Увеличить |
Глава IX
Графиня
жила прекрасно. Комнаты были убраны комфортно и со вкусом, хотя вовсе не пышно.
Все, однако же, носило на себе характер временного пребывания; это была только
приличная квартира на время, а не постоянное, утвердившееся жилье богатой
фамилии со всем размахом барства и со всеми его прихотями, принимаемыми за необходимость.
Носился слух, что графиня на лето едет в свое имение (разоренное и
перезаложенное), в Симбирскую губернию, и что князь сопровождает ее. Я уже
слышал про это и с тоскою подумал: как поступит Алеша, когда Катя уедет с
графиней? С Наташей я еще не заговаривал об этом, боялся; но по некоторым
признакам успел заметить, что, кажется, и ей этот слух известен. Но она молчала
и страдала про себя.
Графиня
приняла меня прекрасно, приветливо протянула мне руку и подтвердила, что давно
желала меня у себя видеть. Она сама разливала чай из прекрасного серебряного
самовара, около которого мы и уселись: я, князь и еще какой-то очень
великосветский господин пожилых лет и со звездой, несколько накрахмаленный, с
дипломатическими приемами. Этого гостя, кажется, очень уважали. Графиня,
воротясь из-за границы, не успела еще в эту зиму завести в Петербурге больших
связей и основать свое положение, как хотела и рассчитывала. Кроме этого гостя,
никого не было, и никто не являлся во весь вечер. Я искал глазами Катерину Федоровну;
она была в другой комнате с Алешей, но, услышав о нашем приезде, тотчас же
вышла к нам. Князь с любезностию поцеловал у ней руку, а графиня указала ей на
меня. Князь тотчас же нас познакомил. Я с нетерпеливым вниманием в нее
вглядывался: это была нежная блондиночка, одетая в белое платье, невысокого
роста, с тихим и спокойным выражением лица, с совершенно голубыми глазами, как
говорил Алеша, с красотой юности и только. Я ожидал встретить совершенство
красоты, но красоты не было. Правильный, нежно очерченный овал лица, довольно
правильные черты, густые и действительно прекрасные волосы, обыденная домашняя
их прическа, тихий, пристальный взгляд; при встрече с ней где-нибудь я бы
прошел мимо нее, не обратив на нее никакого особенного внимания; но это было
только с первого взгляда, и я успел несколько лучше разглядеть ее потом в этот
вечер. Уж одно то, как она подала мне руку, с каким-то наивно усиленным
вниманием продолжая смотреть мне в глаза и не говоря мне ни слова, поразило
меня своею странностию, и я отчего-то невольно улыбнулся ей. Видно, я тотчас же
почувствовал перед собой существо чистое сердцем. Графиня пристально следила за
нею. Пожав мне руку, Катя с какою-то поспешностью отошла от меня и села в
другом конце комнаты, вместе с Алешей. Здороваясь со мной, Алеша шепнул мне: «Я
здесь только на минутку, но сейчас туда».
«Дипломат»
– не знаю его фамилии и называю его дипломатом, чтобы как-нибудь назвать, –
говорил спокойно и величаво, развивая какую-то идею. Графиня внимательно его
слушала. Князь одобрительно и льстиво улыбался; оратор часто обращался к нему,
вероятно ценя в нем достойного слушателя. Мне дали чаю и оставили меня в покое,
чему я был очень рад. Между тем я всматривался в графиню. По первому
впечатлению она мне как-то нехотя понравилась. Может быть, она была уже не
молода, но мне казалось, что ей не более двадцати восьми лет. Лицо ее было еще
свежо и когда-то, в первой молодости, должно быть, было очень красиво.
Темно-русые волосы были еще довольно густы; взгляд был чрезвычайно добрый, но
какой-то ветреный и шаловливо насмешливый. Но теперь она для чего-то, видимо,
себя сдерживала. В этом взгляде выражалось тоже много ума, но более всего
доброты и веселости. Мне показалось, что преобладающее ее качество было
некоторое легкомыслие, жажда наслаждений и какой-то добродушный эгоизм, может
быть даже и большой. Она была под началом у князя, который имел на нее
чрезвычайное влияние. Я знал, что они были в связи, слышал также, что он был уж
слишком не ревнивый любовник во время их пребывания за границей; но мне все
казалось, – кажется и теперь, – что их связывало, кроме бывших
отношений, еще что-то другое, отчасти таинственное, что-нибудь вроде взаимного
обязательства, основанного на каком-нибудь расчете… одним словом, что-то такое
должно было быть. Знал я тоже, что князь в настоящее время тяготился ею, а
между тем отношения их не прерывались. Может быть, их тогда особенно связывали
виды на Катю, которые, разумеется, в инициативе своей должны были принадлежать
князю. На этом основании князь и отделался от брака с графиней, которая этого
действительно требовала, убедив ее содействовать браку Алеши с ее падчерицей.
Так, по крайней мере, я заключал по прежним простодушным рассказам Алеши,
который хоть что-нибудь да мог же заметить. Мне все казалось тоже, отчасти из
тех же рассказов, что князь, несмотря на то, что графиня была в его полном
повиновении, имел какую-то причину бояться ее. Даже Алеша это заметил. Я узнал
потом, что князю очень хотелось выдать графиню за кого-нибудь замуж и что
отчасти с этою целью он и отсылал ее в Симбирскую губернию, надеясь приискать
ей приличного мужа в провинции.
Я сидел
и слушал, не зная, как бы мне поскорее поговорить глаз на глаз с Катериной Федоровной.
Дипломат отвечал на какой-то вопрос графини о современном положении дел, о начинающихся
реформах и о том, следует ли их бояться или нет? Он говорил много и долго,
спокойно и как власть имеющий. Он развивал свою идею тонко и умно, но идея была
отвратительная. Он именно настаивал на том, что весь этот дух реформ и исправлений
слишком скоро принесет известные плоды; что, увидя эти плоды, возьмутся за ум и
что не только в обществе (разумеется, в известной его части) пройдет этот новый
дух, но увидят по опыту ошибку и тогда с удвоенной энергией начнут поддерживать
старое. Что опыт, хоть бы и печальный, будет очень выгоден, потому что научит,
как поддерживать это спасительное старое, принесет для этого новые данные; а
следственно, даже надо желать, чтоб теперь поскорее дошло до последней степени
неосторожности. «Без нас нельзя, – заключил он, – без нас ни одно
общество еще никогда не стояло. Мы не потеряем, а напротив, еще выиграем; мы
всплывем, всплывем, и девиз наш в настоящую минуту должен быть: «Pire ca va,
mieux ca est"[13].
Князь улыбнулся ему с отвратительным сочувствием. Оратор был совершенно доволен
собою. Я был так глуп, что хотел было возражать; сердце кипело во мне. Но меня
остановил ядовитый взгляд князя; он мельком скользнул в мою сторону, и мне
показалось, что князь именно ожидает какой-нибудь странной и юношеской выходки
с моей стороны; ему, может быть, даже хотелось этого, чтоб насладиться тем, как
я себя скомпрометирую. Вместе с тем я был твердо уверен, что дипломат
непременно не заметит моего возражения, а может быть, даже и самого меня. Мне
скверно стало сидеть с ними; но выручил Алеша.
Он
тихонько подошел ко мне, тронул меня за плечо и попросил на два слова. Я
догадался, что он послом от Кати. Так и было. Через минуту я уже сидел рядом с
нею. Сначала она всего меня пристально оглядела, как будто говоря про себя: «вот
ты какой», и в первую минуту мы оба не находили слов для начала разговора. Я,
однако ж, был уверен, что ей стоит только заговорить, чтоб уж и не
останавливаться, хоть до утра. «Какие-нибудь пять-шесть часов разговора», о которых
рассказывал Алеша, мелькнули у меня в уме. Алеша сидел тут же и с нетерпением
ждал, как-то мы начнем.
– Что
ж вы ничего не говорите? – начал он, с улыбкою смотря на нас. –
Сошлись и молчат.
– Ах,
Алеша, какой ты… мы сейчас, – отвечала Катя. – Нам ведь так много
надо переговорить вместе, Иван Петрович, что не знаю, с чего и начать. Мы очень
поздно знакомимся; надо бы раньше, хоть я вас и давным-давно знаю. И так мне
хотелось вас видеть. Я даже думала вам письмо написать…
– О
чем? – спросил я, невольно улыбаясь.
– Мало
ли о чем, – отвечала она серьезно. – Вот хоть бы о том, правду ли он
рассказывает про Наталью Николаевну, что она не оскорбляется, когда он ее в
такое время оставляет одну? Ну, можно ли так поступать, как он? Ну, зачем ты
теперь здесь, скажи, пожалуйста?
– Ах,
боже мой, да я сейчас и поеду. Я ведь сказал, что здесь только одну минутку
пробуду, на вас обоих посмотрю, как вы вместе будете говорить, а там и туда.
– Да
что мы вместе, ну вот и сидим, – видел? И всегда-то он такой, –
прибавила она, слегка краснея и указывая мне на него пальчиком. – «Одну
минутку, говорит, только одну минутку», а смотришь, и до полночи просидел, а
там уж и поздно. «Она, говорит, не сердится, она добрая», – вот он как
рассуждает! Ну, хорошо ли это, ну, благородно ли?
– Да
я, пожалуй, поеду, – жалобно отвечал Алеша, – только мне бы очень
хотелось побыть с вами…
– А
что тебе с нами? Нам, напротив, надо о многом наедине переговорить. Да
послушай, ты не сердись; это необходимость – пойми хорошенько.
– Если
необходимость, то я сейчас же… чего же тут сердиться. Я только на минуточку к
Левиньке, а там тотчас и к ней. Вот что, Иван Петрович, – продолжал он,
взяв свою шляпу, – вы знаете, что отец хочет отказаться от денег, которые
выиграл по процессу с Ихменева.
– Знаю,
он мне говорил.
– Как
благородно он это делает. Вот Катя не верит, что он делает благородно.
Поговорите с ней об этом. Прощай, Катя, и, пожалуйста, не сомневайся, что я
люблю Наташу. И зачем вы все навязываете мне эти условия, упрекаете меня,
следите за мной, – точно я у вас под надзором! Она знает, как я ее люблю,
и уверена во мне, и я уверен, что она во мне уверена. Я люблю ее безо всего,
безо всяких обязательств. Я не знаю, как я ее люблю. Просто люблю. И потому нечего
меня допрашивать, как виноватого. Вот спроси Ивана Петровича, теперь уж он
здесь и подтвердит тебе, что Наташа ревнива и хоть очень любит меня, но в любви
ее много эгоизма, потому что она ничем не хочет для меня пожертвовать.
– Как
это? – спросил я в удивлении, не веря ушам своим.
– Что
ты это, Алеша? – чуть не вскрикнула Катя, всплеснув своими руками.
– Ну
да; что ж тут удивительного? Иван Петрович знает. Она все требует, чтоб я с ней
был. Она хоть и не требует этого, но видно, что ей этого хочется.
– И
не стыдно, не стыдно это тебе! – сказала Катя, вся загоревшись от гнева.
– Да
что же стыдно-то? Какая ты, право, Катя! Я ведь люблю ее больше, чем она
думает, а если б она любила меня настоящим образом, так, как я ее люблю, то,
наверно, пожертвовала бы мне своим удовольствием. Она, правда, и сама отпускает
меня, да ведь я вижу по лицу, что это ей тяжело, стало быть, для меня все равно
что и не отпускает.
– Нет,
это неспроста! – вскричала Катя, снова обращаясь ко мне с сверкающим
гневным взглядом. – Признавайся, Алеша, признавайся сейчас, это все
наговорил тебе отец? Сегодня наговорил? И, пожалуйста, не хитри со мной: я
тотчас узнаю! Так или нет?
– Да,
говорил, – отвечал смущенный Алеша, – что ж тут такого? Он говорил со
мной сегодня так ласково, так по-дружески, а ее все мне хвалил, так что я даже
удивился: она его так оскорбила, а он ее же так хвалит.
– А
вы, вы и поверили, – сказал я, – вы, которому она отдала все, что
могла отдать, и даже теперь, сегодня же все ее беспокойство было об вас, чтоб
вам не было как-нибудь скучно, чтоб как-нибудь не лишить вас возможности
видеться с Катериной Федоровной! Она сама мне это говорила сегодня. И вдруг вы
поверили фальшивым наговорам! Не стыдно ли вам?
– Неблагодарный!
Да что, ему никогда ничего не стыдно! – проговорила Катя, махнув на него
рукой, как будто на совершенно потерянного человека.
– Да
что вы в самом деле! – продолжал Алеша жалобным голосом. – И
всегда-то ты такая, Катя! Всегда ты во мне одно худое подозреваешь… Уж не
говорю про Ивана Петровича! Вы думаете, я не люблю Наташу. Я не к тому сказал,
что она эгоистка. Я хотел только сказать, что она меня уж слишком любит, так
что уж из меры выходит, а от этого и мне и ей тяжело. А отец меня никогда не
проведет, хоть бы и хотел. Не дамся. Он вовсе не говорил, что она эгоистка, в
дурном смысле слова; я ведь понял. Он именно сказал точь-в-точь так же, как я
теперь передал: что она до того уж слишком меня любит, до того сильно, что уж
это выходит просто эгоизм, так что и мне и ей тяжело, а впоследствии и еще
тяжелее мне будет. Что ж, ведь это он правду сказал, меня любя, и это вовсе не
значит, что он обижал Наташу; напротив, он видел в ней самую сильную любовь,
любовь без меры, до невозможности…
Но Катя
прервала его и не дала ему кончить. Она с жаром начала укорять его, доказывать,
что отец для того и начал хвалить Наташу, чтоб обмануть его видимою добротою, и
все это с намерением расторгнуть их связь, чтоб невидимо и неприметно вооружить
против нее самого Алешу. Она горячо и умно вывела, как Наташа любила его, как
никакая любовь не простит того, что он с ней делает, – и что настоящий-то
эгоист и есть он сам, Алеша. Мало-помалу Катя довела его до ужасной печали и до
полного раскаяния; он сидел подле нас, смотря в землю, уже ничего не отвечая,
совершенно уничтоженный и с страдальческим выражением в лице. Но Катя была
неумолима. Я с крайним любопытством всматривался в нее. Мне хотелось поскорее
узнать эту странную девушку. Она была совершенный ребенок, но какой-то
странный, убежденный ребенок, с твердыми правилами и с страстной, врожденной
любовью к добру и к справедливости. Если ее действительно можно было назвать
еще ребенком, то она принадлежала к разряду задумывающихся детей, довольно
многочисленному в наших семействах. Видно было, что она уже много рассуждала.
Любопытно было бы заглянуть в эту рассуждающую головку и подсмотреть, как
смешивались там совершенно детские идеи и представления с серьезно выжитыми
впечатлениями и наблюдениями жизни (потому что Катя уже жила), а вместе с тем и
с идеями, еще ей не знакомыми, не выжитыми ею, но поразившими ее отвлеченно,
книжно, которых уже должно было быть очень много и которые она, вероятно,
принимала за выжитые ею самою. Во весь этот вечер и впоследствии, мне кажется,
я довольно хорошо изучил ее. Сердце в ней было пылкое и восприимчивое. Она в
иных случаях как будто пренебрегала уменьем владеть собою, ставя прежде всего
истину, а всякую жизненную выдержку считала за условный предрассудок и, кажется,
тщеславилась таким убеждением, что случается со многими пылкими людьми, даже и
не в очень молодых годах. Но это-то и придавало ей какую-то особенную прелесть.
Она очень любила мыслить и добиваться истины, но была до того не педант, до
того с ребяческими, детскими выходками, что вы с первого взгляда начинали
любить в ней все ее оригинальности и мириться с ними. Я вспомнил Левиньку и
Бориньку, и мне показалось, что все это совершенно в порядке вещей. И странно:
лицо ее, в котором я не заметил ничего особенно прекрасного с первого взгляда,
в этот же вечер поминутно становилось для меня все прекраснее и
привлекательнее. Это наивное раздвоение ребенка и размышляющей женщины, эта
детская и в высшей степени правдивая жажда истины и справедливости и
непоколебимая вера в свои стремления – все это освещало ее лицо каким-то
прекрасным светом искренности, придавало ему какую-то высшую, духовную красоту,
и вы начинали понимать, что не так скоро можно исчерпать все значение этой
красоты, которая не поддается вся сразу каждому обыкновенному, безучастному
взгляду. И я понял, что Алеша должен был страстно привязаться к ней. Если он не
мог сам мыслить и рассуждать, то любил именно тех, которые за него мыслили и
даже желали, – а Катя уже взяла его под опеку. Сердце его было благородно
и неотразимо, разом покорялось всему, что было честно и прекрасно, а Катя уже
много и со всею искренностью детства и симпатии перед ним высказалась. У него
не было ни капли собственной воли; у ней было очень много настойчивой, сильно и
пламенно настроенной воли, а Алеша мог привязаться только к тому, кто мог им
властвовать и даже повелевать. Этим отчасти привязала его к себе Наташа, в
начале их связи, но в Кате было большое преимущество перед Наташей – то, что
она сама была еще дитя и, кажется, еще долго должна была оставаться ребенком.
Эта детскость ее, ее яркий ум и в то же время некоторый недостаток рассудка –
все это было как-то более сродни для Алеши. Он чувствовал это, и потому Катя
влекла его к себе все сильней и сильней. Я уверен, что когда они говорили между
собой наедине, то рядом с серьезными «пропагандными» разговорами Кати дело,
может быть, доходило у них и до игрушек. И хоть Катя, вероятно, очень часто
журила Алешу и уже держала его в руках, но ему, очевидно, было с ней легче, чем
с Наташей. Они были более пара друг другу, а это было главное.
– Полно,
Катя, полно, довольно; ты всегда права выходишь, а я нет. Это потому, что в
тебе душа чище моей, – сказал Алеша, вставая и подавая ей на прощанье
руку. – Сейчас же и к ней, и к Левиньке не заеду…
– И
нечего тебе у Левиньки делать; а что теперь слушаешься и едешь, то в этом ты
очень мил.
– А
ты в тысячу раз всех милее, – отвечал грустный Алеша. – Иван
Петрович, мне нужно вам два слова сказать.
Мы
отошли на два шага.
– Я
сегодня бесстыдно поступил, – прошептал он мне, – я низко поступил, я
виноват перед всеми на свете, а перед ними обеими больше всего. Сегодня отец
после обеда познакомил меня с Александриной (одна француженка) – очаровательная
женщина. Я… увлекся и… ну, уж что тут говорить, я недостоин быть вместе с ними…
Прощайте, Иван Петрович!
– Он
добрый, он благородный, – поспешно начала Катя, когда я уселся опять подле
нее, – но мы об нем потом будем много говорить; а теперь нам прежде всего
нужно условиться: вы как считаете князя?
– Очень
нехорошим человеком.
– И
я тоже. Следственно, мы в этом согласны, а потому нам легче будет судить.
Теперь о Наталье Николаевне… Знаете, Иван Петрович, я теперь как впотьмах, я
вас ждала, как света. Вы мне все это разъясните, потому что в самом-то главном
пункте я сужу по догадкам, из того, что мне рассказывал Алеша. А больше не от
кого было узнать. Скажите же, во-первых (это главное), как по вашему мнению: будут
Алеша и Наташа вместе счастливы или нет? Это мне прежде всего нужно знать для
окончательного моего решения, чтоб уж самой знать, как поступать.
– Как
же можно об этом сказать наверно?..
– Да,
разумеется, не наверно, – перебила она, – а как вам кажется? –
потому что вы очень умный человек.
– По-моему,
они не могут быть счастливы.
– Почему
же?
– Они
не пара.
– Я
так и думала! – И она сложила ручки, как бы в глубокой тоске.
– Расскажите
подробнее. Слушайте: я ужасно желаю видеть Наташу, потому что мне много надо с
ней переговорить, и мне кажется, что мы с ней все решим. А теперь я все ее
представляю себе в уме: она должна быть ужасно умна, серьезная, правдивая и
прекрасная собой. Ведь так?
– Так.
– Так
и я была уверена. Ну, так если она такая, как же она могла полюбить Алешу,
такого мальчика? Объясните мне это; я часто об этом думаю.
– Этого
нельзя объяснить, Катерина Федоровна; трудно представить, за что и как можно
полюбить. Да, он ребенок. Но знаете ли, как можно полюбить ребенка? (Сердце мое
размягчилось, глядя на нее и на ее глазки, пристально, с глубоким, серьезным и
нетерпеливым вниманием устремленные на меня.) И чем больше Наташа сама не
похожа на ребенка, – продолжал я, – чем серьезнее она, тем скорее она
могла полюбить его. Он правдив, искренен, наивен ужасно, а иногда грациозно
наивен. Она, может быть, полюбила его – как бы это сказать?.. Как будто из какой-то
жалости. Великодушное сердце может полюбить из жалости… Впрочем, я чувствую,
что я вам ничего не могу объяснить, но зато спрошу вас самих: ведь вы его
любите?
Я смело
задал ей этот вопрос и чувствовал, что поспешностью такого вопроса я не могу
смутить беспредельной, младенческой чистоты этой ясной души.
– Ей-богу,
еще не знаю, – тихо отвечала она мне, светло смотря мне в глаза, –
но, кажется, очень люблю…
– Ну,
вот видите. А можете ли изъяснить, за что его любите?
– В
нем лжи нет, – отвечала она, подумав, – и когда он посмотрит прямо в
глаза и что-нибудь говорит мне при этом, то мне это очень нравится… Послушайте,
Иван Петрович, вот я с вами говорю об этом, я девушка, а вы мужчина; хорошо ли
я это делаю или нет?
– Да
что же тут такого?
– То-то.
Разумеется, что же тут такого? А вот они (она указала глазами на группу, сидевшую
за самоваром), они, наверно, сказали бы, что это нехорошо. Правы они или нет?
– Нет!
Ведь вы не чувствуете в сердце, что поступаете дурно, стало быть…
– Так
я и всегда делаю, – перебила она, очевидно спеша как можно больше
наговориться со мною, – как только я в чем смущаюсь, сейчас спрошу свое
сердце, и коль оно спокойно, то и я спокойна. Так и всегда надо поступать. И я
потому с вами говорю так совершенно откровенно, как будто сама с собою, что,
во-первых, вы прекрасный человек, и я знаю вашу прежнюю историю с Наташей до
Алеши, и я плакала, когда слушала.
– А
вам кто рассказывал?
– Разумеется,
Алеша, и сам со слезами рассказывал: это было ведь хорошо с его стороны, и мне
очень понравилось. Мне кажется, он вас больше любит, чем вы его, Иван Петрович.
Вот эдакими-то вещами он мне и нравится. Ну, а во-вторых, я потому с вами так прямо
говорю, как сама с собою, что вы очень умный человек и много можете мне дать
советов и научить меня.
– Почему
же вы знаете, что я до того умен, что могу вас учить?
– Ну
вот; что это вы! – Она задумалась.
– Я
ведь только так об этом заговорила; будемте говорить о самом главном. Научите
меня, Иван Петрович: вот я чувствую теперь, что я Наташина соперница, я ведь
это знаю, как же мне поступать? Я потому и спросила вас: будут ли они
счастливы. Я об этом день и ночь думаю. Положение Наташи ужасно, ужасно! Ведь
он совсем ее перестал любить, а меня все больше и больше любит. Ведь так?
– Кажется,
так.
– И
ведь он ее не обманывает. Он сам не знает, что перестает любить, а она наверно
это знает. Каково же она мучается!
– Что
же вы хотите делать, Катерина Федоровна?
– Много
у меня проектов, – отвечала она серьезно, – а между тем я все
путаюсь. Потому-то и ждала вас с таким нетерпением, чтоб вы мне все это
разрешили. Вы все это гораздо лучше меня знаете. Ведь вы для меня теперь как
будто какой-то бог. Слушайте, я сначала так рассуждала: если они любят друг
друга, то надобно, чтоб они были счастливы, и потому я должна собой пожертвовать
и им помогать. Ведь так!
– Я
знаю, что вы и пожертвовали собой.
– Да,
пожертвовала, а потом как он начал приезжать ко мне и все больше и больше меня
любить, так я стала задумываться про себя и все думаю: пожертвовать или нет?
Ведь это очень худо, не правда ли?
– Это
естественно, – отвечал я, – так должно быть… и вы не виноваты.
– Не
думаю; это вы потому говорите, что очень добры. А я так думаю, что у меня
сердце не совсем чистое. Если б было чистое сердце, я бы знала, как решить. Но
оставим это! Потом я узнала побольше об их отношениях от князя, от maman, от
самого Алеши и догадалась, что они не ровня; вы вот теперь подтвердили. Я и задумалась
еще больше: как же теперь? Ведь если они будут несчастливы, так ведь им лучше
разойтись; а потом и положила: расспросить вас подробнее обо всем и поехать
самой к Наташе, а уж с ней и решить все дело.
– Но
как же решить-то, вот вопрос?
– Я
так и скажу ей: «Ведь вы его любите больше всего, а потому и счастье его должны
любить больше своего; следственно, должны с ним расстаться».
– Да,
но каково же ей будет это слышать? А если она согласится с вами, то в силах ли
она будет это сделать?
– Вот
об этом-то я и думаю день и ночь и… и…
И она
вдруг заплакала.
– Вы
не поверите, как мне жалко Наташу, – прошептала она дрожавшими от слез
губками.
Нечего
было тут прибавлять. Я молчал, и мне самому хотелось заплакать, смотря на нее,
так, от любви какой-то. Что за милый был это ребенок! Я уж не спрашивал ее,
почему она считает себя способною сделать счастье Алеши.
– Вы
ведь любите музыку? – спросила она, несколько успокоившись, еще задумчивая
от недавних слез.
– Люблю, –
отвечал я с некоторым удивлением.
– Если
б было время, я бы вам сыграла Третий концерт Бетховена. Я его теперь играю.
Там все эти чувства… точно так же, как я теперь чувствую. Так мне кажется. Но
это в другой раз; а теперь надо говорить.
Начались
у нас переговоры о том, как ей видеться с Наташей и как это все устроить. Она
объявила мне, что за ней присматривают, хотя мачеха ее добрая и любит ее, но ни
за что не позволит ей познакомиться с Натальей Николаевной; а потому она и
решилась на хитрость. Поутру она иногда ездит гулять, почти всегда с графиней. Иногда
же графиня не ездит с нею, а отпускает ее одну с француженкой, которая теперь
больна. Бывает же это, когда у графини болит голова; а потому и ждать надо,
когда у ней заболит голова. А до этого она уговорит свою француженку (что-то
вроде компаньонки, старушка), потому что француженка очень добра. В результате
выходило, что никак нельзя было определить заранее дня, назначенного для визита
к Наташе.
– С
Наташей вы познакомитесь и не будете раскаиваться, – сказал я. – Она
вас сама очень хочет узнать, и это нужно хоть для того только, чтоб ей знать,
кому она передает Алешу. О деле же этом не тоскуйте очень. Время и без ваших
забот решит. Ведь вы едете в деревню?
– Да,
скоро, может быть через месяц, – отвечала она, – и я знаю, что на
этом настаивает князь.
– Как
вы думаете, поедет с вами Алеша?
– Вот
и я об этом думала! – проговорила она, пристально смотря на меня.
– Ведь
он поедет.
– Поедет.
– Боже
мой, что из этого всего выйдет – не знаю. Послушайте, Иван Петрович. Я вам обо
всем буду писать, буду часто писать и много. Уж я теперь пошла вас мучить. Вы
часто будете к нам приходить?
– Не
знаю, Катерина Федоровна:это зависит от обстоятельств. Может быть, и совсем не
буду ходить.
– Почему
же?
– Это
будет зависеть от разных причин, а главное, от отношений моих с князем.
– Это
нечестный человек, – сказала решительно Катя. – А знаете, Иван
Петрович, что если б я к вам приехала! Это хорошо бы было или не хорошо?
– Как
вы сами думаете?
– Я
думаю, что хорошо. Так, навестила бы вас… – прибавила она, улыбнувшись. –
Я ведь к тому говорю, что я, кроме того, что вас уважаю, – я вас очень
люблю… И у вас научиться многому можно. А я вас люблю… И ведь это не стыдно,
что я вам про все это говорю?
– Чего
же стыдно? Вы сами мне уже дороги, как родная.
– Ведь
вы хотите быть моим другом?
– О
да, да! – отвечал я.
– Ну,
а они непременно бы сказали, что стыдно и не следует так поступать молодой девушке, –
заметила она, снова указав мне на собеседников у чайного стола. Замечу здесь,
что князь, кажется, нарочно оставил нас одних вдоволь наговориться.
– Я
ведь знаю очень хорошо, – прибавила она, – князю хочется моих денег.
Про меня они думают, что я совершенный ребенок, и даже мне прямо это говорят. Я
же не думаю этого. Я уж не ребенок. Странные они люди: сами ведь они точно
дети; ну, из чего хлопочут?
– Катерина
Федоровна, я забыл спросить: кто эти Левинька и Боринька, к которым так часто
ездит Алеша?
– Это
мне дальняя родня. Они очень умные и очень честные, но уж много говорят… Я их
знаю…
И она
улыбнулась.
– Правда
ли, что вы хотите им подарить со временем миллион?
– Ну,
вот видите, ну хоть бы этот миллион, уж они так болтают о нем, что уж и
несносно становится. Я, конечно, с радостию пожертвую на все полезное, к чему
ведь такие огромные деньги, не правда ли? Но ведь когда еще я его пожертвую; а
они уж там теперь делят, рассуждают, кричат, спорят: куда лучше употребить его,
даже ссорятся из-за этого, – так что уж это и странно. Слишком торопятся.
Но все-таки они такие искренние и… умные. Учатся. Это все же лучше, чем как
другие живут. Ведь так?
И много
еще мы говорили с ней. Она мне рассказала чуть не всю свою жизнь и с жадностью
слушала мои рассказы. Все требовала, чтоб я всего более рассказывал ей про
Наташу и про Алешу. Было уже двенадцать часов, когда князь подошел ко мне и дал
знать, что пора откланиваться. Я простился. Катя горячо пожала мне руку и
выразительно на меня взглянула. Графиня просила меня бывать; мы вышли вместе с
князем.
Не могу
удержаться от странного и,, может быть, совершенно не идущего к делу замечания.
Из трехчасового моего разговора с Катей я вынес, между прочим, какое-то
странное, но вместе с тем глубокое убеждение, что она до того еще вполне
ребенок, что совершенно не знает всей тайны отношений мужчины и женщины. Это
придавало необыкновенную комичность некоторым ее рассуждениям и вообще
серьезному тону, с которым она говорила о многих очень важных вещах…
|