Увеличить |
21 августа
Напрасно простираю я к ней объятия, очнувшись утром от
тяжких снов, напрасно ищу ее ночью в своей постели, когда в счастливом и
невинном сновидении мне пригрезится, будто я сижу возле нее на лугу и осыпаю
поцелуями ее руку. Когда же я тянусь к ней, ещё одурманенный дремотой, и вдруг
просыпаюсь, — поток слез исторгается из моего стесненного сердца, и я
плачу безутешно, предчувствуя мрачное будущее.
22 августа
Это поистине несчастье, Вильгельм! Мои деятельные силы
разладились, и я пребываю в какой-то тревожной апатии, не могу сидеть сложа
руки, но и делать ничего не могу. У меня больше нет ни творческого воображения,
ни любви к природе, и книги противны мне. Когда мы потеряли себя, все для нас
потеряно… Право же, иногда мне хочется быть поденщиком, чтобы, проснувшись
утром, иметь на предстоящий день хоть какую-то цель, стремление, надежду.
Часто, глядя, как Альберт сидит, зарывшись по уши в деловые бумаги, я завидую
ему и, кажется, был бы рад поменяться с ним. Сколько раз уж было у меня
поползновение написать тебе и министру и ходатайствовать о месте при
посольстве, в чем, по твоим уверениям, мне не было бы отказано. Я и сам в этом
уверен: министр с давних пор ко мне расположен и давно уже настаивал, чтобы я
занимался каким-нибудь делом! Я ношусь с этой мыслью некоторое время. А потом,
как подумаю хорошенько да вспомню басню о коне, который, прискучив свободой,
добровольно дал себя оседлать и загнать до полусмерти, тут уж я совсем не знаю,
как быть! Милый друг, что, если только тягостная душевная тревога вынуждает
меня жаждать перемен и все равно повсюду будет преследовать меня?
28 августа
Без сомнения, будь моя болезнь исцелима, только эти люди
могли бы вылечить ее. Сегодня день моего рождения. Рано утром я получаю
сверточек от Альберта. Раскрываю его и прежде всего нахожу один из розовых
бантов, которые были на Лотте, когда мы познакомились, и которые я не раз
просил у нее. К этому были приложены две книжечки в двенадцатую долю листа
маленький Гомер в ветштейновском издании[20],
которое я давно искал, чтобы не таскать с собой на прогулку эрнестовские
фолианты[21]. Видишь, как они угадывают
мои желания и спешат оказать мелкие дружеские услуги, в тысячу раз более
ценные, нежели пышные дары, которые тешат тщеславие даятеля и унижают нас. Я
без конца целую этот бант, вдыхая воспоминание о счастье, которым наполнили
меня те недолгие, блаженные, невозвратимые дни. Так уж водится, Вильгельм, и я
не ропщу; цветы жизни одна лишь видимость. Сколько из них облетает, не оставив
следа! Плоды дают лишь немногие, и ещё меньше созревает этих плодов! А все-таки
их бывает достаточно, и что же… брат мой, неужто мы презрим, оставим без
внимания зрелые плоды, дадим им сгнить, не вкусив их!
Прощай! Лето великолепное! Часто я взбираюсь на деревья
в плодовом саду у Лотты и длинным шестом снимаю с верхушки спелые груши, а
Лотта стоит внизу и принимает их у меня.
30 августа
Несчастный! Ужели я так глуп? Ужели продолжаю обманывать
себя? К чему приведет эта буйная, буйная страсть? Я молюсь ей одной,
воображение вызывает передо мной лишь ее образ, все на свете существует для
меня лишь в соединении с ней. Сколько счастливых минут при этом переживаю я, но
в конце концов мне приходится покидать ее! Ах, Вильгельм! Если бы ты знал, куда
порой влечет меня сердце!
Когда я посижу у нее часа два-три, наслаждаясь ее
красотой, грацией, чудесным смыслом ее слов, чувства мои мало-помалу достигают
высшего напряжения, в глазах темнеет, я почти не слышу, что-то сжимает мне
горло убийственной хваткой, а сердце болезненными ударами стремится дать выход
чувствам и лишь усиливает их смятение, — Вильгельм, в такие минуты я не помню
себя. И если порой грусть не берет верх и Лотта не отказывает мне в скудном
утешении выплакать мою тоску, склонясь над ее рукой, — тогда я рвусь прочь
на простор. Тогда я бегаю по полям, и лучшая моя отрада — одолеть крутой
подъем, проложить тропинку в непроходимой чаще, продираясь сквозь терновник,
напарываясь на шипы. После этого мне становится легче, чуть-чуть легче. Иногда
от усталости и жажды я падаю в пути, иногда глубокой ночью при свете полной
луны я сажусь в глухом лесу на согнувшийся сук, чтобы дать немножко отдыха
израненным ногам, а потом перед рассветом забываюсь томительным
полусном! — Ах, Вильгельм, пойми, что одинокая келья, власяница и вериги
были бы теперь блаженством для моей души. Прощай! Я не вижу иного конца этим
терзаниям, кроме могилы!
|