Увеличить |
Глава XXVI
О большом пальце руки
Тацит
сообщает [2175],
что у некоторых варварских королей был такой обычай: два короля, чтобы скрепить
заключаемый между ними договор, плотно прикладывали одну к другой ладони своих
правых рук, переплетая вместе узлом большие пальцы; затем, когда кровь сильно
приливала к кончикам туго стянутых пальцев, они делали на них надрез и
слизывали друг у друга брызнувшую кровь.
Врачи
утверждают, что большой палец руки – властелин остальных пальцев и что
латинское название большого пальца происходит от глагола pollere [2176].
Греки называли большой палец αντίχειρ, как если бы это была еще одна
самостоятельная рука. Мне сдается, что и в латинском языке это слово иногда
тоже обозначает всю руку:
Sed nec vocibus excitata blandis
Molli pollice nec rogata
surgit. [2177]
В Риме
считалось знаком одобрения прижать один к другому оба больших пальца и опустить
их:
Fautor utroque tuum laudabit pollice
ludum, [2178]
напротив,
признаком же немилости – поднять их и наставить на кого-нибудь:
converso pollice vulgi
Quemlibet occidunt populariter. [2179]
Римляне
освобождали от военной службы раненных в большой палец на том основании, что они
не могли уже достаточно крепко держать в руке оружие. Август конфисковал все
имущество одного римского всадника, который отрубил обоим своим молодым
сыновьям большие пальцы с целью избавить их от военной службы [2180]; а
еще до Августа, во время италийской войны, сенат осудил Гая Ватиена на
пожизненное заточение с конфискацией имущества за то, что он умышленно отрубил
себе большой палец левой руки, чтобы избавиться от этого похода [2181].
Какой-то
полководец – не могу припомнить, кто именно, – выигравший морское сражение,
приказал отрубить побежденным врагам большие пальцы, дабы они не могли больше
воевать и грести [2182].
Афиняне
отрубили эгинянам большие пальцы, чтобы лишить их превосходства в морском
деле [2183].
В Спарте
учитель наказывал детей, кусая у них большой палец [2184].
Глава XXVII
Трусость – мать
жестокости
Я часто
слышал пословицу: трусость – мать жестокости. Мне действительно
приходилось наблюдать на опыте, что чудовищная, бесчеловечная жестокость
нередко сочетается с женской чувствительностью. Я встречал необычайно жестоких
людей, у которых легко было вызвать слезы и которые плакали по пустякам. Тиран
города Феры Александр не мог спокойно сидеть в театре и смотреть трагедию из
опасения, как бы его сограждане не услышали его вздохов по поводу страданий
Гекубы или Андромахи, в то время, как сам он, не зная жалости, казнил ежедневно
множество людей [2185].
Не душевная ли слабость заставляла таких людей бросаться из одной крайности в
другую?
Доблесть,
свойство которой – проявляться лишь тогда, когда она встречает сопротивление:
Nec nisi bellantis gaudet cervice
iuvence, [2186]
бездействует
при виде врага, отданного ей во власть, тогда как малодушие, которое не
решается принять участие в опасном бою, но хотело бы присвоить себе долю славы,
даруемую победой, берет на себя подсобную роль – избиений и кровопролития.
Побоища, следующие за победами, обычно совершаются солдатами и командирами
обоза; неслыханные жестокости, чинимые во время народных войн, творятся этой
кучкой черни [2187],
которая, не ведая никакой другой доблести, жаждет обагрить по локоть свои руки
в крови и рвать на части человеческое тело:
Et lupus et turpes instant
morientibus ursi,
Et quaecunque minor nobilitate fera
est. [2188]
Эти
негодяи подобны трусливым псам, кусающим попавших в неволю диких зверей,
которых они не осмеливались тронуть, пока те были на свободе. А что в настоящее
время превращает наши споры в смертельную вражду, и почему там, где у наших
отцов было какое-то основание для мести, мы в наши дни начинаем с нее и с
первого же шага принимаемся убивать? Что это, как не трусость? Всякий отлично
знает, что больше храбрости и гордости в том, чтобы разбить своего врага и не
прикончить его, чтобы разъярить его, а не умертвить; тем более, что жажда мести
таким образом больше утоляется, ибо с нее достаточно – дать себя
почувствовать врагу. Ведь мы не мстим ни животным, ни свалившемуся на нас
камню, ибо они неспособны ощутить нашу месть. А убить человека – значит
охранить его от действия нашей обиды.
Биант [2189]
как-то бросил одному негодяю: «Я знаю, что рано или поздно ты будешь наказан за
это, но боюсь не увидеть этого»; и он жалел, что не осталось в живых никого из
тех жителей города Орхомена, которых могло бы порадовать раскаяние Ликиска в
совершенном по отношению к ним предательстве. Точно так же можно пожалеть о
мести в том случае, когда тот, против кого она направлена, не может ее
почувствовать, ибо, поскольку мститель хочет порадоваться, увидев себя
отмщенным, необходимо, чтобы налицо был и обидчик, который ощутил бы при этом
унижение и раскаяние.
«Он
раскается в этом», – говорим мы. Но можно ли надеяться, что он раскается,
если мы пустим ему пулю в лоб? Наоборот, если мы присмотримся повнимательнее,
мы убедимся, что он скорчит нам презрительную гримасу. Он даже не успеет на нас
разгневаться и будет за тысячу миль от того, чтобы раскаяться. Мы окажем ему
величайшую услугу, дав ему возможность умереть внезапно, без всяких мучений.
Нам придется бежать, скрываться и таиться от преследования судебных властей, а
он будет мирно покоиться. Убийство годится в том случае, когда ты хочешь
избежать предстоящей обиды, но не тогда, когда хочешь отметить за совершенный
уже проступок; это скорее действие, продиктованное страхом, чем храбростью,
предосторожностью, а не мужеством, обороной, а не нападением. Не подлежит
сомнению, что мы отклоняемся в этом случае и от подлинной цели мести и
перестаем заботиться о нашем добром имени; мы боимся, чтобы враг не отплатил
нам тем же, если останется в живых. Ты избавляешься от него ради себя, а не
борясь с ним.
В
Нарсингском царстве [2190]
такой способ борьбы был бы невозможен. Там не только воины, но и ремесленники
решают возникающие среди них раздоры мечом. Царь предоставляет место для
состязания тому, кто хочет сразиться, и присутствует сам, если это знатные
лица, награждая победителя золотой цепью. Первый попавшийся, которому захочется
завоевать такую цепь, может вступить в бой с ее обладателем, и случается, что
тому приходится выдерживать несколько таких поединков.
Если бы
мы хотели превзойти нашего врага доблестью и иметь возможность рассчитаться с ним,
то мы огорчились бы, если бы он избежал этого, в случае, например, смерти; ведь
мы хотим победить и добиваемся не столько почетной, сколько верной победы, мы
стремимся не столько к славе, сколько к тому, чтобы положить конец ссоре.
Подобную ошибку совершил по своей порядочности Азиний Поллион [2191]:
написав множество инвектив против Планка, он стал дожидаться его смерти, чтобы
выпустить их в свет. Это походило на то, как если бы показать кукиш слепому и
обрушиться с бранью на глухого, и меньше всего можно было рассчитывать
оскорбить этим Планка. Поэтому в адрес Поллиона и было сказано, что только
червям дано точить мертвецов. О чем свидетельствует поведение того, кто
дожидается смерти автора, с писаниями которого он хочет бороться, как не о том,
что он сварлив и бессилен?
Аристотелю
рассказали, что кто-то клевещет на него. «Пусть он отважится на большее, –
ответил Аристотель, – пусть бичует меня, лишь бы меня там не было» [2192].
Наши
предки довольствовались тем, что отвечали на оскорбительные слова обвинением во
лжи, на обвинение во лжи – ударом, и так далее, все усиливая оскорбления.
Они были достаточно храбры и не боялись встретиться лицом к лицу с оскорбленным
ими врагом. Мы же трепещем от страха, пока видим, что враг жив и здоров. Не
свидетельствует ли о том, что это именно так, наше великолепное нынешнее
обыкновение преследовать насмерть как того, кто нас обидел, так и того, кого мы
обидели сами?
Свидетельством
трусости является также введенный у нас обычай приводить с собой на поединок
секунданта, а не то даже двух или трех. В прежние времена бывали единоборства,
а сейчас у нас – это стычки или маленькие сражения [2193]. Тех, кто их выдумал,
страшило одиночество: cum in se cuique minimum fiduciae esset [2194].
Ведь вполне понятно, что, когда в момент опасности с тобой находятся еще
несколько человек, то, кем бы они ни были, уж само их присутствие всегда
приносит облегчение и подбадривает. В прежние времена в обязанности третьих лиц
входило следить за тем, чтобы не было нарушений порядка или какого-нибудь
подвоха, и они же должны были являться очевидцами исхода сражения; но с тех
пор, как повелось, что они должны сами принимать участие в этих сражениях,
всякий такой человек уже не может без ущерба для своей чести оставаться
зрителем из опасения быть обвиненным в трусости или недостатке дружбы. Я
нахожу, что это несправедливо, ибо гнусно для защиты своей чести привлекать
кого бы то ни было, кроме самого себя; а кроме того, я еще считаю, что для
порядочного человека, целиком полагающегося на себя, недопустимо заставлять другого
разделять его судьбу. Всякий человек достаточно подвергает себя опасности ради
самого себя, и не следует, чтобы он подвергал себя ей еще ради кого-нибудь
другого; и с него хватает заботы о том, как бы отстоять свою жизнь собственными
силами, не отдавая столь драгоценную вещь в чужие руки. А между тем, если в
условиях поединка не оговорено противное, он неизбежно превращается в сражение
по меньшей мере четырех бойцов. Если ваш секундант повержен на землю, вам
предстоит, по правилам, биться одновременно с двумя. Да разве это не
плутовство? Ведь это все равно, как если бы человек хорошо вооруженный нападал
на имеющего в руках лишь рукоять без клинка или целый и невредимый – на
раненого.
Но если
подобных преимуществ вы добились сами, сражаясь, вы вправе ими воспользоваться,
не боясь упреков. Неравенство в вооружении и состоянии сражающихся учитывается
лишь в момент начала боя, а дальше уже вы должны положиться на собственную
удачу. Если на поединке два ваших секунданта будут убиты и вам придется одному
сражаться против троих, поведение ваших противников будет столь же безупречным,
как и мое в том случае, если бы на войне я пронзил шпагой врага, имеющего
против себя одного троих наших.
Всегда
там, где рать стоит против рати (как это было, например, когда наш герцог
Орлеанский вызвал на бой короля Генриха английского, с сотней своих бойцов
против ста англичан с их королем, или во время битвы аргивян со спартанцами,
где решено было сражаться тремстам воинам против трехсот, или когда трое бились
против троих, как было в битве Горациев против Куриациев [2195]),
множество воинов, выставляемое каждой стороной, рассматривается как один
человек. Всюду там, где налицо несколько сражающихся человек, битва полна
превратностей и исход ее смутен.
У меня
есть свои личные основания интересоваться этой темой: мой брат, сьер де
Матекулон [2196],
был приглашен в Риме одним мало знакомым ему дворянином в качестве секунданта
на дуэль между ним и другим дворянином, который вызвал его. В этом поединке
моему брату пришлось скрестить шпагу с человеком, который был ему более знаком
и близок, чем дворянин, ради которого он принял участие в этой дуэли (хотел бы
я, чтобы мне когда-нибудь разъяснили смысл этих законов чести, которые так
часто идут вразрез с разумом и здравым смыслом!). Разделавшись со своим
противником и видя, что оба главных дуэлянта еще целы и невредимы, мой брат
напал на секунданта. Мог ли он поступить иначе? Или ему следовало отойти в
сторону и спокойно наблюдать, как тот, кто пригласил его секундантом, быть
может, будет убит на его глазах? Ибо то, что он до сих пор сделал, не подвигало
дела ни на шаг и спор оставался все еще неразрешенным! То великодушие, которое
вы вполне можете и обязаны проявить по отношению к вашему личному врагу, если
вы прижали его к стене или причинили уже ему какой-то огромный ущерб, – я
не представляю себе, как вы могли бы его проявить, когда дело идет не о ваших
собственных интересах, а об интересах третьего лица, которому вы вызвались
помогать. Мой брат не имел права быть справедливым и великодушным, подвергая
риску успех лица, в распоряжение которого он себя предоставил. Вот почему, по
незамедлительному и официальному требованию нашего короля, он был освобожден из
тюремного заключения в Италии.
Мы,
французы, – ужасные люди: не довольствуясь тем, что весь мир знает о наших
пороках и безумствах понаслышке, мы еще ездим к другим народам, чтобы показать
их воочию. Поселите троих французов вместе в ливийской пустыне – они и
месяца не проживут, не поцапавшись друг с другом. Можно подумать, что эти
путешествия предпринимаются нарочно для того, чтобы доставить иноземцам
удовольствие полюбоваться нашими драмами, и главным образом тем из них, которые
смеются над нашими бедами и злорадствуют по этому поводу.
Мы ездим
в Италию учиться фехтованию и, рискуя жизнью, практикуем это искусство, еще не
научившись ему. Ведь по правилам обучения следовало бы сначала изучить теорию,
а потом практику этого дела. Между тем наше обучение ведется в обратном
порядке:
Primitiae iuvenum miserae, bellique
futuri
Dura rudimenta. [2197]
Я знаю,
что фехтовальное искусство преследует полезные цели (в Испании, например, по
словам Тита Ливия [2198],
однажды на поединке двух двоюродных братьев знатного происхождения старший
благодаря опытности в военном деле и хитрости легко одолел самонадеянного
младшего брата), и убедился на опыте, что умелое пользование этим искусством
придавало некоторым необычайную храбрость; но это не мужество в истинном смысле
слова, ибо оно происходит не от природной смелости, а от ловкости. Доблесть в
сражении состоит в соревновании храбрости, а эта последняя не приобретается
путем обучения. Так, один мой приятель, считавшийся большим знатоком
фехтовального искусства, выбирал для своих поединков такого рода оружие,
которое лишало бы его возможности воспользоваться своим преимуществом и при
котором все целиком и полностью зависело бы от удачи и уверенного поведения; он
не желал, чтобы его успех приписывали не его мужеству, а искусству в
фехтовании. В годы моего детства дворяне избегали приобретать репутацию
искусных фехтовальщиков, ибо она считалась унизительной, и уклонялись от
обучения этому искусству, которое основывается на ловкости и не требует
подлинной и неподдельной доблести:
Non schivar, non parar, non ritirarsi
Voglion costor, ne qui destrezza ha
parte.
Non danno i colpi finti, hor pieni,
hor scarsi;
Toglie l’irа e’il furor l’uso del
arte.
Odi le spade horribilmente urtarsi
A mezzo il ferro; il pie d’orma non
parte;
Sempre è’il pie fermo, è la man
sempre in moto;
Ne scende taglio in van ne punta à
voto. [2199]
Военными
упражнениями наших отцов были такие подобия битв, как турниры, стрельба в цель,
стычки у барьера; а наши поединки считались тем не менее почтенными, что они
преследуют лишь частные наши цели: на них мы только уничтожаем друг друга,
вопреки существующим законам и правосудию, и они всегда приносят лишь вред и
ущерб. Гораздо более достойное и подходящее дело – заниматься такими
вещами, которые не портят, а укрепляют наши нравы и направлены к обеспечению
общественной безопасности и славы.
Консул
Публий Рутилий [2200]
впервые ввел военное обучение для воинов, установив, что при обращении с
оружием искусство должно сочетаться с доблестью, но не в интересах частных лиц,
а в интересах римского народа, для разрешения его военных споров. Уменье вести
войну должно быть всеобщим и общегражданским делом. Кроме Цезаря, отдавшего во
время битвы при Фарсале приказ своим воинам целиться воинам Помпея прямо в
лицо [2201],
многие другие полководцы изобретали особые способы борьбы, новые виды обороны и
нападения в зависимости от требований момента. Но Филопемен осудил кулачный
бой [2202],
в котором он не имел себе равных, поскольку подготовка к нему была совершенно
отлична от военного обучения, ибо он считал, что только почтенные люди должны
упражняться в нем. Подобно этому и я считаю, что та ловкость, которую с помощью
новейших способов обучения стремятся привить молодежи, те особые выпады и
парады, в которых ей советуют упражняться, не только совершенно бесполезны, но
скорее даже вредны, если их применять в настоящем сражении.
Вот
почему военные люди в наше время пользуются в бою совсем особыми видами оружия,
лучше всего для этой цели приспособленными. И не раз при мне выражали
неодобрение дворянину, который, будучи вызван на поединок на шпагах и кинжалах,
являлся на место боя в полном военном вооружении. Следует отметить, что
платоновский Лахес [2203],
говоря о военном обучении, подобно нашему, заявляет, что никогда не видел,
чтобы такая военная школа дала какого-нибудь видного полководца или хотя бы
знатока военного дела. Наш опыт подтверждает это; но тут по крайней мере можно
сказать, что это таланты, не имеющие отношения к обычному военному обучению.
Платон запрещает при воспитании детей в своем государстве способы ведения
кулачного боя, установленные Амиком и Эпеем, а также приемы борьбы, введенные
Антеем и Керкионом, так как их цель отнюдь не в том, чтобы усовершенствовать
военную подготовку молодежи или содействовать ей [2204].
Но я
несколько отклонился от моей темы.
Император
Маврикий [2205],
будучи предупрежден некоторыми предсказаниями и сновидениями о том, что он
будет убит неким безвестным до этого времени солдатом Фокой, обратился к своему
зятю Филиппу с вопросом, что представляет собой этот Фока, каков его характер,
его душевные качества, нрав. И когда Филипп при перечислении его качеств
упомянул о том, что он труслив и робок, Маврикий тотчас же на основании этого
заключил, что он, следовательно, жесток и склонен к убийствам. Почему тираны
так кровожадны? Не потому ли, что они заботятся о своей безопасности? Не потому
ли, что их трусость видит лучшее средство избавиться от опасности в том, чтобы
истребить всех, вплоть до женщин, кто только способен встать против них, кто
может нанести им хотя бы малейший ущерб?
Cuncta ferit, dum cuncta timet. [2206]
Первые
жестокости совершаются ради них самих, но они порождают страх перед
справедливым возмездием, который влечет за собой полосу новых жестокостей с
целью затмить одни зверства другими. Македонский царь Филипп, у которого было
столько свар с римским народом, напуганный тем, что совершенные по его
приказанию убийства вызвали общий ужас и величайшее волнение, и не зная, как
обезопасить себя от такой массы потерпевших от него в разное время людей, решил
арестовать детей всех убитых и день за днем приканчивать их, чтобы таким путем
добиться успокоения [2207].
Благородные поступки всегда хороши, где бы они ни совершались. Я всегда более
озабочен тем, чтобы трактуемые мною сюжеты были важны и полезны, чем желанием
добиться последовательности и стройности моего повествования, и потому не боюсь
привести здесь одно замечательное происшествие, несколько отклоняющееся от нити
моего изложения [2208].
В числе осужденных Филиппом был фессалийский князь Геродик. Вслед за ним Филипп
умертвил еще и двух его зятьев, каждый из которых оставил после себя
малолетнего сына. Теоксена и Архо – так звали двух оставшихся вдов.
Теоксену никак не удавалось уговорить вторично выйти замуж, несмотря на самые
настойчивые ухаживания. Архо вышла замуж за самого знатного человека среди
энийцев, Пориса, и имела от него много детей, которые после ее смерти остались
малолетними. Охваченная материнской жалостью к несчастным детям своей сестры,
Теоксена, желая взять их под свое попечение и воспитать их, вышла замуж за
Пориса. К этому времени был издан упомянутый выше указ Филиппа об аресте детей.
Отважная Теоксена, опасаясь жестокости Филиппа и его разнузданных приближенных,
способных на все по отношению к этим юным и прелестным детям, осмелилась
заявить, что она лучше убьет их собственными руками, чем отдаст палачам.
Испуганный ее словами, Порис обещал спрятать их и затем увезти в Афины, чтобы
там отдать на попечение преданным друзьям. Они воспользовались ежегодным
праздником, который справлялся в Эносе в честь Энея, и отправились туда всей
семьей. Днем они присутствовали на праздничных обрядах и на общем пиру, а ночью
сели в приготовленную заранее лодку, чтобы добраться морем до Афин. Противный
ветер помешал им, и наутро, очутившись неподалеку от того места, откуда они
вчера отплыли, они были замечены портовой стражей. Когда их вот-вот должны были
схватить, Порис попытался убедить гребцов удвоить свои усилия, чтобы
ускользнуть от преследователей, а Теоксена, потеряв голову от любви к своим
детям и жажды мести, вернулась к своему первоначальному намерению и стала
готовить оружие и яд. Затем, показав все это детям, она сказала: «Дети, у меня
осталось только одно средство защитить вас и сохранить вам свободу – это
заставить вас умереть. Боги, внемля священному правосудию, рассудят это дело. В
случае, если мечи изменят вам, эти чаши откроют вам двери в тот мир. Будьте мужественны!
Ты же, сын мой, так как ты старше всех, сам вонзи себе этот кинжал себе в
грудь, чтобы умереть смертью храбрых». Дети, видя перед собой мать, бесстрашно
призывавшую их скорее покончить с собой, и имея позади себя настигавших их
врагов, бросились грудью на те лезвия, которые были к ним ближе всего, и
полумертвыми были сброшены в море. Теоксена, счастливая тем, что ей удалось так
геройски спасти всех своих детей, горячо обняла своего мужа и сказала:
«Последуем, друг мой, за нашими детьми! Пусть будет у нас с тобой та радость,
что мы окажемся с ними в одной могиле». И, обнявшись, они бросились в море, так
что когда лодку подтащили к берегу, она была пуста.
Тираны,
стремясь чинить две жестокости одновременно – убивать и вымещать свой
гнев, – прилагают все усилия к тому, чтобы по возможности продлить казнь.
Они жаждут гибели своих врагов, но не хотят их скорой смерти; им нужно не
упустить возможности насладиться местью [2209]. Из-за этого они
оказываются в затруднительном положении, ибо, если мучения нестерпимы, они
коротки, если же они продолжительны, то тираны их считают недостаточно
сильными; и вот они начинают разнообразить орудия пытки. Тысячи подобных
примеров мы встречаем в древности, и я не уверен, не сохраняем ли мы в себе,
сами того не сознавая, некоторых следов этого варварства.
Все, что
выходит за пределы обычной смерти, я считаю неоправданной жестокостью [2210];
наше правосудие не может рассчитывать на то, что тот, кого не удерживает от
преступления страх смерти – боязнь быть повешенным или
обезглавленным, – не совершит его из страха перед смертью на медленном
огне или посредством колесования или из боязни колодок. И все же я не уверен,
доводим ли мы таким путем осужденных до полного отчаяния. Действительно, каково
должно быть душевное состояние человека, ожидающего смерти, подвергнутого
колесованию или, по старинному обычаю, пригвожденному к кресту? Иосиф [2211]
рассказывает, что во время иудейской войны, проходя мимо одного места, где за
три дня до того распяли нескольких евреев, он узнал среди них троих своих друзей,
и ему удалось добиться того, что их сняли с крестов; двое из них, сообщает он,
умерли, третий же прожил после этого еще несколько лет.
Халкондил [2212],
автор, заслуживающий доверия, в записках, оставленных им о событиях,
происшедших на его памяти и часто на его глазах, описывает как самую чудовищную
ту казнь, которую нередко применял султан Мехмед: он приказывал одним ударом
кривой турецкой сабли рассечь человека пополам по линии диафрагмы, так что люди
умирали как бы двумя смертями одновременно; можно было видеть, рассказывает он,
как обе части тела, полные жизни, продолжали еще некоторое время трепетать в
муках. Не думаю, чтобы это было придумано им очень умно. Не всегда те казни,
которые выглядят самыми страшными, являются самыми мучительными.
Я нахожу
несравненно более жестокой ту казнь, которую тот же Мехмед, по словам некоторых
историков [2213],
применял к эпирским князьям: он приказывал сдирать с них заживо кожу частями, и
таким коварно придуманным способом, что они мучились в течение двух недель.
А вот еще
два примера. Когда Крез захватил одного вельможу, любимца своего брата,
Панталеонта, он велел отвести пленника в мастерскую валяльщика, где приказал до
тех пор скрести его скребками и чесать чесальными орудиями, пока тот не
скончался [2214].
Георгии
Секей, вождь тех польских крестьян, которые под предлогом крестового похода
причинили массу бедствий, был разбит трансильванским воеводой и захвачен в
плен [2215].
Целых три дня, раздетый донага, он был привязан к особым козлам для пыток, и
всякий мог терзать его и издеваться над ним, как ему вздумается; за все это
время остальным пленникам не давали ни есть, ни пить. Наконец, когда в нем
теплилась еще жизнь, на его глазах его собственной кровью напоили его любимого
брата Луку, о спасении которого он молил, принимая на себя одного вину за все
совершенные ими дела. Его тело, изрубленное на мелкие куски, были вынуждены
съесть двадцать его ближайших помощников; а то, что еще оставалось, и его
внутренности сварили в котле и скормили остальным членам его отряда.
|