
Увеличить |
Глава XVII
Филипп Саломон не часто устраивал у себя званые вечера, но
уж ежели устраивал, все делалось на широкую ногу. Ивэн — неизменный
распорядитель семейных торжеств — в таких случаях еще задолго до
предполагаемого события разрабатывал программу праздника и представлял ее
родителям на утверждение; всякий раз он придумывал какой-нибудь сюрприз, от
которого, по его словам, зависел весь успех: иногда это было на редкость
роскошное цветочное убранство, иногда — неожиданная идея по части десерта или
котильона, когда замышлялся настоящий бал.
На этот раз он просто превзошел себя. Надеясь, что праздник,
кроме чествования вернувшихся домой новобрачных, явится одновременно триумфом
грандиозного плана Пера, он задумал иллюминировать весь сад и устроить
фейерверк, чему, однако, решительно воспротивился Филлипп Саломон. Ивэну
разрешили только развесить фонари на деревьях вдоль берега, что, по его мнению,
должно было дать потрясающий эффект. И еще он припас один грандиозный сюрприз,
назвав его Ie clou. Праздничное убранство комнат еще не было завершено, а члены
семьи заперлись в своих спальнях, занятые переодеванием, когда в Сковбаккен
приехал Пер. Он забыл справиться, на какое время назначено торжество, и имел
неосторожность явиться часом раньше срока.
Настроение у Пера уже загодя было прескверное. Вернувшись
вчера поздно вечером домой, он нашел у себя в номере на столе большой рулон
бумаги: Макс Бернард вернул ему все чертежи и сметы, полученные в свое время
через Ивэна. Несмотря на усталость и на поздний час, Пер с боязливым
любопытством развернул рулон и углубился в изучение стопки листков, из которых
многие уже пожелтели от времени и которых он давным-давно не держал в руках.
Пролетела минута, другая, и он с головой ушел в это занятие. Весь проект,
последние годы занимавший его лишь как расплывчатая идея, предстал теперь в
новом свете при взгляде на эти полузабытые расчеты, на заботливо выполненные
чертежи шлюзов, на фермы мостов, на дамбы, на тщательно выписанные ряды цифр и
головоломные диаграммы — на все плоды дерзновенных мечтаний его юных лет.
Почти благоговейное изумление овладело им. Он начал уважать
самого себя. Какое богатство мысли! Какой размах! С каждым листом, который он
вынимал из пачки, росло его восхищение собой, но… одновременно крепла тайная
мысль, что теперь ему далеко до прежнего Пера.
Держа перед глазами последний чертеж, он погрузился в
мрачные раздумья. Припомнилась ему крохотная комнатушка в Нюбодере, бедный
рабочий кабинет юных дней, где, весело насвистывая, он склонялся над чертежной
доской, хотя временами у него даже не хватало денег на хлеб. Эти воспоминания
пробудили тоску по невозвратной поре нищеты и несокрушимой жизнерадостности,
той поре, когда угрызения совести не разрушали по ночам воздушные замки,
воздвигнутые за день, когда каждая неудача только побуждала продолжать начатое
дело, ибо усиливала горделивое сознание, что вот-де тебя не признают и не
ценят; той поре, когда он, невзирая на голод, долги и залатанные штаны, каждый
вечер ложился в постель королем, каждое утро вставал с постели богом.
С утра он снова засел за чертежи. Но первые восторги при
ближайшем рассмотрении несколько поостыли. На основе возросшего опыта,
приобретенного во время путешествия, ему нетрудно было найти в проекте уязвимые
места и, даже, просто ошибочные положения, — и это открытие встревожило
его. Вера в себя, испытавшая за последнее время столько ударов, совсем
пошатнулась. Весь день он проторчал дома, охваченный лихорадочным желанием все
изменить и исправить. Под конец он вообще не оставил от всего проекта камня на
камне, но ни одна новая и хорошая идея, вопреки всем усилиям, так и не осенила
его. Покалывание в голове и в кончиках пальцев, возникавшее обычно от наплыва
мыслей всякий раз, когда он сидел над чертежами, сегодня не появлялось.
В первый раз им по-настоящему овладело чувство бессилия и
наполнило душу ужасом, подобным ужасу смерти.
С мрачным видом Пер нетерпеливо мерил шагами террасу и
мечтал очутиться где-нибудь подальше отсюда. Впрочем, выглядел он весьма
нарядно и элегантно. На нем был модный фрак с белым атласным жилетом и расшитой
манишкой, украшенной двумя брильянтовыми запонками (подарок Якобы).
Остриженные под машинку волосы тускло поблескивали словно
черный бархат, сзади они были подбриты по новой европейской моде, оставляя
открытыми затылок и шею. Маленькие усики он по-офицерски закрутил кверху, а от
бороды, непрерывно укорачиваемой во время заграничных странствий, остался
только клинышек под нижней губой.
Вдруг в зале послышался шелест шелка. Пер обернулся и увидел
Нанни, — она стояла в дверях, чуть подавшись вперед, и оглядывала террасу.
Нанни отлично знала, что Пер уже здесь. Из окна своей
комнаты она видела, как он въехал в ворота, и поторопилась закончить свой
туалет, чтобы спуститься вниз немного раньше других. Она вошла в залу несколько
минут тому назад, но сперва стояла там у окна и молча разглядывала Пера, не
решаясь подойти к нему, — она его по-прежнему побаивалась.
Наконец, она выглянула на террасу, с нарочито рассеянным
видом кивнула Перу и тут же скрылась, словно не найдя того, кто был ей нужен.
Пер остановился и поглядел ей вслед. Его тоже охватила
странная робость. За весь этот день он ни разу не вспомнил о Нанни.
Пораздумав, он последовал за ней. Он решил, наконец,
выяснить отношения.
— Вы что-нибудь ищете? Я не мог бы вам помочь?
— Да нет, спасибо, — ответила Нанни, притворяясь,
будто и на самом деле что-то ищет. — Я просто не знаю, куда девала свои
перчатки. Но это пустяки. Я уже взяла у Якобы другие. Судя по всему, мы
приехали что называется вовремя.
— Да, я уже торчу здесь целый час.
— Ах, бедняжка, — сказала она и участливо
посмотрела на него через обнаженное плечо.
Какое-то мгновение Пер колебался, потом решительно подошел к
Нанни, поклонился, с насмешливой учтивостью предложил ей руку и сказал:
— Ну-с, поскольку гости начали собираться, я осмелюсь
покорнейше просить…
Она быстро и испуганно взглянула на него, притворяясь, будто
видит в его словах какой-то скрытый смысл. Потом с усталой гримаской раскрыла
веер, словно решив не давать хода подозрениям, приняла предложенную руку и,
глядя в сторону, сказала:
— Вы правы. Давайте делать вид, что мы уже начали
веселиться.
— Милостивая государыня, мне кажется, вы сегодня не в
настроении, — ответил он, когда они перешли в соседнюю комнату, кабинет в
стиле рококо, отделанный белым лаком и позолотой. — Вы чем-нибудь
огорчены?
— Ничего подобного. Просто мне хочется, чтобы этот
мерзкий день поскорей остался позади.
— Почему же?
— Терпеть не могу званых вечеров.
— Да ну? Вы меня изумляете. Это у вас что-то новое.
— Возможно. Но и я теперь не та. Я ведь стала замужней
дамой. Не успеешь оглянуться, как станешь бабушкой.
— Ну, чтобы получить это звание, необходимо
предварительно выполнить кой-какие формальности. Не хотите ли присесть? —
Он остановился перед маленькой кушеткой, обтянутой шелком, и указал на нее
Нанни. — Или, быть может, вы боитесь измять платье до прихода
гостей? — добавил он, заметив ее нерешительность.
И еще раз она сбила его с толку, взглянув на него так,
словно в его словах скрывался тайный и дерзкий намек. Ничего не ответив, она
села в уголок и раскинула юбку по всей кушетке.
— Не смешно ли, — спросил он, довольно
бесцеремонно устраиваясь рядом с ней, — и не странно ли, что мы всего
восемь дней тому назад расстались в Риме?
— Что не тут странного?
— У вас нет такого чувства, будто с той минуты, когда
мы сказали друг другу «до свиданья», прошла целая вечность? Вы помните Рим… и
римский вокзал?
Нанни сделала вид, что буквально ничего не понимает — ну ни
словечка, и отрицательно покачала головой.
— Я о нем и не думала.
— Правда, не думали?
— Разумеется. А вообще-то мне Рим совсем не понравился.
— Да ну? Тот, кто видел вас там, ни за что бы этого не
сказал.
— Не сказал бы? Возможно, возможно.
— Короче говоря, вы рады, что вернулись домой?
— Рада? — Нанни отвернулась, как-то устало и
покорно пожимая плечами. — По-моему, всюду одинаково гадко. А дома всего
хуже.
Пер расхохотался.
— С вами сегодня просто невозможно говорить. Кто вас…
— Да, так что я хотела сказать? — перебила его
Нанни с притворным волнением. — Вам-то в Риме было преотлично. Мне
казалось, что вы в совершенном восторге от него.
— До известной степени. Но, признаюсь честно: с тех пор
как вы — и, разумеется, ваш муж — покинули Рим, он утратил большую часть своего
обаяния. Я ведь тоже уехал оттуда через несколько дней.
Услышав это, Нанни промолчала, устремила взгляд на свой
веер, и искусно сделанная грустная усмешка тронула ее губы. Потом она медленно
вскинула на Пера свои очаровательные глаза и наградила его одним из тех нежных
и многозначительных взглядов, которые действовали на него как немая ласка.
Тут Пер не на шутку встревожился. Нанни снова вскружила ему
голову. Правда, она потрудилась сегодня на славу, чтобы выжать из своей красоты
все возможное и невозможное. Она вырядилась в свой любимый цвет — ослепительный
золотисто-желтый, который очень шел к восточному типу ее лица и черным волосам;
волосы она зачесала кверху и, как заправская японка, заколола их на макушке
высоким черепаховым гребнем. На обнаженной сверх меры груди колыхались две
темно-красные розы.
Пер крепился изо всех сил, чтобы не показаться нахальным.
Нанни это сразу заметила и заняла оборонительную позицию, ибо не могла за себя
ручаться. Она чувствовала, что игра становится все более рискованной. Но теперь
это ничуть не смущало ее, а даже наоборот — приятно щекотало нервы. Кстати,
особой опасности она не предвидела. Правда, временами ее охватывало неодолимое
желание обвить руками шею Пера и прижаться к его алым губам, но воли себе она
не давала. Уж слишком она дорожила сознанием собственного превосходства. Мысль
о том, чтобы всерьез изменить Дюрингу, даже не приходила ей в голову. Она могла
сколько угодно злиться на него за его истинное или кажущееся равнодушие, она
даже не боялась сказать об этом ему в глаза, но она слишком ценила общественное
положение Дюринга, чтобы рисковать своим. Сердце ее ширилось от гордости, когда
она видела, как вся столица, начиная от министров и кончая популярными
певичками, заискивает перед Дюрингом; она рассчитывала добиться очень и очень
многого в качестве жены такого человека.
Впрочем, начатую однажды с Пером игру она возобновила не
совсем без задних мыслей. У нее были для этого весьма веские и убедительные
причины. Она знала по опыту, что, если мужчина забирает над ней чересчур
большую власть, надо постараться завлечь его к краю пропасти, окончательно
вскружить ему голову — и в ту же самую секунду пройдет ее собственное
увлечение; прихоть будет полностью удовлетворена, и она сможет спокойно
наблюдать, как он томится.
Их спугнули экономка и горничная, которым надо было прибрать
в кабинете. Пер опять отодвинулся подальше от Нанни и завел разговор о
безобидных предметах.
И вдруг, еще раньше чем прислуга вышла из комнаты, Нанни
спохватилась:
— А где это пропадет Якоба? Она ведь знает, что вы
приехали. И когда я заходила к ней, она была почти готова.
Пер ничего не ответил. Он решительно не хотел касаться этой
темы.
Нанни, однако, продолжала:
— Вы будете восхищены, когда ее увидите.
Она великолепно выглядит в своем новом платье. Уж не вы ли
посоветовали Якобе надеть его?
— Я? Не-ет! — пробормотал Пер, невольно заливаясь
краской.
— Ах да! Якоба заказала его еще до вашего приезда, но
она, конечно, сообразовалась с вашим вкусом. Разве она вам ничего не говорила?
— Нет, что-то не припоминаю.
— Значит, вас ждет сюрприз.
Пер и тут ничего не ответил. Он вдруг погрузился в свои
мысли, не сводя, впрочем, красноречивого взгляда с Нанни. Все, что было в нем
от бунтаря и и завоевателя, внезапно пробудилось при виде этой обворожительной
женщины. И плохое настроение, и недовольство собой, которое он хотел
заглушить, — все это побуждало его теперь пуститься в новое рискованное
приключение. Он потянулся к Нанни, как к наркотику, способному вернуть ему
душевное равновесие; он понял, что только она может напоить его тем крепким и
хмельным напитком самозабвения, который ему нужен. С Якобой не приходится
считаться перед лицом высшей цели: вновь обрести силы для работы и борьбы.
Избрав ее своей законной супругой, он, подобно лицам королевском фамилии,
исполнил свой долг и выдвинул политические соображения на первое место, зато
потом, подобно им же, он имеет право не быть излишне строгим в вопросах
супружеской верности. Более того, сама Якоба толкнула его на это: «Кто
принимает цель, должен принять и средства»,— так она сказала.
После ухода прислуги он опять придвинулся поближе к Нанни;
завел разговор о Риме, об их прощании и дерзко положил руку на спинку дивана
позади Нанни. И тут повторилась та же история, что и в Риме, во время прогулки
на Яникул: Неожиданная атака Пера лишила Нанни уверенности в себе, и она
испуганно отодвинулась подальше.
Да и взгляд Пера разбудил в ней неприятные воспоминания об
одном сне, который она видела, возвращаясь домой из Италии… об одном из тех
тяжелых непристойных снов, после которых она всегда просыпалась с ужасной
головной болью. Она как раз побывала в зоологическом саду, где ей очень
понравился большой, ослепительно желтый тигр. Так вот этот тигр подполз к ее
постели, и начал играть с ней и ласкать ее своими мягкими лапами. Под конец он
всей тяжестью навалился ей на грудь, и в его взгляде она вдруг узнала упорный и
неотступный взгляд Пера…
— Вы помните, как из вашего букета выпала роза, когда
поезд тронулся? — спросил Пер. — Я ее поднял, спрятал и храню до сих
пор.
— Господи! Было что хранить!
— А как же иначе? Не забывайте, что она выпала из таких
прелестных ручек.
Сам того не ведая, Пер сделал ей лучший комплимент из всех
возможных. Руки Нанни были ее уязвимым местом. Назвать их просто некрасивыми
было бы несправедливо, но в глубине души Нанни не могла не признаться себе
самой, что пальцы все-таки чуть коротковаты.
— Поберегите свои комплименты для Якобы, —
отрезала она и снова переменила позу, тщетно пытаясь уклониться от его взгляда.
— Почему же? — спросил он и очертя голову ринулся
в атаку. — Разве грешно сказать очаровательной женщине, что она
очаровательна? И неужели, дорогая свояченица, я должен скрывать от вас, что
считаю вас самой красивой и самой опасной из всех женщин, каких я когда-либо
встречал? Зачем скрывать? Вы сами отлично знаете… По молодости лет я когда-то
строил самые дерзкие планы… вы не могли этого не заметить. Ну, не будем
ворошить старые грехи. Вы меня отвергли. Пришлось примириться со своей судьбой.
Вы были слишком хороши для меня.
Румянец на щеках Нанни несколько поблек. Пер постепенно
оттеснил ее в самый угол дивана, откуда она, словно загипнотизированная,
глядела на него.
Но Пер и сам вдруг решил не проявлять излишней поспешности.
Ему показалось — и это было правдой, — что в ее глазах блеснула ненависть,
и он с ужасом представил себе, как все может кончиться, если атака не удастся.
Но тут Нанни сама бросилась ему на шею и пылко поцеловала
прямо в губы.
Все это продолжалось не больше секунды. Не успел еще он
опомниться, как Нанни вскочила с дивана и подбежала к окну. Возле окна она
остановилась спиной к Перу и прижала руки к лицу, словно только что получила
пощечину.
И сразу из вестибюля послышался начальственный голос Ивэн,
вслед за тем и он сам, словно заводная кукла, прокатился по комнате на своих
быстрых ножках. С видом полководца, выстраивающего армию для решительного
удара, он вихрем пронесся мимо, за ним следовал его штаб — двое наемных слуг в
ливреях и декоратор в широкой блузе.
Заметив Нанни и Пера, которые, вопреки программе праздника,
уединились в кабинете, он замедлил шаги.
— Прием будет в салоне, — возвестил он и покатился
дальше; помощники хихикали и переглядывались за его спиной.
Ни Нанни, ни Пер не шелохнулись. Потом Пер встал, все еще не
собравшись с мыслями.
При звуке его шагов она повернулась к нему и остановила его
взглядом. Взгляд был несчастный и пристыженный, однако он самым категорическим
образом запрещал Перу подойти ближе. Когда из залы донеслись голоса, она
побелела от испуга и, наклонив голову, быстро прошмыгнула мимо него.
В дверях она задержалась, посмотрела на него и сказала,
понизив голос и до самых глаз закрыв лицо веером:
— Если вы осмелитесь сказать кому-нибудь хоть слово про
свое поведение, тогда…
— Что тогда?.. Что тогда Нанни? — спросил ее Пер,
пылая от нетерпения.
— Тогда, — и ее бархатные глаза многообещающе
глянули на него, — тогда мы ни за что не станем настоящими друзьями.
Она сложила веер и исчезла.
* * *
Голоса, потревожившие их, принадлежали Филиппу Саломону и
его жене. Старики под руку прогуливались по зале; мудрый и опытный делец таял
от восхищения, любуясь на свою Леа, одетую в дорогое платье винно-красного
цвета с великолепными кружевами. Но при виде выходящего из кабинета Пера улыбка
исчезла с его лица.
Он вспомнил, что ему предстоит тягостная обязанность во
всеуслышание заявить о помолвке своей дочери с этим, на его взгляд, ничтожным и
никуда не годным человеком. Он еще вчера собирался поговорить об этом с Пером,
но, узнав про его подвиги у Макса Бернарда, так и не нашел в себе решимости
начать разговор. Теперь старика не покидало то же самое чувство. Он даже не мог
заставить себя протянуть руку будущему зятю, да и выражение лица Пера не
располагало к этому.
Опять вихрем пронесся Ивэн, на сей раз желая убедиться, что
все домашние в сборе. Первая карета уже остановилась у подъезда. Незадолго до
этого прибежали младшие дети, одетые в белое. Пришла Розалия. А вот Якоба все
еще не показывалась. У нее произошла некоторая заминка с туалетом. Не имея
привычки заниматься своими нарядами, она так неумело прилаживала корсаж, что
совсем запуталась и под конец вынуждена была кликнуть на помощь горничную.
Пока она сошла вниз, съехалось уже не меньше половины
гостей.
Нанни старалась держаться как можно ближе к Перу, чтобы
понаблюдать за выражением его лица в тот момент, когда он увидит Якобу; взрыв
столь искусно заложенной ею мины доставил ей величайшее удовольствие: при виде
Якобы Пер побелел от злости.
Якобе пришла в голову несчастная мысль сшить себе платье с
довольно большим декольте, хотя такой фасон ей совершенно не шел. Подъем
чувств, с каким она ожидала своего жениха, и счастливые воспоминания об их
встрече в Дрезаке побудили ее сделать столь необдуманный шаг, чем она уязвила
Пера в самое чувствительное место. Он заметил, что какие-то господа
ухмыльнулись при появлении Якобы, и сначала даже не хотел глядеть в ее сторону.
А тем временем все новые гости входили в зал из большого
вестибюля, где горничные и специально нанятые лакеи помогали им раздеваться.
Карета за каретой уже подъезжала к устланному коврами
подъезду, а вдоль берега вытянулась длинная вереница наемных и собственных
экипажей, шажком и с бесчисленными остановками приближавшихся к вилле.
В зале и в двух прилегающих к ней гостиных собралось до ста
человек.
Главным образом здесь были представители финансового мира, о
чем нетрудно было догадаться при взгляде на туалеты дам и их брильянты, но
попадались среди гостей также университетские профессора, врачи, художники и
писатели. В манере держаться и вести разговор, равно как и в покрое дамских
платьев, сказывалось несомненное влияние европейской свободы от предрассудков.
Большинство молодых дам разоделось совсем по-бальному, ибо предстояли танцы, но
и более пожилые, особенно еврейки, героически выставили напоказ с помощью своих
портных ровно столько прелестей, сколько дозволялось требованиями моды и характером
сборища.
Все члены несостоявшегося акционерного общества по созданию
открытого порта были приглашены к Саломонам, но большинство ответило отказом,
чего, собственно, и ожидал Ивэн, учитывая события вчерашнего дня. Явился только
отставной землевладелец, господин Нэррехаве, чей деревенский вид, большая
золотая цепь на шее и сапоги на двойной подошве вызвали большой интерес среди
элегантной публики.
Ивэн случайно видел, как Нэррехаве подъехал к дому вместе с
известным светским львом, адвокатом Верховного суда Хасселагером, и это
неожиданное соседство крайне его удивило, хотя он отлично знал о связях
Нэррехаве с видными представителями датской адвокатуры. У него тотчас мелькнула
мысль, что оба они имеют виды на Пера. Он помнил, какое неудовольствие высказывал
Нэррехаве по поводу внезапного срыва переговоров; что до адвоката, то последний
принадлежал к той категории молодых и смелых дельцов, которые во всем следовали
примеру Макса Бернарда, и потому вполне естественно было предположить, что
одного из них соблазнила возможность довершить дело, оказавшееся не по силам
самому патрону. Не обладая теми качествами, которые привели к власти Макса
Бернарда, кроме одной разве беспринципности, Хасселагер, благодаря элегантному
виду и умению держать себя в обществе, уже заставил столицу говорить о себе,
как о человек с большим будущим.
Из обычных гостей — так называемых «ежевоскресных» — Ивэн
увидел Арона Израеля и возвышающегося над всеми кандидата Баллинга,
литературоведа и великого знатока по части цитат, чей ненасытный ум напоминал
тощих коров фараоновых, которые пожрали своих тучных товарок, не став от этого
толще. Арон Израель, как человек нервный и робкий, забился в угол, где
многочисленные друзья все равно тотчас же отыскали его. Баллинг, напротив,
занял самое видное место — прислонился к дверному косяку, но, невзирая на
непомерный рост, выпученные глаза и интересную катаральную бледность, Баллинга
постигла та же участь, что и его литературные опусы, — он остался
незамеченным. Даже Розалия, очень в свое время польщенная ухаживаниями
Баллинга, прошла мимо в обнимку с подругой, не заметив его. А ведь у этой
маленькой, тоненькой девочки, которой едва сравнялось шестнадцать лет, хотя и
вырядилась она как взрослая дама, были весьма зоркие глаза.
Зато Пер стал предметом пристального внимания, более
пристального, чем ему того хотелось бы.
Его мускулистая фигура и загорелое лицо выгодно выделялись
среди по-зимнему бледных лиц домоседов, которые всю жизнь торчат в четырех
стенах. К тому же многие были уже осведомлены об его отношениях к семейству
Саломонов, а видеть ни разу не видели. Тех, кто знал понаслышке Пера или его
книгу, поразила его молодость. Кроме того, они ожидали встретить худосочного
поэта, и теперь очень удивились, увидев человека с наружностью бойца и первооткрывателя.
Но никто, конечно, не привлекал такого внимания, как доктор
Натан. Он стоял на террасе, окруженный целой толпой восхищенных дам и мужчин,
они весело смеялись и вообще вели себя весьма шумно. Вся эта публика выпытывала
мнение доктора Натана о недавно вышедшей, но уже нашумевшей поэме под названием
«Битва Иакова». Автором ее был Поуль Бергер — молодой бледнолицый поэт, некогда
частый гость в доме Саломонов, один из многочисленных и неудачливых вздыхателей
Нанни.
До последнего времени Бергер, как поэт, принадлежал к плеяде
вольных умов, которая сгруппировалась вокруг доктора Натана и прикрывалась его
авторитетом. Стихи Бергера обнаруживали тонкое чувство языка, достойное самого
Эневольдсена, но слишком рано в них начало сказываться досадное и угрожающее
отсутствие собственного лица. У своего наставника он научился терпеливо
возиться с каждой рифмой и выкручивать каждый эпитет; в маленьких сборниках,
что год от года становились все тоньше, он снова и снова пересказывал в
поэтической форме печальную историю своей юности, причем стихи его, подобно
большинству поэтических произведений того времени, являли собой поразительную
смесь анемичной романтики и полнокровного натурализма, а по тону — судорожное
метание между заунывными воплями и истерическим богоборчеством. Кончилось это
тем, что год назад Бергер издал книгу, которую даже его друзья и доброжелатели
не могли похвалить, и это оказалось выше его слабых сил. Он внезапно исчез из
Копенгагена, и долгое время о нем никто ничего не знал. Потом разнесся слух, что
он укрылся в маленьком ютландском селении, живет там затворником в бедном
домишке, порвал всякие связи с окружающим миром и денно и нощно размышляет над
своей судьбой. Оттуда он и прислал нашумевшую книгу, где сразу в предисловии
публично заклеймил свое мятежное прошлое и возвестил всему свету, что после
тяжелой душевной борьбы обрел счастье и покой в христианском смирении и
кротости.
Прежние друзья не верили в искренность его обращения, тогда
как доктор Натан со своей стороны доказывал, что подобный приступ благочестия
вполне может возникнуть из уязвленного авторского самолюбия, из желания
отомстить, из неудовлетворенной страсти. Более того, на его взгляд, история
такого обращения даже типична, — тут доктор Натан, ко всеобщему восторгу,
пытался доказать свое мнение ссылками на ряд поучительных примеров, почерпнутых
из признаний отцов церкви и даже у Грундтвига.
Сама поэма лучше всего доказывала значение перелома,
совершившегося в душе автора и в его мастерстве. Каждая страница объемистой
книги свидетельствовала о смятении духа, о необычной силе и глубине чувства,
переданного с поэтической прямотой и силой. Десять песен, составляющих поэму,
одна за другой развертывали печальные картины, и перед читателем вставали
пустынные и сумрачные пейзажи Ютландии, однообразная и безрадостная жизнь
народа, которая стала жизнью поэта, и все это верное до мельчайших деталей
изображение было как бы пронизано внутренним светом невидимого мира.
Всего удивительней казалось людям, что Бергер, умевший до
сих пор лишь беспомощно перебирать струны своей души, обретая утраченную
детскую веру, обрел вместе с ней и свой собственный голос — голос настоящего
мужчины, идущий из самого сердца, полный мрака и металла, голос из глубин… из
подземного царства.
Но тут толпа засуетилась, слуги распахнули двери в столовую,
и гости начали рассаживаться вокруг стола.
* * *
Перед тем как сесть за стол, Филипп Саломон через Ивэна
передал Перу, что считает момент наиболее подходящим для оглашения помолвки. С
Якобой он уже предварительно переговорил об этом и, поскольку она ничего не
ответила, счел ее молчание знаком согласия. А на самом деле Якоба просто его не
слышала. Ее занимала одна мысль: чему приписать перемену в отношении Пера к
ней.
Загадка разъяснилась очень скоро. Хотя Пер усердно занялся бутылками,
он, однако, не сумел скрыть своего волнения. Наискось через стол сидела Нанни и
развлекалась с каким-то незнакомым ему господином. Рядом с ней, разумеется,
сидел ее муж, но она вовремя позаботилась усадить с другой стороны одного из
своих поклонников, в данном случае бывшего кавалерийского офицера, а ныне
агента страхового общества Хансена-Иверсена; с ним-то она и беседовала все
время.
Время от времени она нежно прижималась щекой к плечу мужа с
очевидным намерением укротить его. Но Дюринг, судя по всему, не имел к супруге
никаких претензий и отвечал на ее нежности благосклонным подмигиванием.
Дело не в том, что Дюринг был так недогадлив, как полагала
Нанни, — просто он знал, что она не употребит во зло свою свободу, чтобы
тайно перешагнуть установленные им границы. Ближе изучив ее натуру (особенно
после того, как он для полного спокойствия раздразнил ее честолюбие и раскрыл
перед ней ослепительные перспективы, где фигурировали дворцовые залы), он
твердо уверовал, что она побоится даже малейшего намека на скандал. Как ни
велико окажется искушение, она будет вести себя словно в магазине, где ей
приглянулась какая-нибудь вещичка — начнет с вожделением вертеть и ощупывать
ее, но едва лишь речь зайдет о том, что расплачиваться нужно ей самой,
преспокойно положит обратно.
Нанни ни разу не взглянула на Пера. Напрасно ждал он, что
ему подарят хотя бы беглый успокоительный взгляд. Она его совершенно не
замечала.
Он, конечно, допускал, что флирт с Иверсеном может оказаться
чистым притворством, маскировкой, но это его никак не утешало: ведь тем самым
она в корне отметала не раз мелькавшую у него со времени их прощания в Риме
мысль о том, будто с ее стороны здесь замешано серьезное чувство. Это открытие
сильно остудило его завоевательный пыл. Кстати, ее веселость не казалась
напускной, и Пер не на шутку разгневался.
Впрочем, для гнева нашлась и другая причина.
Едва Филипп Саломон провозгласил здравицу в честь
новобрачных, он поднялся во второй раз, чтобы огласить помолвку. Старик
постарался быть по возможности кратким, но тем не менее — пусть многие давно
уже все знали — его слова вызвали общее оживление.
Пер поднялся с бокалом в руке, чтобы ответить на
поздравления, и, хотя воздух был буквально насыщен его именем, ему не давала
покоя мысль, что весь шум поднят ради будущего мужа Якобы, ради будущего зятя
Филиппа Саломона, а не ради самого Пера Сидениуса. Эта мысль разбудила
сидениусовское самолюбие и отнюдь не усилила его нежные чувства к собравшимся.
Острее чем когда бы то ни было ощутил он унаследованую от своей семьи неприязнь
к этим благополучным людям, которые живут в свое удовольствие и еще вдобавок
величают себя хорошим обществом. Гул сотни голосов, перемежаемый иностранной
речью, напоминал ему трескотню попугаев. Давно уже миновало то время, когда его
ослеплял блеск богатства. Отвращение росло с каждой минутой. Великолепные
цветы, украшавшие стол (по его подсчетам они стоили не одну сотню крон),
массивные серебряные приборы, изысканная сервировка, ливрейные лакеи и
безостановочное мелькание тарелок — все это, по мнению Пера, лишь
свидетельствовало о чисто еврейском бахвальстве.
Подзадоренный смехом Нанни, который уже начал перекрывать
все голоса, Пер решил сорвать злость на Якобе и прямо сказал ей, что находит их
званый вечер нелепым и вычурным.
Якоба не ответила. С той минуты, как у нее возникли
подозрения относительно сестры, она вообще не разговаривала с Пером.
Явное увлечение Нанни отставным кавалеристом не могло
обмануть ее. Она хорошо изучила свою сестру и знала, что той доставляет
особенное удовольствие в любовных забавах возбуждать ревность своих обожателей.
Знала, что Нанни из чистой трусости, боясь оказаться во власти своих чувств,
предпочитает создавать вокруг себя надежную защиту из поклонников.
Правда, Якоба не догадывалась, что дело зашло так далеко.
Зато она понимала другое: родственные чувства не могут служить препятствием для
Нанни. Нанни даже сознательно постарается завлечь в свои сети именно жениха
сестры. Только теперь Якоба догадалась, что, когда Нанни после возвращения из
Рима немедленно принялась рассказывать о своей встрече с Пером, в ее глазах
светилось скрытое торжество.
Но Якоба не выдала себя ни жестом, ни словом. С тем
исключительным самообладанием, которое развилось у нее из-за слабости здоровья
с самых детских лет, она спокойно разыгрывала роль счастливой невесты. Хотя все
звуки и краски доходили до нее как сквозь густой туман, хотя ее не покидало
ощущение, будто пол качается под ее ногами, как в сильный шторм на корабле, по
ней бы никто ничего не заметил, кроме того разве, что она выглядит усталой и
кажется чуть бледнее, чем обычно. И только перед ним она не могла притворяться.
Каждый раз, когда он обращался к ней, она отворачивалась. Ее терзал его голос.
Когда его рукав едва касался ее руки, у нее мурашки пробегали по спине.
По счастью, у нее было немного времени для размышлений. Не
успевала она предаться мрачным мыслям, как кто-нибудь из друзей или знакомых
обращался к ней, чтобы выпить с ней и с ее женихом. Потом с той же просьбой к
ним обратилась Нанни, и при этом она в первый раз за весь вечер взглянула на
Пера. С бесцеремонностью, от которой его бросило в дрожь, она закивала,
заулыбалась обоим и подняла свой бокал:
— Ваше здоровье, дорогой зятек!.. Поздравляю, Якоба!
«Ну и наглая же баба!» — подумал Пер. Он весь побагровел и
изо всех сил старался не встретиться с ней взглядом.
Якоба, напротив, весьма спокойно поднесла бокал к губам,
хотя и не стала пить. Боясь прочитать торжество в глазах сестры, она даже
ответила на ее кивок.
А тем временем Пер и его новаторские идеи стали основной
темой разговоров за столом, особенно среди тех, кто сидел далеко от него. Всего
внимательнее разглядывали нового зятя дамы; его суровый и мрачный вид,
сдержанность, с какой он отвечал даже на самые дружественный тосты и здравицы,
только увеличивали то уважение, которое с самого начала вызвал его мужественный
облик.
— Да, эти Сидениусы — народ с характером, —
произнес кто-то неподалеку от Филиппа Саломона, но он сделал вид, будто ничего
не слышит, хотя эти слова явно были адресованы ему.
Зато нашелся среди гостей другой человек — пожилой, сутулый,
седобородый господин (он тоже сидел во главе стола), на которого эти слова
произвели сильное впечатление. То был известный статский советник Эриксен, один
из городских богатеев, может быть даже самый богатый человек во всем городе, и
вдобавок — филантроп большого размаха. Еще до того, как сесть за стол, адвокат
Хасселагср говорил с ним о Пере и пытался заинтересовать его планами
последнего, поскольку советник ничего прежде не знал о них или, в лучшем
случае, знал только понаслышке. Поэтому теперь он испытующе разглядывал Пера и
внимательно прислушивался ко всему, что говорилось среди гостей о молодом
человеке и его почтенном семействе.
За десертом Филипп Саломон в третий раз встал с бокалом в
руках. Не затем, однако, — как он сообщил к вящему веселью всех
собравшихся, чтобы выдать замуж еще одну дочь, а затем, чтобы провозгласить
здравицу в честь доктора Натана и приветствовать его возвращение из длительной
заграничной поездки, которая, по счастью, только крепче привязала его к родной
стране и к ее молодежи. Тост был принят с бурным одобрением. Многие гости, в
том числе и дамы, вскочили со своих мест и столпились вокруг доктора, желая
чокнуться с ним.
— Он совсем не изменился, — слышалось за
столом. — Да нет, волосы начали седеть. — Пустое, это его ничуть не
старит.
Как же он, собственно, выглядел, этот осыпаемый самыми
пышными почестями и подвергающийся самым ожесточенным нападкам человек, тот,
кто больше всех потрудился для будущего Дании, тот, кто своей ораторской и
писательской деятельностью заложил основу для духовного подъема, равного
которому не знали в Дании со времен Реформации?
Он был маленького роста и считался некрасивым, во всяком
случае имел неправильные черты лица, — хотя судить о внешности Натана
представлялось делом непростым, ибо лицо его вечно менялось, отражая все
внутренние побуждения в самой необузданной мимике, которой он с годами стал
сознательно злоупотреблять. Красивее всего казался он, когда слушал. Тогда лицо
Натана оживлялось чувствами, преобладавшими в его характере, — его любовью
к искусству и страстной, неутолимой жаждой знаний. Но в собраниях, подобных
сегодняшнему, это выражение не часто появлялось на его лице, ибо здесь он
предпочитал говорить сам. Наряду с блистательным умением слушать у Натана до
старости сохранилась почти девичья любовь к болтовне, походившей временами на
обычное злословие и не свободной от ехидства. Эта-то несдержанность и вносила в
отношение к нему больше недоброжелательности и неприязни, чем он сам о том
догадывался. Мало-помалу от него отошли даже близкие друзья и союзники, ибо он
оскорблял их нордические представления о мужском достоинстве. Натура Натана
была настолько инородной, настолько не поддавалась сопоставлению с национальным
датским характером, что ему волей-неволей приходилось вечно вступать в
конфликты, тем более неизбежные, что, в отличие от других еврейских писателей,
выступавших до него в датской литературе, он не старался ни приспособиться к
чуждым ему нравам и условиям, ни возбуждать интерес, отстранившись от толпы с
истинно фарисейским: «Что мне до вас?» Он раз и навсегда уверовал в свое
неотъемлемое право быть глашатаем нации. Он рано понял, что призван сыграть в
жизни нации выдающуюся роль и что именно его инородное происхождение позволит
ему рассматривать датскую жизнь с некоторого расстояния и беспристрастно судить
о ней.
К тому же весь склад мыслей Натана не был типичным для
датчанина или немца. Его взрастила романская культура, а преклонение Натана
перед французской утонченностью, которое сопутствовало ему с юных лет и
проявлялось даже в чисто внешней элегантности, вызывало известное недоверие
среди соотечественников и, главным образом, среди мужей науки. Самые
ожесточенные противники Натана сгруппировались в стенах университета. Красиво
уложенные волосы, ослепительно белая манишка, выхоленная наружность — именно
так, по мнению профессоров-богословов старой закваски, должен был выглядеть
шарлатан.
Но все это еще не объясняло потрясающего, буквально
сокрушительного размаха его деятельности. Обладая поистине блестящими
способностями, он не был тем, что люди привыкли называть словом «гений», он не
обладал духом созидательным, не казался первооткрывателем; по сравнению с
такими самобытными умами Дании, как Грундтвиг или Кьеркегор, ему недоставало
оригинальности. Он был слишком непостоянен, чтобы выработать самостоятельное
мировоззрение, слишком жизнелюбив и избалован, чтобы упорно, как паук, выткать
свое собственное индивидуальное содержание, которое даже личностям менее
одаренным помогает порой совершать незаурядные открытия. Неутомимые искания
уподобляли его скорее золотой труженице пчелке, которая и в ясные дни, и в
ненастье порхает над цветущими лугами человеческого духа и, наполнив медом
хоботок, неизменно возвращается в свой улей. Он успевал объять литературу всех
времен и народов, словно у него была сотня глаз, и с безошибочным инстинктом
выхватывал все то, что могло вызвать интерес у него на родине, а потом умно,
мастерски создавал на этой основе эликсир. То горький, то сладкий и пряный, он
придавал датской молодежи новые силы. Историю человеческого духа на протяжении
столетий Натан умел изложить на нескольких страницах, да так, что она обретала
напряженность и глубину драмы. Самые запутанные философские рассуждения он умел
осветить одной-двумя яркими вспышками так искусно, что даже отъявленные тупицы
и те понимали, о чем идет речь.
Великое искусство популяризатора и объясняло загадку, почему
Натан приобрел столь исключительную власть над умами молодежи. Он покорял умы
не только своими силами, большую службу сослужила Натану та черта национального
характера, которую никто еще не использовал без успеха и с которой сам он,
впрочем, ожесточенно боролся, — ленивое датское спокойствие. Никогда
прежде учащаяся молодежь не имела возможности так легко и живо усваивать
знания. Человек мог развалиться на диване с длинной трубкой в зубах, а тем
временем перед ним вставали, как живые, величайшие деятели литературы, и
содержание их произведений передавалось ему до того наглядно, будто он сам
перечитал и продумал их все, что, кстати сказать, после знакомства со статьями
доктора Натана казалось многим совершенно излишним. Приговоры и суждения Натана
принимались всеми беспрекословно, потому что всякий считал их своими
собственными. Люди проникались его сугубо личными чувствами и настроениями,
делили его по-восточному пламенные симпатии и антипатии и сознавали, как
волшебно обогащается их внутренний мир. Никогда еще университетская молодежь не
была исполнена такой отваги, такого стремления к свободе. Даже самые отчаянные
тугодумы — студенты из крестьян горели жаждой великих свершений, когда,
провалявшись несколько часов на диване за чтением Натановых трудов, вставали,
чтобы еще раз набить трубку.
Однако, к чему-нибудь более серьезному, чем мгновенная
вспышка, все это не приводило, и отдача часто получалась куда сильнее, чем сам
выстрел. Поуль Бергер был далеко не единственным, чье увлечение Натаном и
боевое крещение духа послужили подготовкой к религиозному возрождению. Да иначе
и быть не могло. Когда сознание пробуждалось к духовной жизни и со всей
серьезностью начинало стремиться вглубь, оно не находило иной возделанной
почвы, куда можно пустить корни, кроме религии. Вся культура народа была так
или иначе связана с церковью. И там, где кончалась поверхность, оказывалось либо
средневековье, либо вообще пустота.
Поэтому влияние Натана можно было в известном смысле лучше
всего проследить на его противниках. Во многих из них ему удалось зажечь
настоящую страсть, тот фанатический пыл, который он тщетно пытался вызвать у
своих сторонников. В столице возврат к религии не давал себя знать так сильно —
уж слишком были заняты все умы бурным расцветом деловой жизни. Зато в
провинции, особенно в деревне, тяга к религии все крепла, сосредоточиваясь
вокруг пасторских усадеб и Высших народных школ, как войско вокруг своих
крепостей.
* * *
Когда всё встали из-за стола, Пер и Якоба устроили своего
рода прием в одном из уголков залы, где только что зажгли большую хрустальную
люстру.
Одним из первых подошел с поздравлениями и рукопожатиями землевладелец
Нэррехаве. Отыскав в своем голосе самые сердечные и раскатистые «р», хитрый
ютландец выразил глубочайшее сожаление по поводу инцидента, имевшего место
вчера у Макса Бернарда, и заверил, что он, Нэррехаве, со своей стороны, никоим
образом не согласен с подобной оценкой «ситуации».
Его слова влетали Перу в одно ухо и вылетали в другое. Он не
выпускал из виду Нанни: та стояла в противоположном углу залы и кокетничала со
своими поклонниками, которые тесным кольцом обступили ее. Хотя Пер твердо решил
больше не думать о ней, он, тем не менее, не мог оторвать от нее глаз. Он
видел, как кавалерист Иверсен принес из вестибюля горностаевую пелерину и с
нарочитой медлительностью нежно накинул ее на плечи Нанни, как он непременно
хотел застегнуть крючки пелерины, чего она ему, конечно, не позволила и даже
ударила его по пальцам. Но тотчас же после этого она мирно приняла предложенную
им руку и вместе с ним направилась в сад, где уже собралось несколько молодых
людей, чтобы выпить кофе в норвежской беседке.
А землевладелец Нэррехаве тем временем продолжал свою речь,
и Пер, наконец, догадался, что Нэррехаве хочет заставить его разговориться по
поводу событий вчерашнего дня, чтобы выпытать его дальнейшие планы и виды на
будущее. Не желая показать Нэррехаве, что у него вовсе нет никаких планов, Пер
отвечал ему очень сдержанно и немногословно, но это только разжигало
любопытство ютландца, и он из кожи лез, лишь бы до чего-нибудь договориться.
Наконец, он оставил Пера в покое, но на его место откуда-то
со стороны, из группы поздравителей, окруживших Якобу, тут же явился другой
собеседник. На сей раз это был Арон Израель. Маленький, робкий и нескладный
человек, кабинетный ученый, исполненный наивного восхищения перед всем, чего он
не понимал и, особенно, перед практической деятельностью, он уже довольно долго
кружил неподалеку от Пера, дожидаясь удобного момента, чтобы подойти и
поздравить его, никому не помешав при этом. За свое долготерпение он
вознаградил себя тем, что, ухватив, наконец, руку Пера, зажал ее между своими и
долго не выпускал.
— …Я хотел бы также, господин Сидениус, воспользоваться
случаем и от души поблагодарить вас за вашу брошюру, вышедшую прошлой зимой.
Это был поистине взрыв бомбы, террористический акт своего рода, совершенный,
однако, на благо человечества. Я отлично понимаю, что вас нисколько не
интересует мое мнение о вашей книге, мнение лица непосвященного, и все же я не
могу удержаться и должен сказать вам, что, несмотря на ряд слишком сильных
выражений, которые, без сомнения, могут отпугнуть, она очень меня порадовала.
Пер нерешительно посмотрел на маленького человечка. Правда,
тот был не единственным из гостей, кто завел речь об его брошюре и наговорил по
этому поводу комплиментов. Но похвалы других Пер считал просто светской
любезностью, тогда как в искренности Арона Израеля он не сомневался. Вдобавок,
он много слышал об этом скромном ученом, о его страстных поисках правды, обо
всех его идейных устремлениях. Уже не первый раз Арон Израель выказывал живой
интерес к Перу и к его передовым идеям.
Пер ответил — и это была чистая правда, — что его
вообще удивляет, как брошюра могла попасться на глаза Арону Израелю. Ведь
большим успехом она не пользовалась. Журналы не проронили о ней ни словечка,
газеты же как раз в дни ее выхода были чрезвычайно заняты недавно возникшим
планом переноса сада Тиволи на другое место.
— Я обратил на нее особенное внимание, — ответил
Арон Израель, у меня было даже искушение написать вам. Ведь вы, я думаю,
знаете, что у нас есть люди, которых порадовала и вдохновила ваша возвышенная и
смелая вера в творческие возможности человечества, ваша идея грядущего
покорения природы. Да, да, именно вдохновила. Я не случайно употребил это
слово. На мой взгляд, ваша книга относится к подлинно просветительной
литературе, на меня она произвела впечатление весеннего ветра, вызывающего
легкое головокружение, но зато полного благодатной свежести. Я от души желаю,
чтобы наша чудесная молодежь по достоинству оценила ваше евангелие природы, ибо
она относится к естественным наукам с непонятным пренебрежением и именно потому
так легко разочаровывается в жизни.
Пер покраснел и осторожно высвободил Руку.
Вот и всегда так. При всей своей самоуверенности, при всех
мечтах о славе и почестях, он крайне смущался, стоило кому-нибудь от души
похвалить его. Кроме того, он сейчас, естественно, предпочитал не вдаваться в
серьезные рассуждения о своем проекте и потому решил переменить тему.
Но Арон Израель был слишком увлечен разговором. Он завел
речь о Натане, деятельность которого Пер трактовал в своей книге весьма
пренебрежительно, ибо в пору ее написания от души презирал всякого рода
эстетов. Арон Израель сказал, что, хотя лично ему доктор Натан внушает
глубочайшее восхищение, нельзя не согласиться, что недостаток у последнего
знаний в области естественных и технических наук есть весьма серьезный изъян,
могущий сыграть роковую роль для той части датской молодежи, чьим вдохновителем
является Натан. Было бы куда лучше, если бы усилия Натана вызвали к жизни
больше людей действия и меньше почитателей прекрасного. Здесь необходимо по
возможности скорее наверстать упущенное, а для разрешения такой задачи,
величайшей, быть может, из задач нашего времени, автор «Государства будущего» —
это говорится не ради лести — располагает, судя по всему, незаурядными
способностями. Подрастающее поколение ждет еще своего грядущего вождя,
человека, способного разбудить его. Трон пустует. Остается только
разыскать избранника королевской крови…
Тут ему пришлось замолчать. В зале неожиданно воцарилась
тишина. Какой-то господин с пышной шевелюрой уселся за большой рояль и ударил
по клавишам, а Ивэн, сияя как медный грош, подвел к пианисту высокую
пышногрудую особу.
Это и был тот самый сюрприз, который Ивэн называл le clou.
Дама — известная певица Королевской оперы — милостиво согласилась принять
приглашение на сегодняшнее суаре и пропеть, когда встанут из-за стола
(разумеется, за весьма солидный гонорар), две песни и еще одну на «бис»,
каковая честь — что было отлично известно большинству присутствующих — выпадала
доселе лишь на долю самых богатых и знатных аристократических семейств.
Пер совершенно не понимал камерного пения и попытался
улизнуть. Он видел, как некоторые из гостей — те, кого манил уют курительной
комнаты, — успешно пробираются вдоль стен. Но Пер сидел слишком далеко от
выхода. Не успел он достичь дверей, как по залу пронесся патетический вскрик и
сразу же после этого замирающее пианиссимо, которое заставило его остановиться
и признать себя побежденным.
Впрочем, пения он почти не слушал, в его ушах все еще
звучали слова Арона Израеля, вызывая легкое головокружение. Не есть ли это
перст судьбы, что именно сейчас, когда сам он перестал считать себя
избранником, его одарили таким восторженным доверием? Он весь похолодел, едва
этот странный маленький человек пророчески заявил о «пустующем троне». Самая
гордая мечта юных дней, давно уже позабытая, после этих слов воротилась к нему,
словно вспугнутый орел в свое гнездо.
Он очнулся от своих мыслей лишь после того, как смолкло
пение и кругом по знаку Ивэна, словно град, раскатились аплодисменты. А
очнувшись, тут же вспомнил про Нанни, которая все еще не вернулась со своим
кавалером. «Должно быть, им не скучно»,— угрюмо подумал он, чувствуя сильное
искушение спуститься в сад и поглядеть, что же они там делают в темноте.
В дверях он столкнулся с дядей Генрихом. По случаю
сегодняшнего торжества старый щеголь тщательно уложил волосы и, всем на
зависть, воткнул в галстук свою булавку с огромным фальшивым брильянтом,
который сверкал, словно королевский дар.
Пер хотел было проскочить мимо Генриха. Со времени своего
возвращения он по возможности старался не попадаться на глаза этому злому
демону саломоновского дома; Генрих, как и прежде, разыгрывал перед ним отца и
благодетеля, но до оглашения помолвки Пер должен был все сносить безропотно, ибо
опасался его острого языка.
Дядя Генрих тут же задержал его и с таинственным
подмигиванием отвел в сторону.
— Скажу вам мимоходом одно словечко, дорогой друг. Но
прежде всего примите мои почтительнейшие compliments. Все получается как нельзя
лучше.
— Простите, вы о чем? — спросил Пер, тщетно
пытаясь скрыть раздражение.
— То есть как о чем?.. Ах, так!.. Вы собираетесь ломать
комедию даже передо мной. Не стоит труда, мой милый, — видит бог, я хорошо
вас знаю. Но вы не смущайтесь. И не выходите из своей роли, — это,
пожалуй, будет всего умней. Ваш серьезный вид, доложу я вам, производит
потрясающее впечатление. Бог ты мой, до чего вы меня позабавили! Все в один
голос твердят, что вы настоящий мужчина. Со смеху умрешь! Вот и продолжайте в
том же духе. Поводите-ка их всех за нос. Пустите им пыль в глаза. Валяйте,
валяйте, чтобы я мог вас хоть немного уважать!
Пер с отвращением взглянул на маленького уродца: тот явно
хватил за столом лишнего, и из глаз у него, как у василиска, прямо струилась
злость.
Приемы в доме Саломонов всегда вызывали у лжедиректора
сильное разлитие желчи, потому что ни один из гостей не желал с ним знаться. А
всего презрительнее относились к нему биржевики.
— Про что это вы толкуете? — спросил Пер. —
Если вы хотите что-нибудь сказать, так поторапливайтесь.
— Ваш покорнейший слуга! Наипокорнейший! Говоря с вами,
я невольно вспоминаю пьесу, которую я видел когда-то на сцене Королевского
театра… преглупая, про рыцарей, со всякими рифмами и вздором. И был там один
молодой человек, совершенное ничтожество, неудачник, но стоило ему открыть рот,
как все просто сходили с ума. Дамы вешались ему на шею, и сам король ошалел от
восторга и назначил его своим министром. Оказывается, все дело было в какой-то
штучке, волшебной, разумеется, — он тайно носил ее при себе, вот она-то и
привлекала к нему все сердца. Вам, мой милый, наверно, досталось в наследство
кольцо этого юноши, а? Вы сами, что об этом думаете? Не успел вернуться из
путешествия, как уже закатил скандал, да такой, что нам остается только сгореть
со стыда. И сегодня он тем не менее герой дня и делает карьеру. Впрочем, вы,
почтеннейший, конечно, считаете, что так оно и должно быть.
«Не мешало бы осадить его»,— подумал Пер, но тут его осенила
весьма забавная идея. Не стоит, пусть себе злится. Пусть Генрих останется его
придворным шутом. Его искренняя недоброжелательность доставит ему, Перу, не
одну приятную минуту среди шумного маскарада, именуемого жизнью.
И потом, он покровительственно возложил руку на подбитое
ватой плечо старой обезьяны и сказал:
— Ну, ладно, любезнейший дядюшка. Если вы хотите
сказать еще что-нибудь, выкладывайте, да поскорей. Я спешу.
— Тогда слушайте. Известно ли вам, что, пользуясь вашим
именем, они собираются сколотить новое общество? Вы ведь знаете эту
деревенщину, этого толстяка, который присутствует на нашем вечере в своих
вонючих сапогах — его зовут Нэррехаве. Я видел, как он разговаривал с вами. Вы
ничего не заметили?
— Н-ет. Ничего особенного.
— Конечно, ничего. Но дело обстоит именно так. Он да
еще тот долговязый вертопрах — адвокат Хасселагер, уже выпустили щупальца. Я
сам наблюдал за ними. Я недавно видел, как они оба разговаривали с этим
болваном, статским советником Эриксеном. Они с ним носятся, прямо сил нет, и
называют его рыцарем и патриотом, а все потому, что он умеет пустить слезу,
едва заслышит болтовню о национальном возрождении, о любви к отечеству или о
духовном подъеме… психопат эдакий!.. Я сразу смекнул, что они чешут языки на
ваш счет, и пристроился поблизости, чтобы послушать краешком уха их разговор.
По-моему, рыбка клюнула. Статский советник внимательно слушал. Они его явно
обработали. Поэтому я заявляю: не натворите глупостей. Не теряйте времени,
цепляйтесь всеми когтями. Такой удобный случай вам вряд ли скоро представится.
Сначала Пер ничего не ответил. Он не особенно доверял чужим
наблюдениям, но после вдохновляющего разговора с Ароном Израелем слова дяди
Генриха произвели на него известное впечатление.
— И это все, что вы хотели сказать? — спросил он.
— Нет, не все.
— Значит, есть еще что-нибудь?
— Да… но вы вряд ли догадаетесь, о чем идет
речь, — сказал он, подмигивая, и сделал длинную паузу, чтобы подстрекнуть
любопытство Пера. — Когда я сегодня днем прогуливался по Виммельскафт, я
встретил знаете кого? Полковника Бьерреграва.
Заслышав это имя, Пер вздрогнул.
— Значит, вы с ним разговаривали?
— Ясное дело, разговаривал.
— И, наверно, рассказали, что произошло вчера у Макса
Бернарда?
— Разумеется.
— Ну… а он что?
— Он уже все знал.
— Ах, так. От кого же?
— Вот этого он мне не сказал. Но потом я и сам догадался.
Он обронил два словечка про Нэррехаве да еще спросил меня — эдак; знаете ли,
мимоходом, знаком ли я с ним и что он собой представляет. А тот — хитрая
бестия! — уже вчера побывал у полковника и наговорил ему всякой всячины. Я
вам повторяю: полковник знал решительно все, что произошло у Макса. И —
представьте себе — ему понравилось ваше поведение. Честное слово — накажи меня
бог! — он просто был вне себя от восторга, что вы осмелились выложить
Максу всю правду в глаза. Он охотно увидел бы всех наших молодых еврейских
крикунов на виселице, — бог благослови его за это! У него прямо засверкали
глаза. «Перед таким парнем, — сказал он, — я готов снять шляпу…» Я
сразу догадался, что он неспроста говорит мне об этом. Он явно рассчитывал, что
я передам его слова вам. Он хочет вас умаслить, понимаете? Он рассчитывает
прийти к соглашению. «Этот человек мне по душе, — сказал он. — Теперь
наша собственная, полная сил датская молодежь требует себе места под солнцем,
потом она вышвырнет всякий чужеземный сброд, которому позволили расплодиться у
нас в стране». Так он сказал, слово в слово. Забавно, не правда ли? И здорово
сказано!
Погруженный в свои мысли, Пер ничего не ответил.
— Ну, как же после этого не назвать вас
счастливчиком? Чем больше глупостей вы делаете, тем больше ваш успех!..
Стоявшие неподалеку гости зашикали на них. Певица взяла
другой нотный лист, и в большой зале стало тихо, как в церкви.
Пер избавился, наконец, от Генриха и выскользнул из залы. Он
миновал гостиную, потом вышел в вестибюль. Распахнутая дверь вела отсюда в
библиотеку и через нее — в бильярдную. Обе комнаты служили сейчас курительной.
Из библиотеки, где группа весьма шумных господ вела оживленную беседу, тянулось
облако дыма от гаванских сигар. Перу, стоявшему в вестибюле, курильщиков не было
видно, но голоса их почти заглушали музыку.
И вдруг, не доходя до раскрытой двери библиотеки, Пер
остановился. Он услышал, как кто-то произнес его имя. Сердце у него забилось,
щеки вспыхнули, он подошел поближе и прислушался. Оказывается, спор шел о нем.
Страсти разгорелись из-за его проекта. Двое спорящих наперебой уверяли, что
нельзя ущемлять интересы Копенгагена ради интересов всей страны, третий человек
с очень звучным голосом — возражал, что его лично в данном проекте как раз и
привлекает решительный отказ от местничества, которое уже нанесло стране
невозместимый ущерб и удалило ее от европейских деловых центров гораздо больше,
чем к тому вынуждало географическое положение.
Дальше Пер слушать не захотел. Он тихонько повернулся и
пошел обратно в пустую гостиную. Здесь он постоял немного в задумчивости у
окна, глядя на проселочную дорогу, на лес и не совсем еще погасшее небо.
Вот, наконец, наступило и его время! Ему пришло в голову
(тут он иронически улыбнулся), что теперешнее положение точно соответствует его
старым расчетам, где он учитывал возможный эффект того события, которое
произошло сегодня вечером. Действительно, оглашение помолвки упрочило и
закрепило его «счастье». Он получил официальное право на позлащенный терновый
венец славы.
В зале снова градом рассыпались хлопки, и одновременно все
зашевелилось — гости стали разбредаться по дому. У Пера кружилась голова от
жары, от приторного запаха духов, поэтому он не хотел смешиваться с толпой.
Повинуясь внезапному решению, он вернулся в вестибюль, разыскал шляпу и пальто
на переполненной вешалке и вышел на дорогу.
Вечер был по-летнему теплый. Слева шумел лес, справа лежал
пролив, и над ним, словно дымок, клубился туман. Несколько раз Пер
останавливался и глубоко вдыхал росистый вечерний воздух, который приятно
освежал его разгоряченное тело. Шляпу он так и держал в руках, а длинное пальто
в спешке накинул на плечи, и оно развевалось, как плащ художника.
Он думал о том, что пора снова всерьез взяться за разработку
проекта. Теперь ему наверняка удастся устранить все недостатки.
Причиной неудач, преследовавших его с утра, послужило, быть
может, плохое настроение. Завтра все будет гораздо лучше.
На повороте дороги, у самой воды, он остановился. Перед ним
меж уходящих во тьму берегов расстилалась ровная гладь пролива, а над ней
простерлось безоблачное небо.
Несколько минут он стоял неподвижно, прислушиваясь к мягкому
всплеску прибоя, и снова, как в день возвращения, когда они сидели здесь вместе
с Якобой, однообразный плеск, звучавший в глубокой тишине, словно приветливый
лепет вечности, наполнил его душу странным очарованием.
Звезды тоже, казалось, жили своей таинственной жизнью.
Особенно одна, маленькая и очень яркая, мерцала прямо над островом Вен так
ласково, будто узнала Пера и о чем-то хотела напомнить ему. — Разве ты не
помнишь?.. давно… давным-давно… далеко-далеко отсюда… в мировом пространстве…»
Стук колес — то возвращались из города загулявшие дачники —
вернул его к действительности. И тут он увидел загадочную игру света, которая в
первую минуту ошеломила, потом даже испугала его. Но скоро он сообразил, что
это светящиеся шары Ивэна, отражаясь в зеркальной глади, создают впечатление
огненных столбов. А чуть повыше, сквозь темные купы деревьев он разглядел огни
залитой светом виллы. И все это вместе в тиши летнего вечера напомнило ему
сияющий сказочный дворец, где живут феи.
Вдруг он спохватился, что для того вышел в сад, чтобы
выследить Нанни и ее кавалера. А тут он совсем забыл про нее и нисколько не был
этим огорчен. «Бог с ней, пусть достается ему»,— подумал Пер. Так он
распрощался и с Нанни, и со всеми треволнениями любви.
Перед лицом беспредельного мирового пространства суетная
любовная возня людей показалась ему жалкой и пошлой, вызывала даже чувство
гадливости.
Пер прошел еще немного, и тишина уступила место шумному
оживлению — здесь начинался дачный поселок, а хорошая погода выманила жителей
поселка из под крыш в сады и на веранды.
Но Перу хотелось тишины. Он повернулся и медленно побрел
назад.
Проходя мимо дачи, из которой доносилась музыка, он невольно
остановился и бросил взгляд поверх высокой терновой изгороди, отделявшей сад от
проезжей дороги. За изгородью, в глубине старого сада, приютился небольшой
домик под соломенной крышей, где весело шумела группа молодых людей.
Там, судя по всему, тоже отмечали какой-то семейный
праздник, но сразу бросалось в глаза, как непохоже это сборище на то, которое
он только что покинул. Здесь на всех дамах тоже были светлые платья, но более
скромного покроя, не изобличавшие светского презрения к условностям, и игра, в
которую здесь играли, тоже была своя, старая и вполне невинная, — игра в
прятки. Какой-то студент присел под деревом, накрыл глаза своей белой фуражкой
и начал считать, а остальные, крадучись, проскользнули по мосткам и лужайкам и
попрятались за кустами. Через открытую дверь веранды виднелся накрытый стол и
за ним два пожилых господина с трубками в зубах. На одном была ермолка, что
довершало общее впечатление бюргерской добропорядочности, простоты и уюта. Из
этой-то двери и доносилась музыка, которая привлекла его внимание, —
жалобные, надтреснутые звуки старенького, расстроенного фортепьяно, вроде того,
на каком играла в родительском доме сестра Сигне. Он никогда не мог без
волнения слушать эти звуки.
Из-за дома вышли, обнявшись, две молодые девушки. Они
уселись в мечтательных позах на ступеньках веранды и залюбовались звездным
небом. К ним подсело еще несколько дам, запыхавшихся от игры в прятки, — и
постепенно на ступеньках собралась целая стайка одетых в белое фигур. Все
смотрели на небо и обмахивались носовыми платками.
— Ох, если бы звездочка упала, — сказала одна.
— А что бы ты задумала? — спросила другая.
— Ни за что не скажу.
— А мне вы тоже не скажете, фрёкен Йенсен? —
спросил студент; вместе с остальными мужчинами он устроился прямо на лужайке
перед домом.
— Н-не знаю… конечно… если вы пообещаете никому не
рассказывать…
— Клянусь! — воскликнул он и, растопырив пальцы,
положил руку на сердце. — Итак, что вы хотели пожелать?
— Я хотела пожелать, чтобы… чтобы у меня не подгорела
завтра каша.
Взрыв хохота и аплодисменты всех присутствующих. Но тут
кто-то спросил:
— А не спеть ли нам?
— Да, детки, спойте, — сказала пожилая дама,
которая появилась в дверях как раз при этих словах.
— Вы спойте, а мы тем временем подадим сладкое.
Пер и не заметил, что за ним наблюдает одинокая пара,
которая все еще продолжала бродить по саду, тщательно выбирая дорожки потемнее.
Вдруг перед ним по другую сторону изгороди выросла мужская фигура; подошедший
снял шляпу и с иронической вежливостью поинтересовался, кого, собственно,
дожидается Пер.
Пришлось уйти.
Но, отойдя шагов на сто, Пер остановился и снова
прислушался. В саду запели, он узнал слова и мелодию известной песни — летом,
на воздухе, ее часто певали его братья и сестры.
Покой и тишь царят в полях,
И вечер настает,
Смеется месяц в облаках,
Звезда звезду зовет.
Пер стоял, затаив дыхание. Никогда, думалось ему, он не
слышал таких хороших голосов. Может быть, причиной тому был глубокий покой
летнего вечера. Несмотря на расстояние, он отчетливо различал каждое слово,
каждый звук. В этом было что-то почти сверхъестественное. Казалось, поет сама
земля вокруг него, поет дорога под его ногами, словло там сокрыт подземный хор.
И заключил простор морской
В объятья небосвод.
На бреге дальнем страж ночной
Хвалу творцу поет.
Пер закрыл глаза. Острая боль обожгла его. Звуки песни
пробудили живой отголосок в заповедных тайниках души.
И на земле и в небесах
Такая благодать!
А сердце — словно на часах,
Не хочет отдыхать.
* * *
А в Сковбаккене между тем начались танцы. Правда, после
столь плотного обеда одна лишь молодежь не боялась резких движений.
Более пожилые разбрелись по комнатам или, рассевшись вдоль
стен залы, наблюдали за танцующими.
Оживление, схлынувшее было после концерта, снова овладело
гостями, когда заиграла музыка, а в курительной были поданы крепкие напитки.
Через кабинет вихрем пронесся по направлению к танцевальной
зале доктор Натан под руку с двумя дамами — самыми молодыми и красивыми на
сегодняшнем вечере. Нигде, пожалуй, сей замечательный человек не был достоин
большего восхищения, нежели на светских раутах. Сколько бы он ни проработал
будь то днем или ночью, пусть даже в его кабинете до рассвета не гасла
лампа, — он не ведал усталости и отдавался веселью с чисто юношеским пылом
и страстью. Ему не приходилось искусственно подбадривать и возбуждать себя.
Откровенное и глубокое презрение к людям, выработавшееся у доктора с годами, не
могло пересилить в нем любовь к жизни. Сверкающие огнями залы, красивые
женщины, улыбки и цветы всегда радостно волновали его. Где бы и когда бы вы ни
увидели его, доктор Натан неизменно рассказывал, объяснял и убеждал. В
обществе, равно как и в литературе, доктор был сущим магом и покорителем
сердец; полный дерзкого высокомерия, он в то же время всячески старался не произвести
плохого впечатления. Даже мнение самого ничтожного студентишки тревожило его. В
своих трудах он мог отпускать любые насмешки по поводу жизни и житейской суеты,
однако, стоило ему на деле столкнуться с жизнью, как она немедленно завладевала
им. Даже самые непривлекательные стороны бытия манили его, настолько щедрая и
многогранная натура была у этого коренного горожанина, рожденного в самом
сердце столицы, выросшего на булыжных мостовых. Так на каменистой почве юга
вырастает кактус с огненными цветами.
Именно эта искрящаяся, бурная любовь к жизни делала Натана
явлением совершенно необычайным для такой отсталой крестьянской страны, как
Дания. В литературном оркестре современности, где слышались голоса всех
инструментов, от трубы Страшного суда до ярмарочного барабана и благочестивого
перезвона церковных колоколов, голос Натана звучал, как голос самой природы,
манящий и пугающий в то же время. Когда седой, с козлиной бородкой, чуть
прихрамывающий доктор промчался в танцевальную залу, ведя за собой двух молоденьких
краснеющих девушек, он казался живым воплощением Пана, великого бога лесов. В
глазах молодежи он и был Паном с волшебной свирелью, своей игрой он увлекал
даже малодушных к источникам вечной юности и на какое-то мгновение заставил
пуститься в пляс неповоротливых и косноязычных датчан.
Среди зрителей в зале находилась и Якоба. Она так и осталась
на прежнем месте, потому что музыка и танцы были ей приятны — они позволяли ни
о чем не думать. Рядом с ней сидел кандидат Баллинг и толковал о Поуле Бергере.
Якоба его почти не слушала. Взгляд ее тревожно блуждал по
зале в поисках Пера. Но Пера нигде не было, тогда как золотисто-желтое платье
Нанни то и дело мелькало среди танцующих. Якоба решила, что он застрял в
курительной, и хотела только одного — чтобы он там подольше оставался. Она
боялась, что придет и пригласит ее танцевать и что она не сумеет совладать с
собой, если он предпримет какую-нибудь попытку к примирению.
Впрочем, долговязый литератор, сидевший рядом с ней,
решительно не замечал ее отсутствующего вида. Он, по обыкновению, был и сам
очень рассеян и каждую минуту умолкал и вертел головой во все стороны,
прислушиваясь к разговорам окружающих. Баллинг принадлежал к числу тех датчан
молодого поколения, которые сначала были и благопристойны и добродушны, затем,
под воздействием доктора Натана, исполнились львиной отваги, но вскоре осознали
свои заблуждения, не найдя, однако, в себе достаточного мужества открыто
признать и: не говоря уж о том, чтобы — как Поуль Бергер — стяжать славу Иуды
во стане врагов. Такие люди в рядах победоносной армии прогресса подобны
невыявленным дезертирам; из страха они следуют за знаменем армии, но в душе
радуются каждому ее поражению.
Будучи до известной степени жертвой собственной
порядочности, Баллинг считал себя фигурой трагической, и когда в дверях
показался со своими дамами вождь победителей — доктор Натан, лицо Баллинга
вспыхнуло от злости.
Снова среди танцующих показалась Нанни в золотых одеждах
баядерки. Она тоже искала глазами Пера и тоже тщетно глядела по сторонам, не
понимая, куда он делся. Хотя держалась она весьма вызывающе, ей весь вечер было
очень не по себе из-за сцены, разыгравшейся в кабинете. Все ее прежнее
поведение сводилось к одной цели: сбить с толку Пера и самой позабыть обо всем,
но теперь ее мучила мысль, что она хватила через край и что Пер из мести начнет
трезвонить о случившемся направо и налево.
А тем временем вернулся Пер. Снимая в вестибюле пальто, он
бросил взгляд в распахнутую дверь битком набитой курительной и случайно увидел
там Дюринга, который сидел в кругу известных биржевиков.
В свое время Дюринг создал себе имя, выступая против
общественного мнения, затем он с присущей ему находчивостью переметнулся и счел
более выгодным говорить и писать именно то, что публика — и особенно биржевики
— больше всего хотела услышать сейчас. Его путевые записки о финансовой жизни
Франции и Италии имели шумный успех в деловом мире и стяжали Дюрингу репутацию
исключительно сведущего человека. В своих записках он превозносил солидность и
добропорядочность датской торговли, резко отличающие ее от зарубежной, и было
единогласно признано, что Дюринг имеет все основания руководить крупной
экономической газетой. Его статьи обнаруживали такое серьезное отношение к
делу, такое чувство ответственности, каких трудно было ожидать от бывшего
театрального рецензента в «Фалькене». Поэтому назначение его на пост главного
редактора, вызывавшее сначала яростные нападки, теперь все воспринимали как
лишнее доказательство гениальной способности Макса Бернарда подбирать нужных людей
и находить для каждого из них самое подходящее место.
Пер хотел было присоединиться к курильщикам, чтобы отогнать
мрачные мысли и с помощью стакана виски прийти в настроение более уместное при
данных обстоятельствах. Но, завидев короля прессы в кольце поклонников, он
потерял всякую охоту подлаживаться к обстоятельствам, повернулся и пошел
дальше.
На лице его еще сохранился слабый отблеск иного, более
счастливого мира. Но, пробираясь по переполненным и душным комнатам, глядя на
разгоряченные лица и безостановочное судорожное движение вееров, он снова
помрачнел. Вдобавок ему резал глаза яркий свет люстр. Переход от тишины
сельского вечера к шуму и гаму большого общества совершенно ошеломил его. Ему
казалось, будто он попал в самое нутро грохочущей электрической машины со
сверхмощным напряжением.
В дверях залы он остановился и посмотрел на танцующих. За
это время число их заметно увеличилось. Кое-кто из пожилых тоже решил поразмять
ноги.
И вдруг теплая волна прилила к сердцу Пера. Среди шумной
суеты он увидел Якобу. Она сидела у противоположной стены, на том самом месте,
где он час тому назад оставил ее. Да, подумалось ему, только рядом с ней он
может чувствовать себя спокойно. И не темный ненадежный инстинкт, а сама воля к
жизни заставила его выбрать Якобу еще задолго до того, как он в полной мере и
по достоинству сумел оценить ее. Его поразило, что и она среди этой суеты
кажется чужой. По всей вероятности, она и не танцевала: веер и перчатки
по-прежнему лежали у нее на коленях.
Словно откровение явилось Перу при этом зрелище. Никогда
раньше он с такой силой не сознавал, насколько глубока их внутренняя связь, не
понимал, что любовь Якобы есть пока единственно надежное завоевание, которое
принесла ему погоня за счастьем в царстве приключений.
Отныне он сумеет по-настоящему ценить свое сокровище! Будто
отблеск рассвета упал на Пера, когда он углубился в немое созерцание ее
тонкого, умного, бледного лица с тяжелыми веками, с энергическим, хотя и
непередаваемо женственным разрезом рта. А ее злосчастное платье — теперь даже
оно вызывало у него умиление, именно потому, что она так некстати его надела.
Он хотел как можно скорей пробраться к Якобе, но тут под
руку со своими кавалером примчалась Нанни, разгоряченная танцами.
— Ну где вы пропадаете, негодный? Все дамы только о том
и мечтают, чтобы потанцевать с женихом, а он, видите ли, взял да скрылся! Это
просто наглость с вашей стороны.
Пер холодно взглянул на нее.
— Я чрезвычайно сожалею, но Якоба устала, поэтому я
сегодня тоже не буду танцевать.
С этими словами он повернулся к ней спиной, а Нанни
расхохоталась, пытаясь скрыть свою ярость.
— Пошли, выпьем чего-нибудь холодненького, — сказала
она и удалилась со своим — кавалером. — Ну и грубияна подцепила моя
сестрица. Вы не находите?
Якоба увидела Пера, как только он показался в дверях, и,
хотя она отвернулась, она не могла не заметить сценки, которая разыгралась
между Пером и Нанни. Теперь, глядя, как он спешит к ней, она поняла, что стала
свидетельницей решительного разрыва.
Пер дружески кивнул ей и опустился на стул, с которого
только что встал кандидат Баллинг. Потом он придвинулся поближе и сжал ее руку,
лежавшую на подлокотнике кресла. И Якоба не отняла руки. Просто не смогла
отнять — так ее покорила эта немая мольба о прощении. Но ответить на его
пожатие она тоже не смогла, как не смогла заставить себя посмотреть ему в
глаза, чего он, без сомнения, ожидал. Гордость ее слишком страдала от сознания,
что она не может устоять перед его лаской.
— Какие у тебя холодные руки, — сказал он. —
Ты, верно, озябла. Принести тебе шаль?
— Нет. Мне тепло.
— А из дверей не дует?
— Нет, не замечаю.
— Но все-таки, может, ты хочешь…
— Нет, нет, ничего не хочу.
— Ну, как тебе угодно, дружок!
Голос у нее был усталый, в ответах сквозило некоторое
раздражение, но Пер этого не замечал. Поглаживая пальцы Якобы, он прижал ее
руку к своей груди. Одновременно он придвинулся к ней еще ближе, теперь их
плечи тоже доверчиво соприкоснулись. Когда она хотела высвободить руку, он
удержал ее. Голосом, которым он говорил с ней в те памятные ночи, от которого
кровь прихлынула к ее щекам, шепнул:
— Дружок мой, дорогой дружок! — И немного спустя —
Ты танцевала?
Она отрицательно качнула головой.
— А хочешь?
— Нет, ничуть… Я очень устала, — добавила она
после небольшого молчания, опасаясь, что Пер ложно истолкует ее отказ.
— Тогда я предложу тебе вот что. Сегодня чудесная
погода. И не холодно. Совсем как летом. Давай погуляем по саду?
Она не сразу ответила, и он продолжал:
— Я думаю, тебе станет лучше на свежем воздухе. И
потом, я должен кое-что сказать тебе.
Тут она впервые за весь вечер взглянула на него, правда,
отсутствующим взглядом, — мысли ее были далеко. Но тон его — искренний и
теплый — она уловила.
Она встала, и, когда Пер принес ей накидку, а себе пальто,
они отправились в сад.
На террасе, куда танцующие выходили освежиться, царило
шумное оживление.
Гости толпились вокруг столов, где были расставлены
прохладительные напитки, мороженое и всевозможные сладости. Здесь, под открытым
небом, находилась и Нанни со своим кавалером. Она только было собралась выкушать
порцию фруктового мороженого, как вдруг заметила, что Пер и Якоба под руку
прошли мимо нее и спустились по мраморной лестнице.
«Ну, сейчас он ей все выложит»,— молнией сверкнуло у нее в
уме. И губы ее побелели от страха, ненависти и разочарования.
Она отставила вазочку с недоеденным мороженым и вернулась в
залу. «Нет! мысленно продолжала она, кружась по зале со своим партнером. —
Якобе недолго радоваться. Уж об этом-то она, Нанни, позаботится. Воевать так
воевать!»
Пер и Якоба прошли через весь сад и сели у самой воды на
укромную скамью. Здесь они сидели обычно, если хотели, чтобы им никто не мешал.
Теперь, когда вокруг никого не было, Якоба перестала сопротивляться. Пер обнял
ее за плечи, и она прижалась к нему и положила голову ему на грудь.
Они сидели тихо-тихо. У их ног сонно шумели волны, и отблеск
светящихся шаров Ивэна дробился в воде, словно там проплывали косяки золотых
рыбок.
— Тебе не холодно? — спросил Пер, плотнее укутывая
ее меховой накидкой.
— Нет, нет, ничуть, — ответила она снова с некоторой
досадой.
Словно продолжая вчерашний разговор, начатый на этой же
скамье, Пер рассказал, как в ходе наблюдений над гостями он пришел к выводу,
что отечественные прогрессисты начинают вырождаться. Во всяком случае, от
восхищения, которое они вызывали у него в былые дни, не осталось и следа. Он
должен целиком согласиться со всем тем, что она писала или говорила ему:
общество, где лица, подобные, например, Дюрингу, могут играть ведущую роль,
само подписало свой приговор. Ему ясно, что если в Дании еще и можно надеяться
на прогресс и торжество свободных идей, то для этого на сцену должны выйти
другие силы — люди в полном смысле слова, глубокие и благородные натуры,
жизненная цель которых не ограничивается повседневной охотой за деньгами,
женщинами или знаками отличия.
Он развивал этот взгляд с присущим ему красноречием. Но
Якоба почти не слушала его. Все серьезные и прочувствованные слова скользили
мимо ее ушей, словно шелест листьев.
Зато когда он к концу своей речи попросил у нее поцелуя в
знак полного примирения, она его тотчас же услышала, быстро подняла голову и
подставила ему губы, как человек, изнывающий от жажды и желающий лишь одного —
поскорей утолить ее.
|