
Увеличить |
Глава X
Прошёл день-другой, и Пер сообразил, что, вырвав согласие у
Якобы, он ещё очень мало продвинулся вперёд по сравнению с прошлым. Во-первых,
и Якоба, и её родители — последние даже «самым категорическим образом» —
потребовали, чтобы помолвку пока держали в тайне и, во всяком случае, никому,
кроме близких, о ней не рассказывали. Во-вторых, Якоба слишком уж злоупотребляла
его терпением: её прихотям и капризам не было конца. Сколько раз бывало, что,
когда он приезжал в Сковбаккен, она и вовсе к нему не выходила, под предлогом,
что ей нездоровится. И хотя вечерами, когда они оставались вдвоём, она порой с
неожиданным пылом принимала его ласки, это не меняло положения в целом. Он
достаточно знал женщин, чтобы уловить тесную связь между этими страстными
порывами и оскорбительной холодностью, которая за ними следовала, и понял, что
дальнейшая уступчивость к добру не приведёт.
И вот через неделю он решил переменить тактику: представился
рассеянным и равнодушным, приходил и уходил когда ему вздумается, а потом и
вовсе по нескольку дней не казал глаз.
«Непокорных укрощают голодом», — думал он. Сейчас самое
время выяснить, есть ли в нём сила, необходимая для того, чтобы властвовать над
людьми и подчинять себе их волю.
Когда он пропустил первый день, Якоба облегчённо вздохнула,
на второй — удивилась, на третий — забеспокоилась и решила написать ему и
узнать, не захворал ли он; но как только она взялась за перо, снизу из сада
донёсся его громкий голос. Тут опять вернулось прежнее настроение, и хотя
сердце у неё тревожно забилось, она предпочла бы, чтобы Пер очутился где-нибудь
подальше. Ей даже видеть его не хотелось. Мать послала к ней наверх кого-то из
младших известить о приходе Пера, но она не двинулась с места и на листке
бумаги, предназначенном для него, начала писать ничего не значащее письмо своей
заграничной подруге.
Лишь через полчаса она сошла вниз. Пер, завидев её, развязно
осклабился и даже не потрудился объяснить, почему его так давно не было. Почти
весь вечер он проторчал в бильярдной с Ивэном и дядей Генрихом и — по всему
было видно — чувствовал себя там как нельзя лучше. После чая он сразу
откланялся, так что они за весь вечер не смогли даже поговорить наедине.
Эта ночь явилась переломной в их отношениях. Несколько часов
подряд она мерила шагами свою спальню, мучительно борясь с собой. Она
доказывала себе, что пришла пора разорвать этот противоестественный, этот
недостойный союз, который не только испортил её отношения с родными и друзьями,
но и отнимает у неё последние остатки уважения к себе. Под утро она села к
столу, чтобы в официальном письме сообщить Перу о своём решении. Но рука её не
слушалась. Жажда любви вспыхнула в ней, она отбросила перо и застыла в кресле,
закрыв лицо ладонями.
С этой минуты он стал её господином и повелителем. С этой
минуты она всецело отдалась своему несчастью, как отдаются неотвратимой судьбе.
Пер по-прежнему приходил и уходил когда ему вздумается. Во время слишком долгих
отлучек он посылал ей несколько строк с извинением, иногда к записке приложено
было несколько цветочков, но почему его так долго не было, он ни разу не
объяснял, а Якоба ни разу не спросила.
Как-то раз они с матерью сидели в будуаре, фру Саломон — на
своём излюбленном месте, на софе, с шитьём, Якоба — у окна, с газетой. Всё утро
она провела у себя в комнате, даже к завтраку не спускалась. Сейчас она молчала
и, не поднимая глаз, рассеянно просматривала газету.
— Ты утром получила письмо от Сидениуса? —
спросила мать после долгого молчания и начала рыться в своей корзиночке для
шитья.
— Да.
— Он будет сегодня?
— Не знаю.
Снова молчание. Потом фру Саломон, словно собравшись с
духом, сложила руки на коленях, внимательно взглянула на дочь и сказала:
— Якоба, детка, садись поближе и давай поговорим с
тобой по душам.
Якоба подняла голову, испуганно взглянула на мать,
помедлила, потом встала и подошла к ней.
— Чего ты хочешь? — спросила она, забившись в угол
софы, подальше от матери, и подперев подбородок рукой.
Фру Саломон взяла её за другую руку и спросила:
— Скажи, Якоба, ты можешь честно ответить мне на один
вопрос?
— Ты это о чём?
— Просто так… Не нужно сразу обижаться. Я не стану
ничего у тебя выпытывать. Можешь ты честно и откровенно ответить твоей матери
на один-единственный вопрос: ты счастлива?
— Странный вопрос, — протянула Якоба,
притворившись непонимающей. Она даже попыталась улыбнуться, хоть и побелела как
полотно.
— Ничего тут нет странного. Ты знаешь, что у меня нет
привычки требовать от детей откровенности в делах любви. Но сейчас мне кажется,
я имею право задать такой вопрос. И имею право на честный ответ.
— Нет, ты всё-таки странная, мамочка! Я ведь обручилась
с ним по доброй воле. Значит, я должна быть счастлива.
— Ну, коли ты так рассуждаешь, я буду говорить с тобой
без обиняков. Видишь ли, примерно час тому назад я поднялась к тебе наверх. Я
думала, что ты заболела, раз не сошла к завтраку. А ты куда-то отлучилась. И я
случайно увидела на твоём столе письмо от Сидениуса. Ну, само по себе это не
удивительно, хотя обычно такие письма не оставляют валяться где попало.
Удивительно другое — письмо было не распечатано.
— Ну так что же? — после небольшого молчания
спросила Якоба, и рука её, которую всё ещё держала фру Леа, похолодела как лёд.
— Как это «что же»? Послушай, Якоба, конечно я не
молодая девушка, но и не так уж стара, чтобы забыть, как ведут себя люди, когда
они влюблены. Если девушка, получив в восемь утра письмо от жениха, до двух не
удосужилась прочесть его, значит тут не всё ладно.
— Этого тебе не понять. Тут есть свои, особые причины,
и я не могу тебе открыть их.
Фру Леа замялась.
— Будь по-твоему, детка. Я говорила, что не хочу ничего
у тебя выпытывать, если ты мне честно скажешь, счастлива ли ты? Ты счастлива,
Якоба?
— Разумеется, — выдавила из себя Якоба, после чего
встала и отняла свою руку.
Мать следила за ней задумчивым взглядом, но тут в жакете и
шляпке к ним ворвалась Нанни, совершенно распираемая новостями, и довести до
конца начатый разговор не удалось. Фру Саломон взялась за отложенное шитьё, а
Якоба вскоре ушла к себе.
Вопрос матери и её сострадательный тон глубоко оскорбили
Якобу и наполнили её новой тревогой. Она терпеть не могла, чтоб её жалели
другие, и сама не любила себя жалеть. По доброй воле связала она свою судьбу с
этим чужим человеком. Значит, и жаловаться нечего.
Торопливо вскрыла она письмо от Пера и пробежала его
глазами. В самом деле, нелегко объяснить матери, почему она его не прочла до
сих пор. Не было ничего унизительней, чем эти равнодушные, нацарапанные
неустойчивым юношеским почерком писульки, далеко не безупречные в смысле
орфографии. Она пыталась внушить себе, что боится их вовсе по другой причине —
боится встретить там упоминания о тех проведенных вместе минутах, когда она оказывалась
во власти своего чувства, минутах, которые потом наполняли её стыдом и
отвращением. Но это была лишь попытка обмануть себя. С каждым новым письмом она
лишний раз убеждалась, что её опасения напрасны: ни следа благодарности, ни
единого слова любви, тоски, страсти не находила она в этих письмах; и порой, в
гневе, она комкала очередное послание и швыряла его в печку.
На сей раз Пер тоже не изменил себе, в записке говорилось
только, что сегодня он в Сковбаккен не приедет, но к этому посланию, набросанному
на оборотной стороне визитной карточки, были приложены какие-то бумаги,
оказавшиеся корректурой полемического труда Пера, о котором Ивэн успел
раструбить повсюду, как о событии мирового значения. Якоба неохотно взялась за
бумаги. Что ей в них? Она до сих пор не особенно верила в таланты Пера и меньше
всего — в его умение владеть пером. Куда уж дальше, если человек не способен
даже правильно писать на своём родном языке!
Однако, когда она пробежала несколько страниц, щеки у неё
запылали. Как ни чужд казался ей предмет статьи, как ни очевидно было, чей слог
и стиль Пер взял за образец, Якоба тотчас поняла, сколько нового и свежего в
этом понимании природы, сколь заманчива идея поставить силы природы на службу
цивилизации. Многое она помнила из его устных высказываний, хотя в своё время —
по причине многословия и менторского тона Пера — так и не смогла отыскать в них
рациональное зерно. Читая другие места, она узнавала свои собственные мысли и
соображения, оброненные в беседах с ним, но всё это никак не снижало общего
впечатления, скорее даже наоборот — именно здесь она заново постигала всю
самобытность его дарования. Случайно сказанные ею слова приобрели в его устах
совершенно новое, неожиданное для неё значение. Беглые замечания, за которыми
не крылось никакой серьёзной мысли, превращались под его пером в зримые образы,
в законченные картины будущего, поражающие своей смелостью и силой убеждения.
Дочитав корректуру до конца, она ещё долго сидела на прежнем
месте и неподвижно смотрела перед собой, опершись щекой на руку. Кто же он,
наконец, этот чужой человек, с которым она связала свою судьбу? По правде
говоря, она его совсем не знает, ей ничего о нём неизвестно, если не считать
тех малоправдоподобных историй, что рассказывал Ивэн и он сам. Какие тайны скрывает
в себе его прошлое? Где причина мрачной, холодной ненависти к семье и
родительскому дому, о чём он однажды поведал ей?
Не раз охватывало её в эти дни желание поговорить с
кем-нибудь из его семьи, прояснить то непонятное, что порой унижало и
беспокоило её больше, чем всё остальное, и что от его рассказов становилось
только запутаннее. Она знала, что старший брат Пера, юрист по профессии,
занимает какой-то пост в одном из официальных учреждений Копенгагена; Пер сам
рассказывал, что на днях встретил брата на улице и там — слово за слово —
сообщил ему по секрету о своей помолвке. Как ни страшила её мысль говорить о
таких вещах с незнакомым человеком, она всё же решила навестить этого брата,
ибо он мог пролить свет на интересующие её вопросы, и потому на другой день она
утром уехала в город.
Контора тюремного ведомства, где служил Эберхард Сидениус,
помещалась в большом, мрачном, грязно-сером здании, фасадом на канал. Якоба
заблудилась в лабиринте бесконечных коридоров и набрела, наконец, на дежурную
комнату, где двое рассыльных сонного вида, подпирая спинами стенку, тупо
созерцали носки своих сапог. На вопрос, как ей найти господина Сидениуса,
секретаря экспедиции, последовал краткий ответ:
— Второй этаж, третья дверь направо.
И едва она повернулась к ним спиной, рассыльные обменялись
громкими замечаниями:
— Ну и носище!
— Известное дело, еврейка.
На втором этаже, отворив указанную дверь, Якоба очутилась в
полутёмной комнате с двумя окнами. Окна выходили во двор, скудно обсаженный
деревьями. Возле одного окна, за сосновой конторкой, стоял Эберхард и что-то
строчил. Кроме конторки, в комнате имелось несколько деревянных стульев да
висела полка с подшивками дел. Эберхард был в долгополом узком чёрном сюртуке,
до блеска заношенном и наглухо застёгнутом, а поскольку с утра прошел небольшой
дождь, брюки его были тщательнейшим образом подвёрнуты и открывали взору
толстые вязаные носки из серой шерсти и полуботинки на двойной подошве.
Хотя, услышав стук в дверь, Эберхард крикнул: «Войдите»,— он
не поднял глаз на Якобу и некоторое время как ни в чём не бывало продолжал
писать.
Отчасти по этой причине, отчасти из-за его костюма, Якоба
приняла ео за простого писца и попросила вызвать к ней господина секретаря
экспедиции. Лишь когда он с большим достоинством отложил перо в сторону и
поднял на неё свои прозрачные, холодные глаза, она к ужасу своему заметила, что
он похож на Пера.
Назвав себя, Якоба заговорила:
— Я знаю, что ваш брат… что Пер… говорил с вами обо
мне.
Эберхард, не разжимая губ, указал ей заученным движением
руки на один из стульев.
— Быть может, вы и сами поймёте, почему я решила
повидать вас, продолжала Якоба, сев на стул. Голос у неё дрожал, сердце бешено
колотилось, так что приходилось хвататься за ничего не значащие фразы, чтобы
хоть как-то продолжать разговор. — Я знаю, что ваш брат, а мой жених,
давно уже находится в весьма далёких отношениях не только с вами, но и со всеми
остальными членами семьи. Не мне судить, что тому причиной. Однако, нет нужды
доказывать, как глубоко это меня огорчает.
Эберхард словно застыл в своей несколько неестественной
позе, облокотившись на конторку и растопырив пальцы, чтобы затенить глаза. Он
не перебивал Якобу. Ни один мускул на его лице не дрогнул, хотя он мог прийти в
себя от удивления. Он давно уже прослышал краем уха, что брат стал вхож в дом
богатого коммерсанта Саломона, но, когда тот рассказал о своей помолвке с
дочерью Саломона, не поверил ни единому слову, тем более что Пер просил до поры
до времени держать это дело в секрете. Он решил, что за этим наглым
хвастовством таится какое-нибудь недавнее поражение. Он-то хорошо знал, что
состояние Филиппа Саломона исчисляется в несколько миллионов.
Поэтому теперь он в первую очередь подумал, что эту связь
надо разорвать любой ценой. Отнюдь не из стремления напакостить Перу и не зависти
ради. Он просто понял, что, получив возможность осуществить свои честолюбивые
замыслы, Пер тем самым ещё дальше зайдёт по избранному им пагубному пути, и
тогда надо будет на долгие годы распроститься с надеждой наставить его на путь
истинный. Всё это время Эберхард куда больше интересовался делами Пера, чем
последний мог о том подозревать, и считал, что уже недалёк тот вожделенный миг,
когда Пер, гонимый стыдом и нуждой, образумится и признаёт свои грехи перед
семьёй и родным домом.
— Разрешите задать вам один вопрос, — сказал он,
когда Якоба, наконец, умолкла. — Разговор о семейных делах моего брата
затеян только по вашему почину?
— Только.
— Брат, может быть, даже и не подозревает, что вы
собирались повидать меня?
— Да.
— И, следовательно, вы говорите со мной от своего
имени?
Задетая его обращением, Якоба справилась со своей робостью.
Тон допроса; к которому прибег Эберхард, ещё больше раззадорил её, и она с
достоинством повторила:
— Я ведь уже сказала вам, что сама искала этой встречи,
я, а не Пер.
— Я так и думал. Ну-с, к моему глубокому сожалению, вы
совершенно правы: в течение ряда лет, а вернее сказать, с самого детства брат
отдалился от родного дома. Беру на себя смелость утверждать, что с годами он
всё более и более упорствовал в этом заблуждении и находил своего рода злобное
удовольствие в том, чтобы ни с кем не считаться, и менее всего с теми, к кому
он прежде всего должен испытывать благодарность и почтение. Эти попытки
окончательно порвать со своей семьёй мы можем наблюдать даже и в имени его. Вот
вы назвали его Пером. А известно ли вам, милостивая государыня, что он сам
придумал себе это имя?
— Да, что-то в этом роде я слышала.
— Не скрою от вас своего глубочайшего убеждения (вы
ведь сами искали откровенного разговора), что и помолвка с вами есть обдуманный
вызов родительскому дому, сознательное отрицание его устоев.
Якоба нахмурила брови.
— Не понимаю, — сказала она.
— Попытаюсь вам растолковать. Вам, надеюсь, известно,
что Петер Андреас происходит из христианской семьи. Сам он прекрасно знает, что
для его родителей христианство есть единственная сила, правящая миром, и что
они не сочтут истинным счастье, даже самое блестящее и ослепительное с виду,
если оно не имеет своей основой страх божий.
— Ах так!
Якоба до боли прикусила губу. В спокойных, размеренных
периодах Эберхарда всё время звучала та издёвка, которую она только что слышала
в коридоре от рассыльных и которая преследовала её всю жизнь.
Она даже поднялась было со стула, чтобы показать Эберхарду
всю глубину своего презрения. Но желание узнать ещё что-нибудь о женихе
пересилило, она овладела собой и осталась сидеть.
— Я знала, что Пер не разделяет взглядов своей семьи на
религию, но скажу вам прямо, я его за это не осуждаю.
— Ну ещё бы.
— И я считаю, что если Пер ни в чём больше не провинился
перед своей семьёй, то это его прегрешение легко извинить. Если он не разделяет
ваших взглядов на христианство, это вовсе не доказывает наличие у него злого
умысла, а если он честно признался в своём несогласии со взглядами семьи, хотя
скрывать и лицемерить было бы для него куда выгоднее, то тем больше ему чести.
— Видите ли, фрёкен Саломон, я не вижу смысла заводить
спор на эту тему. Скажу только одно: в глазах моих родителей, от чьего имени я
сейчас говорю, нет прощения человеку, который закрыл свои уши для голоса
истины, а тем более нет прощения Петеру Андреасу, происходящему из семьи, где
голос этот сопровождал его с колыбели.
Якоба не отвечала. Она склонила голову и, как всегда при
сильном волнении, то вспыхивала, то покрывалась мертвенной бледностью.
Но Эберхард неправильно истолковал и её позу, и её молчание.
Он решил, что слова его уже достигли той цели, которую он тайно преследовал,
обуреваемый сидениусовским инстинктом самоутверждения: он хотел унизить гордую
дочку миллионера, ибо в её глазах ему сразу почудилась скрытая несмешка, а
шелковое платье, светлые перчатки и лёгкий запах духов ещё больше-раздразнили
его евангельский пыл.
Поэтому он изменил тон и сказал с некоторым даже оттенком
участия:
— Мне крайне не хотелось бы оскорблять ваши чувства, но
я считаю своим долгом предупредить вас о том, что жизнь моего брата
небезупречна и в других отношениях и являет собой печальное свидетельство того,
до какой степени он лишён всяких моральных устоев. Глубоко заблуждаются те, кто
полагает, будто религиозная сторона жизни выражается только в отношении к делам
небесным и не накладывает отпечатка на всю нашу личность. Что до Петера
Андреаса, то здесь я не хотел бы вдаваться в подробности. Есть вещи, о которых
не принято говорить с дамами, а посему…
— Я догадываюсь, на что вы намекаете. Но именно так
неудачно сложившиеся отношения с семьёй и характер общества, которое — отчасти
по этой причине — единственно было доступно ему, очень многое объясняют и
извиняют в натуре Пера. А помимо всего, то, о чём вы не захотели умолчать, не
заслуживает, на мой взгляд, столь сурового осуждения.
— Вы заблуждаетесь, фрёкен Саломон, мы осуждаем не
моего брата, а его поступки, его образ жизни.
— Но и в его поступках и в образе жизни мы можем найти
многое, что говорит в его пользу. Он проявил способности и достаточно твёрдой
воли, чтобы чего-то достичь в своей области. В условиях чрезвычайно трудных и
будучи ещё очень молодым он завоевал авторитет среди своих коллег, а сейчас
находится на верном пути, чтобы завоевать себе имя.
— Вы, я вижу, и сами не очень во всё это верите. Я
знаю, что одна газета писала про некий проект канала — или как-он там
называется и пыталась доказать огромную значительность этого проекта. Я знаю
далее, что сам Петер Андреас считает себя первооткрывателем и пророком нового
времени. Сейчас вообще некоторая часть молодёжи испытывает тягу к бунтарству,
тягу, над которой можно бы просто посмеяться, не будь от этого так много пагубы
неокрепшим душам. Самое примечательное в идейном поветрии, сотрясающем сейчас
известные слои датской молодёжи, то, что скорее всего поддаются ему субъекты
наиболее неустойчивые и несамостоятельные, подобно тому как и мякина взлетает
выше, чем полновесное зерно. А что до Петера Андреаса, то здесь можно признать
с полной уверенностью только одну столь же очевидную, сколь и печальную истину:
проучившись целых семь лет, он до сих пор не сдал необходимых экзаменов и не
получил никакого другого свидетельства своих успехов, которые хоть в какой-то
степени соответствовали бы жертвам, понесённым ради него всей семьёй. Но,
повторяю ещё раз, я осуждаю не Петера Андреаса, а его поступки, образ жизни.
Самого же Петера мы от души жалеем и, вопреки всему, не теряем надежды, что
когда-нибудь добрые начала одержат в нём верх; а где именно наша семья видит
единственный возможный для него путь спасения, мне незачем вам объяснять. Но
если вас это интересует, а я полагаю, что вы затем и пришли сюда, дабы получить
честный и прямой ответ, — я скажу заранее только одно, и, надеюсь, мои
слова вас не удивят и вы поймёте меня как должно: родители Петера Андреаса
никогда в жизни не одобрят ваш брак.
Якоба поднялась, постояла за спинкой стула, задумчиво трогая
зонтиком носок туфли и не глядя на Эберхарда. Потом вдруг вскинула голову и
взглянула на него. Следы волнения ещё видны были на её лице, но уже заиграла на
губах едва заметная, неуловимая усмешка, и чёрные глаза засияли от счастья.
— Я пришла сюда в надежде достичь примирения, —
сказала она. — И это было очень наивно с моей стороны, я теперь сама
поняла. Но я ни о чём не жалею. Я получила сведения, которых мне недоставало. И
не могу удержаться, чтобы не сказать вам: я ухожу отсюда более счастливой, чем
пришла.
Не совсем поняв, что она хотела этим сказать, Эберхард
попытался возразить ей, но Якоба уже повернулась спиной к нему и, не
попрощавшись, ушла.
На улице ей вдруг так мучительно захотелось увидеть Пера,
что после короткой борьбы с собой она кликнула извозчика и отправилась в
Нюбодер. Ей казалось, что она не будет знать покоя, пока не покается в своём
недоверии и не испросит прощения за невольное предательство, каким по существу
явился визит к Эберхарду (теперь она это осознала). До чего хорошо понимала она
сейчас Пера, до чего ясно видела, каково ему пришлось в отцовском доме. Слушая
этого уверенного в собственной непогрешимости братца, она получила такое
наглядное представление о доме Сидениусов, что у неё мороз пробежал по коже.
Пера она на Хьертенсфрюдгаде не застала, он ушёл минут за
пять до её прихода. В маленькой комнатке под низким потолком ещё плавали серые
клубы дыма от его сигары, когда Трине ввела её туда и оставила одну.
Первым делом Якоба осмотрелась по сторонам. Она разглядывала
голые стены, сломанную качалку, пуфик, обитый чёрной клеёнкой, и на короткий
миг чувство разочарования из-за неудачного визита сменилось ужасом, ибо эта
мрачная каморка напоминала тюремную камеру. Нет, она даже вообразить не могла,
что он живёт так бедно и убого. И уже в который раз его стремление выбиться на
солнечную сторону жизни предстало перед ней в новом свете, который многое
объяснял и со многим примирял. После такого безрадостного детства, среди такой
постыдной нищеты кем ещё может сделаться человек, как не ловцом счастья. Она
почувствовала новую, нежную радость при мысли, что достаточно богата и может
сделать его счастливым.
С благоговейным любопытством, присущим истинной любви, она
подержала в руках все мелочи на его письменном столе и тихонько поставила
каждую на прежнее место. Она прошлась по комнате, то и дело останавливаясь под
наплывом мыслей. В неодолимой потребности быть поближе к нему, она перетрогала
все его вещи. Проходя первый раз мимо заношенного халата, который висел на
дверном косяке, она ласково погладила его, проходя второй — закрыла глаза и
прижалась к нему щекой, чтобы вдохнуть неповторимый запах, которого ей, не
выносившей прежде табачного духа, так недоставало теперь.
Но вошла Трине, и Якоба подсела к столу и набросала на
оборотной стороне визитной карточки:
«Друг мой! Почему тебя так давно не видно? Целых три дня ты
не был у нас. Жду тебя сегодня вечером. Я столько хочу тебе сказать».
Это было её первое письмо к нему. Она сунула карточку в
конверт, валявшийся на столе, и надписала имя Пера.
Как только Якоба уехала, мадам Олуфсен забарабанила палкой в
пол, вызвала наверх Трине и потребовала от неё подробного отчёта. Теперь мадам
Олуфсен почти не вставала с постели. После смерти мужа она очень сдала и
передвигалась с большим трудом. Но любопытство оказалось сильней, и, услышав
чужой голос внизу в прихожей, она выбралась из постели и заняла наблюдательный
пост возле двери на кухню. Через зеркальце на окне залы она провожала взглядом
экипаж Якобы, пока тот не скрылся за поворотом на Кунгенсгаде.
Когда спустя часа два Пер вернулся домой и обнаружил письмо
от Якобы, самодовольная усмешка тронула его губы. И так, лечение пошло на
пользу. Однако, поддаваться рано, пусть лошадка ещё отведает хлыста.
После обеда Якоба два раза сходила на станцию к прибытию
поезда из Копенгагена. Когда она второй раз вернулась ни с чем, её ждала
телеграмма, где Пер коротко, как всегда, сообщал, что сегодня вечером он, к
своему великому сожалению, не сможет быть в Сковбаккене.
Она задумалась с телеграммой в руках.
— Что-то здесь не так, — вдруг громко сказала
она. — Не может он из-за работы торчать каждый вечер в городе.
Она побледнела. Неужели всё кончено? Неужели она потеряла
его?.. Нет, нет! Не бывать этому. Она напишет ему. Она во всём признается, всё
объяснит и попросит прощения за свою холодность и недоверие.
Опустившись в кресло, она закрыла лицо руками и попыталась
собраться с мыслями. Она никуда его не отпустит! Она вернёт его, даже если ей
придётся умолять на коленях.
Тут дверь притворилась, Розалия просунула голову в щель и
сказала:
— Сойди вниз, пожалуйста. Тебя ждёт один господин.
«Эйберт!»— похолодела Якоба.
Её прежний вздыхатель снова Начал бывать у них. Может быть,
это недоброе предзнаменование? И надо же ему заявляться именно сейчас!
Сперва она хотела вовсе не выходить к нему, потом решила,
что мать заподозрит неладное, если она просидит весь вечер в своей комнате.
Может, она уже знает, что Якоба получила телеграмму, и догадывается о её
содержании.
Внизу, в сумрачной зале она увидела родителей. Те беседовали
с каким-то господином, которого она не могла разглядеть в полутьме. Господин
сидел в кресле, спиной к двери, в которую она вошла. Но вот он встал, и, узнав
его, она, словно ослеплённая, закрыла глаза руками. Перечитав на досуге её
записочку, Пер раскаялся в своей жестокости и решил сделать ей сюрприз. С
громким криком Якоба бросилась ему на шею.
— Это ты!
Чуть не полминуты лежала она, обессилев, на его груди. Потом
пришла в себя; ей стало стыдно, что она при родителях дала волю своим чувствам.
Однако руки Пера она не выпускала, словно боясь потерять его. Мешая слёзы со
смехом, она, наконец, взяла его под руку и увлекла за собой в сад.
Филипп Саломон и его жена проводили их глазами, потом
переглянулись.
— Ну, Леа, тут ничего не поделаешь, надо покориться
судьбе.
Фру Леа молча кивнула.
* * *
Хотя было решено держать помолвку в тайне, через самый
непродолжительный срок о ней знал уже весь город. Теперь, когда Якобе не
приходилось прятать свои чувства, она больше не могла совладать с ними. Так
могла бы радоваться девушка, тайно прижившая ребёнка, а потом вдруг получившая
право заявить перед всем миром о своём счастье.
Пер заметил, что в известных кругах очень заинтересовались
его персоной. Едва он переступал порог кафе на Кунгенс Нюторв, единственного,
где он теперь бывал, посетители начинали шушукаться. Эта странная и непонятная
для света связь вызывала бездну сплетен и кривотолков. О молодом искателе
счастья, который заграбастал наследство богатого Ниргора, а потом ловко
выхватил миллиончик у Филиппа Саломона, рассказывали самые невероятные вещи.
Слух о помолвке дошёл и до прежних соучеников Пера по
политехническому институту. Уже статья в «Фалькене» и, главное, известие о
предстоящем выходе его книги вызывали здесь самый живой интерес. Пер,
оказывается, был среди товарищей вовсе не таким одиноким и непонятным, как ему
казалось. Не только беспокойные умы, которым, как и Перу, воздух в аудиториях
профессора Сандрупа казался слишком затхлым, но и обыкновенные бездельники,
воспринимавшие всякую критику по адресу института как оправдание собственной
лени, давным-давно ждали, что Пер как-нибудь отличится. С другой стороны, когда
пришла слава, появились и заклятые враги из числа добросовестных карьеристов,
которые прежде взирали на Пера со снисходительным презрением. Здесь особенно
отличался некий Мариус Йоргенсен, любимчик профессора Сандрупа, — за что
Пер в своё время прозвал его «богоугодной таблицей». Этот, подающий надежды,
юнец, будущий столп общества, вынашивал теперь план страшной мести, а именно —
готовил для «Индустрибладет» уничижительную критику на книгу Пера к моменту её
выхода.
Саломоны мало-помалу примирились с мыслью о том, что Пер
станет их зятем.
Теперь, пожалуй, недовольнее всех был не кто иной, как дядя
Генрих. Хотя Пер давно уже разузнал, как обстоит дело с его «акционерным
обществом», господин Дельфт продолжал разыгрывать из себя отца и благодетеля и
не раз напоминал ему, что пока предпринят только первый, далеко не самый
значительный шаг, а главное ещё впереди. Он вечно делал двусмысленные намёки на
вдовствующую баронессу фон Адлерсборг, и Пер, войдя во вкус, охотно выслушивал
теперь эти намёки. Он знал, что баронесса до сих пор содержится в лечебнице на
юге Германии, и собирался во время путешествия проездом заглянуть туда.
Впрочем, у него пока не было других целей, кроме как поддержать знакомство с
аристократкой, чтобы потом извлечь из него все возможные выгоды. Однако, в
глубине души он был совсем не прочь навсегда отринуть ненавистное имя Сидениус
— эту смехотворную поповскую латынь, эти ослиные уши, которые всюду выдавали
его происхождение. Барон фон Адлерсборг! А почему бы и нет? Такое имя будет очень
неплохо выглядеть на визитной карточке!
Впрочем, с Якобой он своими великими планами не делился, так
как полагал, что она совершенно равнодушна к внешним почестям и потому не
одобрит его намерений. И не подозревал, бедняга, что Якоба про себя вынашивала
ещё более дерзкие и смелые планы их совместного будущего. Как-то вечером по её
просьбе он прочитал ей вслух всю свою работу, и теперь, когда любовь «обострила
её слух, каждая фраза звучала для неё победной фанфарой.
Впрочем, у неё хватало ума держать свои наблюдения про себя.
Как ни влюблена она была, она не закрывала глаза на многочисленные недостатки
Пера и отлично понимала, что его ещё нужно хорошенько пообтесать, прежде чем он
сможет во всеоружии начать борьбу, для которой, как теперь и она считала, он избран
самой судьбой. Но страсть всё больше и больше овладевала ею. Неисчерпаемый
кладезь любви, страстная потребность душой прилепиться к кому-нибудь,
потребность, которая с детских лет не приносила ей ничего, кроме унижений, всё
это теперь дождалось своего часа. День и ночь она думала только о нём. По утрам
она посылала ему свежие цветы, чтобы хоть как-то украсить его убогую каморку.
Она заваливала его ненужными подарками, она с утра до вечера ломала голову над
тем, как бы порадовать его. Она даже уговорила родителей перебраться в город
раньше намеченного срока, чтобы чаще видеть его, чтобы он мог появиться в любую
минуту, чтобы ночью быть от него всего в каких-нибудь восьмистах тридцати
шагах, — она однажды тайком измерила это расстояние. Но и этого было ей
мало. Час спустя после его ухода она могла вдруг сесть к столу и настрочить ему
письмо, а то и отправить телеграмму. Вечно ей нужно было что-то срочно сообщить
ему или исправить то, что она уже сообщила, но не так как надо, и к Перу летела
просьба забыть всё сказанное. Лавина бессознательных уловок — и всё для одной
только цели: сказать, что она любит его, что она считает каждую минуту, каждый
удар сердца до новой встречи.
«Bonjour, monsieur! — так написала она однажды ранним
утром, когда солнце заглянуло в её окно. — Придёшь ли ты сегодня до обеда?
Если да, можно бы обойтись и без письма. Но на тебя трудно положиться. Ну
почему ты не приехал вчера вечером? Я прождала до десяти, потом легла в
прескверном настроении и до одиннадцати всей душой ненавидела тебя. А сегодня
прощаю ради прекрасной погоды. Не мог бы ты на один день оставить в покое все
свои чертежи и корректуры и приехать часам к двум? В два у нас никого не бывает
дома, кроме меня и мамы. Не забывай, что скоро мы будем очень далеко друг от
друга, а как только ты уедешь, я уйду в монастырь и буду там коротать вечность,
оставшуюся до твоего возвращения».
Пер чувствовал себя эдаким турецким пашой и за месяц
прибавил от счастья целых двенадцать фунтов. Однако временами он задыхался в
той атмосфере любовной страсти, которой окружала его Якоба. Он мог и сам
вспыхивать порою, особенно когда они оставались вдвоём в будуаре, но вечно
пылать, как Якоба, он не умел, — это казалось ему слишком утомительным.
Выросший в среде, которая безжалостно уродовала и душила всякие проявления
чувств, кроме тех, что распускаются в тени и благоухают на сквозняке, он порой
испытывал чуть ли не ужас перед её любовью, согретой ярким солнцем. Излияния
Якобы повергали его в замешательство, и он частенько выказывал себя весьма нерасторопным
кавалером.
Однажды, когда они сумерничали вдвоём, Якоба вдруг обвила
руками его шею и сказала:
— Слушай, Пер, тебе не приходило в голову, что ты ни
разу не сказал мне, любишь ли ты меня?
— Будто ты так не знаешь.
— Знаю, но мне этого мало. Я хочу услышать своими
ушами. Я должна хоть раз услышать, как это звучит, когда возлюбленный говорит,
что он любит тебя. Ну скажи сейчас, Пер!
— Но, Якоба, дорогая, я ведь, кажется, сто раз говорил
тебе, что…
— Не теми словами. А мне нужны именно те. Ты только подумай
— это те самые три слова, которые у нас, женщин, начинают звучать в ушах днём и
ночью, во сне и наяву, едва мы вернёмся домой с нашего первого бала. Пер, скажи
их мне! Хочешь, я помогу тебе? Тогда повторяй за мной, и у нас получится
взаимное объяснение. Ну, начали: «Я…
— Я, — повторил Пер.
— Люблю…
— Ну что за дурацкое ребячество, — перебил её Пер,
залившись краской, и зажал ей рот своей рукой. И так как она продолжала умолять
его, он рассердился и высвободился из её объятий.
И всё же, хотя он облегчённо вздыхал, когда после бурного
прощания в вестибюле выходил на улицу и закуривал сигару, домой, к прерванной
работе, его теперь не тянуло, и того меньше — в кафе, где он прежде был великий
охотник посидеть. Теперь он предпочитал бесцельно бродить по тихим, безлюдным
улицам, бродить, прислушиваясь к своим новым, самому ещё не ясным настроениям.
Как и в тот первый раз, когда он нечаянно испил из источника вечности, в нём
поднималось могучее, порой пугающее ощущение, будто в его душе рождается
чудесный сказочный мир. Но если райские кущи любви, куда завела его славная
Франциска, походили скорее на уютный маленький палисадник, где произрастает
резеда и левкой и разбиты хорошенькие клумбочки, то теперь судьба бросила его в
гулкую пальмовую рощу, величественную, как храм. Предчувствие ещё большего
счастья, радости более чистой и возвышенной, нежели та, к которой он стремился
ранее, рождалось в этих полуночных бдениях. Он начал понимать, что только
женская любовь делает жизнь достаточно полной, что глубокая мудрость таится в
сказанных им некогда легкомысленных словах о райском блаженстве поцелуя,
которое дарует человеку забвение всех забот и прощение всех грехов.
Однажды, вернувшись домой после ночных странствий, он
написал Якобе такое письмо:
«Один человек как-то в шутку назвал меня «Счастливчик Пер».
Я и сам никогда не чувствовал себя пасынком судьбы, хотя мне случалось в
трудную минуту сетовать на неё за то, что меня угораздило родиться в стране,
где давным-давно пасторов сын Адам взял в жены причетникову дочку Еву, и
они наплодили два миллиона Сидениусов, которые заполонили весь мир. Но теперь,
когда я оглядываюсь на прожитые годы, я вижу, что мой добрый гений всё время
незримо хранил меня, и хотя мне не раз случалось вступать на ложный путь и
обольщаться мишурным блеском, я увенчан теперь золотой короной победителя: у
меня есть ты и есть твоя любовь.
И пока я не отошёл ко сну, мне надо, очень надо обратить к
тебе свои мысли и поблагодарить тебя. Ты была моим добрым гением с той самой
минуты, как я впервые переступил порог твоего дома, с того дня, который стал
поворотным в моей жизни. Позволь мне сказать то, о чём ты совсем недавно
просила меня, а я никак не мог решиться, позволь в ночной тиши шепнуть: «Я тебя
люблю!»
Но, перечитав письмо утром, на свежую голову, Пер устыдился
и сжег его. А вместо него написал новое, где говорил главным образом о своей
книге.
«Сил нет, до чего долго печатают у нас книги. Наверно, из-за
чертежей: их надо вырезать на дереве. Кстати, знаешь, я задумал переменить
название. «Новые времена» как-то не звучит. Пусть она называется «Государство
будущего». Правда, это куда лучше?»
Наступил октябрь, сборы подходили к концу. Для начала Пер
собирался провести некоторое время в Германии и побывать там в самых известных
технических институтах. Затем он хотел познакомиться с грандиозными работами по
строительству гидросооружений, которые велись англо-американской фирмой
«Блекбурн и Гриз»; будущий тесть обещал дать ему рекомендательные письма. Кроме
того, он думал повидать Париж, Лондон, Нью-Йорк и несколько крупнейших городов
Америки. Всё путешествие, от начала до конца, должно было занять два года.
Хотя Якоба даже представить себе не могла, как ей жить такой
долгий срок без него, она не возражала. Более того, она даже сама прибавила
второй год. Пер думал уложиться в половинный срок, но она настоятельно просила
его не спешить. Здесь она получила поддержку со стороны отца: он призвал Пера к
себе в контору и вручил ему чек на пять тысяч крон, пообещав ровно через год
ещё такой же чек.
Среди суеты, вызванной укладкой вещей и закупкой весьма
обильной дорожной экипировки, Пера застало письмо от Эберхарда. Брат сообщал,
что ему случайно стало известно о намерении Пера отправиться за границу, а
потому он считает своим долгом известить Пера о состоянии отца, которое за
последнее время настолько ухудшилось, что печальная развязка может наступить с
минуты на минуту. Лично он, Эберхард, собирается незамедлительно выехать домой,
к смертному одру отца, где, надо полагать, соберутся и все остальные братья и
сёстры.
Получив это письмо, Пер целых полдня расхаживал по комнате,
не зная, как быть. Самый тон письма показался ему непривычно уважительным, да
вдобавок счастье делает человека покладистым. «Теперь никому и в голову не
придёт говорить о возвращении блудного сына»,— подумалось ему.
Однако торжество нельзя ещё считать полным. Вот если бы
книга вышла, тогда другое дело.
После долгих раздумий он сжёг письмо вместе с остальными
старыми бумагами, которые выгреб из всех Ящиков, и даже Якобе ничего не
рассказал.
На другой день он выехал в Германию.
|