Увеличить |
Глава VI
Ровно в
семь часов вечера я уже был у Маслобоева. Он встретил меня с громкими криками и
с распростертыми объятиями. Само собою разумеется, он был вполпьяна. Но более
всего меня удивили чрезвычайные приготовления к моей встрече. Видно было, что
меня ожидали. Хорошенький томпаковый самовар кипел на круглом столике, накрытом
прекрасною и дорогою скатертью. Чайный прибор блистал хрусталем, серебром и
фарфором. На другом столе, покрытом другого рода, но не менее богатой
скатертью, стояли на тарелках конфеты, очень хорошие, варенья киевские, жидкие
и сухие, мармелад, пастила, желе, французские варенья, апельсины, яблоки и трех
или четырех сортов орехи, – одним словом, целая фруктовая лавка. На
третьем столе, покрытом белоснежною скатертью, стояли разнообразнейшие закуски:
икра, сыр, пастет, колбасы, копченый окорок, рыба и строй превосходных
хрустальных графинов с водками многочисленных сортов и прелестнейших цветов –
зеленых, рубиновых, коричневых, золотых. Наконец, на маленьком столике, в
стороне, тоже накрытом белою скатертью, стояли две вазы с шампанским. На столе
перед диваном красовались три бутылки: сотерн, лафит и коньяк, – бутылки
елисеевские и предорогие. За чайным столиком сидела Александра Семеновна хоть и
в простом платье и уборе, но, видимо, изысканном и обдуманном, правда, очень
удачно. Она понимала, что к ней идет, и, видимо, этим гордилась; встречая меня,
она привстала с некоторою торжественностью. Удовольствие и веселость сверкали
на ее свеженьком личике. Маслобоев сидел в прекрасных китайских туфлях, в
дорогом халате и в свежем щегольском белье. На рубашке его были везде, где
только можно было прицепить, модные запонки и пуговки. Волосы были расчесаны,
напомажены и с косым пробором, по-модному.
Я так
был озадачен, что остановился среди комнаты и смотрел, раскрыв рот, то на Маслобоева,
то на Александру Семеновну, самодовольство которой доходило до блаженства.
– Что
это, Маслобоев? Разве у тебя сегодня званый вечер? – вскричал я, наконец,
с беспокойством.
– Нет,
ты один, – отвечал он торжественно.
– Да
что же это (я указал на закуски), ведь тут можно накормить целый полк?
– И
напоить – главное забыл: напоить! – прибавил Маслобоев.
– И
это все для одного меня?
– И
для Александры Семеновны. Все это ей угодно было так сочинить.
– Ну,
вот уж! Я так и знала! – воскликнула, закрасневшись, Александра Семеновна,
но нисколько не потеряв своего довольного вида. – Гостя прилично принять
нельзя: тотчас я виновата!
– С
самого утра, можешь себе представить, с самого утра, только что узнала, что ты
придешь на вечер, захлопотала; в муках была…
– И
тут солгал! Вовсе не с самого утра, а со вчерашнего вечера. Ты вчера вечером,
как пришел, так и сказал мне, что они в гости на целый вечер придут…
– Это
вы ослышались-с.
– Вовсе
не ослышалась, а так было. Я никогда не лгу. А почему ж гостя не встретить? Живем-живем,
никто-то к нам не ходит, а все-то у нас есть. Пусть же хорошие люди видят, что
и мы умеем, как люди, жить.
– И,
главное, узнают, какая вы великолепная хозяйка и распорядительница, –
прибавил Маслобоев. – Представь, дружище, я-то, я-то за что тут попался.
Рубашку голландскую на меня напялили, запонки натыкали, туфли, халат китайский,
волосы расчесала мне сама и распомадила: бергамот-с; духами какими-то
попрыскать хотела: крем-брюле, да уж тут я не вытерпел, восстал, супружескую
власть показал…
– Вовсе
не бергамот, а самая лучшая французская помада, из фарфоровой расписной баночки! –
подхватила, вся вспыхнув, Александра Семеновна. – Посудите сами, Иван
Петрович, ни в театр, ни танцевать никуда не пускает, только платья дарит, а
что мне в платье-то? Наряжусь да и хожу одна по комнате. Намедни упросила,
совсем уж было собрались в театр; только что отвернулась брошку прицепить, а он
к шкапику: одну, другую, да и накатился. Так и остались. Никто-то, никто-то,
никто-то не ходит к нам в гости; а только по утрам, по делам какие-то люди ходят;
меня и прогонят. А между тем и самовары, и сервиз есть, и чашки хорошие – все
это есть, все дареное. И съестное-то нам носят, почти одно вино покупаем да
какую-нибудь помаду, да вот там закуски, – пастет, окорока да конфеты для
вас купили… Хоть бы посмотрел кто, как мы живем! Целый год думала: вот придет
гость, настоящий гость, мы все это и покажем, и угостим: и люди похвалят, и
самим любо будет; а что его, дурака, напомадила, так он и не стоит того; ему бы
все в грязном ходить. Вон какой халат на нем: подарили, да стоит ли он такого
халата? Ему бы только нализаться прежде всего. Вот увидите, что он вас будет
прежде чаю водкой просить.
– А
что! Ведь и вправду дело: выпьем-ка, Ваня, золотую и серебряную, а потом, с
освеженной душой и к другим напиткам приступим.
– Ну,
так я и знала!
– Не
беспокойтесь, Сашенька, и чайку выпьем, с коньячком, за ваше здоровье-с.
– Ну,
так и есть! – вскричала она, всплеснув руками. – Чай ханский, по
шести целковых, третьего дня купец подарил, а он его с коньяком хочет пить. Не
слушайте, Иван Петрович, вот я вам сейчас налью… увидите, сами увидите, какой
чай!
И она
захлопотала у самовара.
Было
понятно, что рассчитывали меня продержать весь вечер. Александра Семеновна целый
год ожидала гостя и теперь готовилась отвести на мне душу. Все это было не в
моих расчетах.
– Послушай,
Маслобоев, – сказал я, усаживаясь, – ведь я к тебе вовсе не в гости;
я по делам; ты сам меня звал что-то сообщить…
– Ну,
так ведь дело делом, а приятельская беседа своим чередом.
– Нет,
душа моя, не рассчитывай. В половину девятого – и прощай. Дело есть; я дал слово…
– Не
думаю. Помилуй, что ж ты со мной делаешь? Что ж ты с Александрой-то Семеновной
делаешь? Ты взгляни на нее: обомлела. За что ж меня напомадила-то: ведь на мне
бергамот; подумай!
– Ты
все шутишь, Маслобоев. Я Александре Семеновне поклянусь, что на будущей неделе,
ну хоть в пятницу, приду к вам обедать; а теперь, брат, я дал слово, или, лучше
сказать, мне просто надобно быть в одном месте. Лучше объясни мне: что ты хотел
сообщить?
– Так
неужели ж вы только до половины девятого! – вскричала Александра Семеновна
робким и жалобным голосом, чуть не плача и подавая мне чашку превосходного чаю.
– Не
беспокойтесь, Сашенька; все это вздор, – подхватил Маслобоев. – Он
останется; это вздор. А вот что ты лучше скажи мне, Ваня, куда это ты все
уходишь? Какие у тебя дела? Можно узнать? Ведь ты каждый день куда-то бегаешь,
не работаешь…
– А
зачем тебе? Впрочем, может быть, скажу после. А вот объясни-ка ты лучше, зачем
ты приходил ко мне вчера, когда я сам сказал тебе, помнишь, что меня не будет
дома?
– Потом
вспомнил, а вчера забыл. Об деле действительно хотел с тобою поговорить, но
пуще всего надо было утешить Александру Семеновну. «Вот, говорит, есть человек,
оказался приятель, зачем не позовешь?» И уж меня, брат, четверо суток за тебя
продергивают. За бергамот мне, конечно, на том свете сорок грехов простят, но,
думаю, отчего же не посидеть вечерок по-приятельски? Я и употребил стратагему:
написал, что, дескать, такое дело, что если не придешь, то все наши корабли
потонут.
Я
попросил его вперед так не делать, а лучше прямо предуведомить. Впрочем, это
объяснение меня не совсем удовлетворило.
– Ну,
а давеча-то зачем бежал от меня? – спросил я.
– А
давеча действительно было дело, настолечко не солгу.
– Не
с князем ли?
– А
вам нравится наш чай? – спросила медовым голоском Александра Семеновна.
Вот уж
пять минут она ждала, что я похвалю их чай, а я и не догадался.
– Превосходный,
Александра Семеновна, великолепный! Я еще и не пивал такого.
Александра
Семеновна так и зарделась от удовольствия и бросилась наливать мне еще.
– Князь! –
вскричал Маслобоев, – этот князь, брат, такая шельма, такой плут… ну! Я,
брат, вот что тебе скажу: я хоть и сам плут, но из одного целомудрия не захотел
бы быть в его коже! Но довольно; молчок! Только это одно об нем и могу сказать.
– А
я, как нарочно, пришел к тебе, чтобы и об нем расспросить между прочим. Но это
после. А зачем ты вчера без меня моей Елене леденцов давал да плясал перед ней?
И об чем ты мог полтора часа с ней говорить!
– Елена,
это маленькая девочка, лет двенадцати или одиннадцати, живет до времени у Ивана
Петровича, – объяснил Маслобоев, вдруг обращаясь к Александре Семеновне. –
Смотри, Ваня, смотри, – продолжал он, показывая на нее пальцем, – так
вся и вспыхнула, как услышала, что я незнакомой девушке леденцов носил, так и
зарделась, так и вздрогнула, точно мы вдруг из пистолета выстрелили… ишь
глазенки-то, так и сверкают, как угольки. Да уж нечего, Александра Семеновна,
нечего скрывать! Ревнивы-с. Не растолкуй я, что это одиннадцатилетняя девочка,
так меня тотчас же за вихры оттаскала бы: и бергамот бы не спас!
– Он
и теперь не спасет!
И с
этими словами Александра Семеновна одним прыжком прыгнула к нам из-за чайного
столика, и прежде чем Маслобоев успел заслонить свою голову, она схватила его
за клочок волос и порядочно продернула.
– Вот
тебе, вот тебе! Не смей говорить перед гостем, что я ревнива, не смей, не смей,
не смей!
Она даже
раскраснелась и хоть смеялась, но Маслобоеву досталось порядочно.
– Про
всякий стыд рассказывает! – серьезно прибавила она, обратясь ко мне.
– Ну,
Ваня, таково-то житье мое! По этой причине непременно водочки! – решил
Маслобоев, оправляя волосы и чуть не бегом направляясь к графину. Но Александра
Семеновна предупредила его: подскочила к столу, налила сама, подала и даже
ласково потрепала его по щеке. Маслобоев с гордостью подмигнул мне глазом,
щелкнул языком и торжественно выпил свою рюмку.
– Насчет
леденцов трудно сообразить, – начал он, усаживаясь подле меня на
диване. – Я их купил третьего дня, в пьяном виде, в овощной лавочке, –
не знаю для чего. Впрочем, может быть, для того, чтоб поддержать отечественную
торговлю и промышленность, – не знаю наверно; помню только, что я шел
тогда по улице пьяный, упал в грязь, рвал на себе волосы и плакал о том, что ни
к чему не способен. Я, разумеется, об леденцах забыл, так они и остались у меня
в кармане до вчерашнего дня, когда я сел на них, садясь на твой диван. Насчет
танцев же опять тот же нетрезвый вид: вчера я был достаточно пьян, а в пьяном
виде я, когда бываю доволен судьбою, иногда танцую. Вот и все; кроме разве
того, что эта сиротка возбудила во мне жалость, да, кроме того, она и говорить
со мной не хотела, как будто сердилась. Я и ну танцевать, чтоб развеселить ее,
и леденчиками попотчевал.
– А
не подкупал ее, чтоб у ней кое-что выведать, и, признайся откровенно: нарочно
ты зашел ко мне, зная, что меня дома не будет, чтоб поговорить с ней между четырех
глаз и что-нибудь выведать, или нет? Ведь я знаю, ты с ней часа полтора
просидел, уверил ее, что ее мать покойницу знаешь, и что-то выспрашивал.
Маслобоев
прищурился и плутовски усмехнулся.
– А
ведь идея-то была бы недурна, – сказал он. – Нет, Ваня, это не то. То
есть, почему не расспросить при случае; но это не то. Слушай, старинный
приятель, я хоть теперь и довольно пьян, по обыкновению, но знай, что с злым
умыслом Филипп тебя никогда не обманет, с злым то есть умыслом.
– Ну,
а без злого умысла?
– Ну…
и без злого умысла. Но к черту это, выпьем, и об деле! Дело-то пустое, –
продолжал он, выпив. – Эта Бубнова не имела никакого права держать эту
девочку; я все разузнал. Никакого тут усыновления или прочего не было. Мать
должна была ей денег, та и забрала к себе девчонку. Бубнова хоть и плутовка,
хоть и злодейка, но баба-дура, как и все бабы. У покойницы был хороший паспорт;
следственно, все чисто. Елена может жить у тебя, хотя бы очень хорошо было, если
б какие-нибудь люди семейные и благодетельные взяли ее серьезно на воспитание.
Но покамест пусть она у тебя. Это ничего; я тебе все обделаю: Бубнова и пальцем
пошевелить не смеет. О покойнице же матери я почти ничего не узнал точного. Она
чья-то вдова, по фамилии Зальцман.
– Так,
мне так и Нелли говорила.
– Ну,
так и кончено. Теперь же, Ваня, – начал он с некоторою
торжественностью, – я имею к тебе одну просьбицу. Ты же исполни. Расскажи
мне по возможности подробнее, что у тебя за дела, куда ты ходишь, где бываешь
по целым дням? Я хоть отчасти и слышал и знаю, но мне надобно знать гораздо
подробнее.
Такая
торжественность удивила меня и даже обеспокоила.
– Да
что такое? Для чего тебе это знать? Ты так торжественно спрашиваешь…
– Вот
что, Ваня, без лишних слов: я тебе хочу оказать услугу. Видишь, дружище, если б
я с тобой хитрил, я бы у тебя и без торжественности умел выпытать. А ты
подозреваешь, что я с тобой хитрю: давеча, леденцы-то; я ведь понял. Но так как
я с торжественностью говорю, значит, не для себя интересуюсь, а для тебя. Так
ты не сомневайся и говори напрямик, правду – истинную…
– Да
какую услугу? Слушай, Маслобоев, для чего ты не хочешь мне рассказать
что-нибудь о князе? Мне это нужно. Вот это будет услуга.
– О
князе! гм… Ну, так и быть, прямо скажу: я и выспрашиваю теперь тебя по поводу
князя.
– Как?
– А
вот как: я, брат, заметил, что он как-то в твои дела замешался; между прочим,
он расспрашивал меня об тебе. Уж как он узнал, что мы знакомы,
– это
не твое дело. А только главное в том: берегись ты этого князя. Это
Иуда-предатель и даже хуже того. И потому, когда я увидал, что он отразился в
твоих делах, то вострепетал за тебя. Впрочем, я ведь ничего не знаю; для
того-то и прошу тебя рассказать, чтоб я мог судить… И даже для того тебя
сегодня к себе призвал. Вот это-то и есть то важное дело; прямо объясняю.
– По
крайней мере ты мне скажешь хоть что-нибудь, хоть то, почему именно я должен опасаться
князя.
– Хорошо,
так и быть; я, брат, вообще употребляюсь иногда по иным делам. Но рассуди: мне
ведь иные и доверяются-то потому, что я не болтун. Как же я тебе буду
рассказывать? Так и не взыщи, если расскажу вообще, слишком вообще, для того
только, чтоб доказать: какой, дескать, он выходит подлец. Ну, начинай же
сначала ты, про свое.
Я
рассудил, что в моих делах мне решительно нечего было скрывать от Маслобоева.
Дело Наташи было не секретное; к тому же я мог ожидать для нее некоторой пользы
от Маслобоева. Разумеется, в моем рассказе я, по возможности, обошел некоторые
пункты. Маслобоев в особенности внимательно слушал все, что касалось князя; во
многих местах меня останавливал, многое вновь переспрашивал, так что я
рассказал ему довольно подробно. Рассказ мой продолжался с полчаса.
– Гм!
умная голова у этой девицы, – решил Маслобоев. – Если, может быть, и
не совсем верно догадалась она про князя, то уж то одно хорошо, что с первого
шагу узнала, с кем имеет дело, и прервала все сношения. Молодец Наталья
Николаевна! Пью за ее здоровье! (Он выпил.) Тут не только ум, тут сердца надо
было, чтоб не дать себя обмануть. И сердце не выдало. Разумеется, ее дело
проиграно: князь настоит на своем, и Алеша ее бросит. Жаль одного,
Ихменева, – десять тысяч платить этому подлецу! Да кто у него по делу-то
ходил, кто хлопотал? Небось сам! Э-эх! То-то все эти горячие и благородные!
Никуда не годится народ! С князем не так надо было действовать. Я бы такого
адвокатика достал Ихменеву – э-эх! – И он с досадой стукнул по столу.
– Ну,
теперь что же князь-то?
– А
ты все о князе. Да что об нем говорить; и не рад, что вызвался. Я ведь, Ваня,
только хотел тебя насчет этого мошенника предуведомить, чтобы, так сказать,
оградить тебя от его влияния. Кто с ним связывается, тот не безопасен. Так ты
держи ухо востро; вот и все. А ты уж и подумал, что я тебе бог знает какие
парижские тайны хочу сообщить. И видно, что романист! Ну, что говорить о
подлеце? Подлец так и есть подлец… Ну, вот, например, расскажу тебе одно его
дельце, разумеется без мест, без городов, без лиц, то есть без календарской
точности. Ты знаешь, что он еще в первой молодости, когда принужден был жить
канцелярским жалованьем, женился на богатой купчихе. Ну, с этой купчихой он не
совсем вежливо обошелся, и хоть не в ней теперь дело, но замечу, друг Ваня, что
он всю жизнь наиболее по таким делам любил промышлять. Вот еще случай: поехал
он за границу. Там…
– Постой,
Маслобоев, про которую ты поездку говоришь? В котором году?
– Ровно
девяносто девять лет тому назад и три месяца. Ну-с, там он и сманил одну дочь у
одного отца да и увез с собой в Париж. Да ведь как сделал-то! Отец был вроде
какого-то заводчика или участвовал в каком-то эдаком предприятии. Наверно не
знаю. Я ведь если и рассказываю тебе, то по собственным умозаключениям и
соображениям из других данных. Вот князь его и надул, тоже в предприятие с ним
вместе залез. Надул вполне и деньги с него взял. Насчет взятых денег у старика
были, разумеется, кой-какие документы. А князю хотелось так взять, чтоб и не
отдать, по-нашему – просто украсть. У старика была дочь, и дочь-то была
красавица, а у этой красавицы был влюбленный в нее идеальный человек, братец
Шиллеру, поэт, в то же время купец, молодой мечтатель, одним словом – вполне
немец, Феферкухен какой-то.
– То
есть это фамилия его Феферкухен?
– Ну,
может, и не Феферкухен, черт его дери, не в нем дело. Только князь-то и подлез
к дочери, да так подлез, что она влюбилась в него, как сумасшедшая. Князю и
захотелось тогда двух вещей: во-первых, овладеть дочкой, а во-вторых,
документами во взятой у старика сумме. Ключи от всех ящиков стариковых были у
его дочери. Старик же любил дочь без памяти, до того, что замуж ее отдавать не
хотел. Серьезно. Ко всякому жениху ревновал, не понимал, как можно расстаться с
нею, и Феферкухена прогнал, чудак какой-то англичанин…
– Англичанин?
Да где же это все происходило?
– Я
только так сказал: англичанин, для сравнения, а ты уж и подхватил. Было ж это в
городе Санта-фе-де-Богота, а может, и в Кракове, но вернее всего, что в
фюрстентум[11]
Нассау, вот что на зельтерской воде написано, именно в Нассау; довольно с тебя?
Ну-с, вот-с князь девицу-то сманил, да и увез от отца, да по настоянию князя
девица захватила с собой и кой-какие документики. Ведь бывает же такая любовь,
Ваня! Фу ты, боже мой, а ведь девушка была честная, благородная, возвышенная!
Правда, может, толку-то большого в бумагах не знала. Ее заботило одно: отец проклянет.
Князь и тут нашелся; дал ей форменное, законное обязательство, что на ней
женится. Таким образом и уверил ее, что они так только поедут, на время,
прогуляются, а когда гнев старика поутихнет, они и воротятся к нему обвенчанные
и будут втроем век жить, добра наживать и так далее до бесконечности. Бежала
она, старик-то ее проклял да и обанкрутился. За нею в Париж потащился и
Фрауенмильх, все бросил и торговлю бросил; влюблен был уж очень.
– Стой!
Какой Фрауенмильх?
– Ну
тот, как его! Фейербах-то… тьфу, проклятый: Феферкухен! Ну-с, князю,
разумеется, жениться нельзя было: что, дескать, графиня Хлестова скажет? Как
барон Помойкин об этом отзовется? Следовательно, надо было надуть. Ну, надул-то
он слишком нагло. Во-первых, чуть ли не бил ее, во-вторых, нарочно пригласил к
себе Феферкухена, тот и ходил, другом ее сделался, ну, хныкали вместе, по целым
вечерам одни сидели, несчастья свои оплакивали, тот утешал: известно, божьи
души. Князь-то нарочно так подвел: раз застает их поздно да и выдумал, что они
в связи, придрался к чему-то: своими глазами, говорит, видел. Ну и вытолкал их
обоих за ворота, а сам на время в Лондон уехал. А та была уж на сносях; как
выгнали ее, она и родила дочь… то есть не дочь, а сына, именно сынишку,
Володькой и окрестили. Феферкухен восприемником был. Ну вот и поехала она с
Феферкухеном. У того маленькие деньжонки были. Объехала она Швейцарию, Италию…
во всех то есть поэтических землях была, как и следует. Та все плакала, а
Феферкухен хныкал, и много лет таким образом прошло, и девочка выросла. И для
князя-то все бы хорошо было, да одно нехорошо: обязательство жениться он у ней
назад не выхлопотал. «Низкий ты человек, – сказала она ему при
прощании, – ты меня обокрал, ты меня обесчестил и теперь оставляешь.
Прощай! Но обязательства тебе не отдам. Не потому, что я когда-нибудь хотела за
тебя выйти, а потому, что ты этого документа боишься. Так пусть он и будет у
меня вечно в руках». Погорячилась, одним словом, но князь, впрочем, остался
покоен. Вообще эдаким подлецам превосходно иметь дело с так называемыми
возвышенными существами. Они так благородны, что их весьма легко обмануть, а
во-вторых, они всегда отделываются возвышенным и благородным презрением вместо
практического применения к делу закона, если только можно его применить. Ну,
вот хоть бы эта мать: отделалась гордым презрением и хоть оставила у себя
документ, но ведь князь знал, что она скорее повесится, чем употребит его в
дело: ну, и был покоен до времени. А она хоть и плюнула ему в его подлое лицо,
да ведь у ней Володька на руках оставался: умри она, что с ним будет? Но об
этом не рассуждалось. Брудершафт тоже ободрял ее и не рассуждал; Шиллера
читали. Наконец, Брудершафт отчего-то скиснул и умер…
– То
есть Феферкухен?
– Ну
да, черт его дери! А она…
– Постой!
Сколько лет они странствовали?
– Ровнешенько
двести. Ну-с, она и воротилась в Краков. Отец-то не принял, проклял, она
умерла, а князь перекрестился от радости. Я там был, мед пил, по усам текло, а
в рот не попало, дали мне шлык, а я в подворотню шмыг… выпьем, брат Ваня!
– Я
подозреваю, что ты у него по этому делу хлопочешь, Маслобоев.
– Тебе
непременно этого хочется?
– Но
не понимаю только, что ты-то тут можешь сделать!
– А
видишь, она как воротилась в Мадрид-то после десятилетнего отсутствия, под
чужим именем, то надо было все это разузнать и о Брудершафте, и о старике, и
действительно ли она воротилась, и о птенце, и умерла ли она, и нет ли бумаг, и
так далее до бесконечности. Да еще кой о чем. Сквернейший человек, берегись
его, Ваня, а об Маслобоеве вот что думай: никогда, ни за что не называй его
подлецом! Он хоть и подлец (по-моему, так нет человека не подлеца), но не
против тебя. Я крепко пьян, но слушай: если когда-нибудь, близко ли, далеко ли,
теперь ли, или на будущий год, тебе покажется, что Маслобоев против тебя в
чем-нибудь схитрил (и, пожалуйста, не забудь этого слова схитрил), – то
знай, что без злого умысла. Маслобоев над тобой наблюдает. И потому не верь
подозрениям, а лучше приди и объяснись откровенно и по-братски с самим Маслобоевым.
Ну, теперь хочешь пить?
– Нет.
– Закусить?
– Нет,
брат, извини…
– Ну,
так и убирайся, без четверти девять, а ты спесив. Теперь тебе уже пора.
– Как?
Что? Напился пьян да и гостя гонит! Всегда-то он такой! Ах, бесстыдник! –
вскричала чуть не плача Александра Семеновна.
– Пеший
конному не товарищ! Александра Семеновна, мы остаемся вместе и будем обожать
друг друга. А это генерал! Нет, Ваня, я соврал; ты не генерал, а я – подлец!
Посмотри, на что я похож теперь? Что я перед тобой? Прости, Ваня, не осуди и
дай излить.
Он обнял
меня и залился слезами. Я стал уходить.
– Ах,
боже мой! А у нас и ужинать приготовлено, – говорила Александра Семеновна
в ужаснейшем горе. – А в пятницу-то придете к нам?
– Приду,
Александра Семеновна, честное слово, приду.
– Да
вы, может быть, побрезгаете, что он вот такой… пьяный. Не брезгайте, Иван Петрович,
он добрый, очень добрый, а уж вас как любит! Он про вас мне и день и ночь
теперь говорит, все про вас. Нарочно ваши книжки купил для меня; я еще не
прочла; завтра начну. А уж мне-то как хорошо будет, когда вы придете! Никого-то
не вижу, никто-то не ходит к нам посидеть. Все у нас есть, а сидим одни. Теперь
вот я сидела, все слушала, все слушала, как вы говорили, и как это хорошо… Так
до пятницы…
|