3
Бабушку не менее меня сразило мое положение. Она, спустя
неделю, призвала меня и объявила:
— Твой риваль тобою угадан; это дальний родич
Ракитиных, князь и камергер. Я узнала стороной, Павлинька, его нарочито
выписали, он у них гостил во время твоих исканий и помог им уехать без следа.
Забудь, мон анж[1],
Ирену: она, очевидно, в батюшку — гордячка; утешишься, даст бог, с другою!
Я сам был обидчив и горяч. «Бабушка права, — мыслил я,
решаясь все бросить и забыть. — Если бы Ирен была с сердцем, она нашла бы
случай написать мне хотя бы строку».
Помню одну ночь, когда я у себя нашел добытый у одного
любителя, переписанный для Ирен и ей не отданный, гимн из «Ифигении», новой и
тогда еще не игранной оперы Глюка. Я со слезами сжег его.
После долгих душевных страданий и отчаяния, я уехал из
родных мест. Прощание с бабушкой было трогательным. Оба мы как бы
предчувствовали, что более не увидимся.
Аграфена Власьевна в тот же год, без меня, простудилась,
говея в ближнем монастыре, недолго хворала и умерла. Я остался на свете одинок,
как былинка в поле.
Покинув Концовку, я некоторое время скитался в Москве, где
имел доступ в семейство графов Орловых, потом в Петербурге, все допытываясь о
родичах Ракита — на, живших за Окой, все надеясь еще перекинуться вестью с изменницей
Ирен, — никто мне о них не дал сведений. Мой отпуск еще не кончился; я был
свободен, но уже ничто меня не манило в свете. Что оставалось делать,
предпринять?
Вести с юга, из-за моря, между тем, наполняли в то время все
умы. Было начало турецкой войны. Счастливая мысль меня озарила. Я обратился в
коллегию морских дел и стал хлопотать о немедленном своем переводе на эскадру в
греческие воды. Мне помог граф Федор Орлов, давший рекомендацию к графу
Алексею, командиру нашего флота в Средиземном море. Как я прибыл туда и что
испытал, не буду рассказывать. Повторяя имя, некогда мне дорогое, я кидался во
все опасности, искал смерти в Спецции, под Наварином и Чесмой.
— Ариша, Ариша, что сделала ты со мной и за что? —
твердил я. — Боже! когда бы скорей конец жизни!
Но смерть не приходила; вместо того, я был схвачен и, после
славной Чесмы, попал в долговременный плен в Стамбул.
Навещавший меня мулла становился все ласковее, а рядом с тем
и настойчивее. Мы виделись ежедневно и подолгу беседовали. Иногда он сердил
меня, даже приводил в бешенство, а порой был забавен. И я в шутку склонял его,
для компании, отступить от заповедей пророка, которые он мне с таким жаром
объяснял, просил его выпить со мной, — и сам для этого пил; мой учитель,
делать нечего, в угоду мне, стал усердно пробовать приносимого мне хиосского и
иного вина. Наши свидания не прекращались. Мы говорили о Востоке, о России и
иных делах.
Однажды — это было еще в половине лета 1774 года, в то
время, когда муэззин с вышки звал к вечерней молитве народ, — мой
наставник таинственно и не без злорадства спросил меня, знаю ли я, что в Италии
проявилась нежданная и опасная соперница царствующей нашей императрице
Екатерине, могучая претендентка на российский престол?
Я был удивлен и некоторое время молчал. Мулла повторил
сказанное. На мой вопрос, кто эта претендентка, он ответил:
— Тайная дочь покойной императрицы Елисаветы Петровны.
— Это вздор, — вскричал я, — бессмысленная
сплетня ваших базаров!
Мулла обиделся, его глаза сверкали.
— Не сплетни, читай! — сказал он, вынув из-под
халата истертый листок утрехтской газеты. — Лучше подумай, что ждет твою
родину?
Сердце мое, преданное великой, правящей нами монархине,
болезненно сжалось. Прочтя газету, я убедился, что мулла был прав: сперва в
Париже и немецких владениях, а потом в Венеции действительно объявилась некая,
называвшая себя «всероссийской княжной Елисаветой». Претендентка, по слухам,
собиралась в ту пору к султану, искать защиты своих прав в его армии, воевавшей
с нами на Дунае. Мулла посидел и вышел, поглядывая на меня.
Узнанные вести сильно опечалили меня.
«Как? — рассуждал я. — Судьбе мало было наслать на
нас страшный бунт Пугачева, о котором я слышал в плену, — туркам являлась
еще и эта помощь! Тот разорил, сжег и обездолил Поволжье, эта собирается пустить
огонь и смуту с юга!»
Я выходил из себя. Шагая из угла в угол по тюрьме, я стал у
окна, схватился за его решетку и, потрясая ее, готов был грызть железо.
— Крылья мне, крылья! — молил я бога. —
Улететь бы к родному флоту, предупредить верного государыне графа Орлова, все
ему передать…
И совершилось по моей мольбе в те дни чудо. Не забыть мне
вовек испытанного.
Придумывая тысячи способов вырваться, бежать, я остановился
на мысли прежде всего изготовить как-нибудь ключ, чтоб отомкнуть тяжелые цепи.
Обточив о дно глиняного кувшина вырванный из стены полусломанный гвоздь, на
котором вешалась одежда, я из него с большим трудом выпилил о камень задуманный
ключ. Радость моя, когда в первую же ночь я отомкнул, снял цепи и заснул без
них, была неописанная. Утром я опять надел цепи, а ключ спрятал в расщелину
стены. Мое решение было: освободившись быстро от цепей, убить ими
ренегата-муллу, незаметно выйти из тюрьмы и бежать. Но куда? Об этом я делал
тьму разных предположений.
Господь, правящий сердцами, избавил меня от напрасного
греха. Мулла, заходя ко мне, по-прежнему попивал вино, присылаемое мне в
изобилии, вероятно, по его же ходатайству. Время наступило. Выбрав вечер, я
решился сказать мулле, что внял его мудрым наставлениям и что готов перейти в
ислам. Он пришел в восхищение и на радостях так усердно приложился к кувшину с
хиосским, что совсем охмелел и начал дремать.
Я не переставал его потчевать.
— Нет, — повторял он, — не могу, не
пропустить бы молитвы; заметят, донесут…
Я ему еще налил. Он, лукаво щурясь и грозя, опорожнил еще
кружку, скоро зашатался, прилег и, напевая какую-то болгарскую песню, крепко
заснул. Попробовал я его толкать, не слышит, снял с него туфли, расписанный
халат и чалму, оделся в них, — он лежал как убитый.
Мы были с ним почти одного роста; борода в заточении у меня
отросла большая, как и у него, была только светлее.
«Боже! Неужели? — думал я в радостном
содрогании. — Неужели свобода?»
Надвинув на глаза огромную белую чалму и набожно склонясь, я
тихо, с четками в руках, как бы шепча молитву, вышел из тюрьмы, сделал
несколько шагов по двору. Часовые у крыльца и в воротах мечети, молча
прохаживаясь с мушкетами на плече, не узнали меня в сумерках и пропустили.
Шум улицы меня смутил, я было растерялся, но оправился. Не
спеша, добрел до берега, махнул перевозчику, сел в первую подплывшую шлюпку и,
еще более склонясь, молча указал на один из близ стоявших давно мною из окна
намеченных, иностранных кораблей.
То была готовая к отплытию одна из торговых французских
шкун. Я узнал ее по флагу.
|