама немало выстрадавшая, не могла понять,
откуда его мать черпала сверхчеловеческие силы, чтобы при своей телесной немощи
вытерпеть все тяжелые удары судьбы, не позволив себе ни единой жалобы.
Вот именно, откуда? Какая внутренняя сила помогла людям
старшего поколения сносить жизненные невзгоды, тревоги военных лет, тупое,
подобное смерти, оцепенение послевоенных, пройти сквозь все кровавые события,
символом которых стало хождение матери по мукам, глубоко потрясающее сердца?
Что до нее самой, мать никогда не задумывалась над ответом.
Пер помнил слова, к которым она то и дело обращалась:
Во всем, что совершила я.
Заслуга, господи, твоя.
…Пер вздрогнул от холода, поднялся и начал расхаживать по
длинной дорожке, протянутой через палубу. Однако ноги были тяжелы, словно мешки
с песком, а голова так гудела от забот последних дней, что ему снова пришлось
сесть.
В эту минуту с капитанского мостика сошел штурман и
остановился неподалеку, явно намереваясь завести разговор. Он показал Перу
рыбацкие лодки, покачивавшиеся со спущенными парусами на легкой зыби, и
объяснил, что рыбаки ходили за камбалой, а теперь плывут обратно по течению,
которое возникает южнее, на песчаных отмелях, окружающих остров Анхальт.
Пер коротко отвечал: «Да, да».
Он вдруг вспомнил про письмо, оставленное ему матерью, и про
сверток, где, без сомнения, лежат отцовские часы. Он никак не мог решиться
прочитать это письмо. Он и рад бы убедиться, что мать все-таки хоть немножко
понимала его, но взгляд Эберхарда при их вчерашней встрече не предвещал ничего
хорошего.
Он снова встал, мучительное беспокойство не давало ему
усидеть на месте.
— Вы бы лучше легли, — сказал штурман и подошел
поближе, засунув руки в карманы. — Шататься по палубе до чертиков холодно.
Непочтительный тон и вся поза штурмана заставили Пера сжать
кулаки. Он уже хотел было как следует осадить грубияна, но тут только
сообразил, что его подозревают в желании покончить жизнь самоубийством и что
именно об этом шел тихий разговор при смене вахты.
Тогда Пер, без обиняков, спросил штурмана, не думает ли тот,
что он намерен прыгнуть за борт.
— Ну, уж коли вы сами об этом заговорили, я признаюсь
вам, что кой-какое подозрение на этот счет у нас было. Такое нередко случается,
а от шумихи, которая потом поднимается, от допросов и тому подобной дряни нам,
честно говоря, радости мало. Да вот нынешней осенью, как раз в этом месте один
утопился.
— А кто?
— Да палубный пассажир какой-то, из Хорсенса. Говорят,
ему здорово не повезло в жизни. Мы успели только шапку увидеть, и больше
ничего. Пошел рыб кормить.
Пер невольно опустил глаза, потом пожелал штурману спокойной
ночи и сошел вниз. Несколько часов он провалялся в душной каюте среди храпящих
и стонущих людей, а сон так и не приходил к нему. Мысли не давали покоя. Он
сознавал, что этой ночью в нем совершается давно уже подготовленное духовное
возрождение. Перед ним в туманной мгле уже вставал новый мир, но пока он почти
не различал дороги туда. Все, что лежало позади, ушло в Небытие. В образе
старой недужной женщины ему открылась сила, рядом с которой вся мощь Цезаря казалась
ничтожной и жалкой, — открылась сила и величие в страдании, в отречении, в
самопожертвовании.
Подложив руки под голову, он вглядывался в полумрак широко
открытыми глазами, полный страхов перед той душевной борьбой, которая ему
предстоит. Но он не чувствовал себя подавленным. К своему великому удивлению,
он даже не завидовал людям, спокойно храпевшим вокруг него под воздействием
того снотворного, которое зовется чистой совестью. В его тоске и раскаянии было
нечто высокое и радостное, как в муках роженицы возвещающих о появлении на свет
новой жизни с новыми чаяниями и надеждами.
Когда забрезжило утро, Пер покинул судно на первой же
пристани в устье фьорда. С вершины холма он провожал пароход глазами — тот
долго шел среди лугов по извилистому фьорду. Тем же путем, восемь лет тому
назад, Пер уезжал из дому, полный юношеской отваги и радужных надежд. Подумать
только: целых восемь лет! И ведь ему на самом деле везло. Он действительно
покорил королевство, которое хотел покорить и корона которого была создана для
него.
Капли росы, словно слезы, оседали на ресницах, а он все
глядел на саркофаг, плывущий среди покрытых цветами лугов, глядел, пока он не
скрылся в золотом предрассветном тумане, словно призрак в заоблачном царстве.
|