4. «Все хорошо»
Мы провозились до глубокой ночи в попытках организовать
куряжан. Рабфаковцы ходили по спальням и снова переписывали воспитанников,
стараясь составить отряды. Бродил по спальням и я, захватив с собою
Горьковского в качестве измерительного инструмента. Нам нужно было, хотя бы на
глаз, определить первые признаки коллектива, хотя бы в редких местах найти
следы социального клея. Горьковский чутко поводил носом в темной спальне и
спрашивал:
— А ну? Какая тут компания?
Ни компаний, ни единиц почти не было в спальнях. Черт их
знает, куда они расползались, эти куряжане. Мы расспрашивали присутствовавших,
кто в спальнях живет, кто с кем дружит, кто здесь плохой, кто хороший, но
ответы нас не радовали. Большинство куряжан не знали своих соседей, редко знали
даже имена, в лучшем случае называли прозвища: Ухо, Подметка, Комаха, Шофер —
или вспоминали внешние признаки:
— На этой койке рябой, а на этой — из Валок пригнали.
В некоторых местах мы ощущали и слабые запахи социального
клея, но склеивалось вместе не то, что нам было нужно.
К ночи я все-таки имел представление о составе Куряжа.
Разумеется, это были настоящие беспризорные, но это не были
беспризорные, так сказать, классические. Почему-то в нашей литературе и среди
нашей интеллигенции представление о беспризорном сложилось в образе некого
байроновского героя. Беспризорный — это прежде всего якобы философ, и притом
очень остроумный, анархист и разрушитель, блатняк и пронивник решительно всех
этических систем. Перепуганные и слезливые педагогические деятели прибавили к
этому образу целый ассортимент более или менее пышных перьев, надерганных из
хвостов социологии, рефлексологии и других богатых наших родственников. Глубоко
веровали, что беспризорные организованны, что у них есть вожаки и дисциплина,
целая стратегия воровского действия и правила внутреннего распорядка. Для
беспризорных не пожалели даже специальных ученых терминов: «самовозникающий
коллектив» и т.п.
И без того красивый образ беспризорного в дальнейшем был еще
более разукрашен благочестивыми трудами обывателей (российских и заграничных).
Все беспризорные — воры, пьяницы, развартники, кокаинисты и сифилитики. Во всей
всемирной истории только Петру 1 пришивали столько смертных грехов. Между нами
говоря, все это сильно помогало заподноевропейским сплетникам слагать о нашей
жизни самые глупые и возмутительные анекдоты.
А между тем… ничего подобного в жизни нет.
Надо решительно отбросить теорию о постоянно существующем
беспризорном обществе, наполняющем будто бы наши улицы не только своими
«страшными преступлениями» и живописными нарядами, но и своей «идеологией».
Составители романтических сплетен об уличном советском анархисте не заметили,
что после гражданской войны и голода миллионы детей были с величайшим
напряжением всей страны спасены в детских домах. В подавляющем большинстве
случаев все эти дети давно уже выросли и работают на советских заводах и в советских
учреждениях. Другой вопрос, насколько педагогически безболезненно протекал
процесс воспитания этих детей.
В значительной мере по вине тех же самых романтиков работа
детских домов развивалась очень тяжело, сплошь и рядом приводя к учреждениям
типа Куряжа. Поэтому некоторые мальчики (речь идет только о мальчиках) очень
часто уходили на улицу, но вовсе не для того, чтобы жить на улице, и вовсе не
потому, что считали уличную жизнь для себя самой подходящей. Никакой
специальной уличной идеологии у них не было, а уходили они в надежде попасть в
лучшую колонию или детский дом. Они обивали пороги спонов и соцвосов, помдетов
и комиссий, но больше всего любили такие места, где была надежда приобщиться к
нашему строительству, минуя благодать педагогического воздействия. Последнее им
не часто удавалось. Настойчивая и самоуверенная педагогическая братия не так
легко выпускала из своих рук принадлежащие ей жертвы и вообще не представляла
себе человеческую жизнь без предварительной соцвосовской обработки. По этой причине
большинство беглецов принуждены были вторично начинать хождения по
педагогическому процессу в какой-нибудь другой колонии, из которой, впрочем,
тоже можно было убежать. Между двумя колониями биография этих маленьких граждан
протекала, конечно, на улицах, и так как для занятий принципиальными и
моральными вопросами они не имели ни времени, ни навыков, ни письменных столов,
то естественно, что продовольственные, например, вопросы разрешались ими и
аморально, и апринципиально. И в других областях уличные обитатели не
настаивали на точном соответствии их поступков с формальными положениями науки
о нравственности; беспризорные вообще никогда не имели склонности к формализму.
Имея кое-какое понятие о целесообразности, беспризорные в глубине души
полагали, что они идут по прямой дороге к карьере металлиста или шофера, что
для этого нужно только две вещи: покрепче держаться на поверхности земного
шара, хотя бы для этого и приходилось хвататься за дамские сумки и мужские
портфели, и поближе пристроиться к какому-нибудь гаражу или механической
мастерской.
В нашей ученой литературе было несколько попыток составить
удовлетворительную систему классификации человеческих характеров; при этом
очень старались, чтобы и для беспризорных было там отведено соответствующее антиморальное
и дефективное место. Но из всех классификаций я считаю самой правильной ту,
которую составили для практического употребления харьковские
коммунары-дзержинцы.
По коммунарской рабочей гипотезе все беспризорные делятся на
три сорта. «Первый сорт» — это те, которые самым деятельным образом учавствуют
в составлении собственных гороскопов, не останавливаясь ни перед какими
неприятностями; которые в погоне за идеалом металлиста готовы приклеиться к
любой части пассажирского вагона, которые больше кого-нибудь другого обладают
вкусом к вихрям курьерских и скорых поездов, будучи соблазняемы при этом отнюдь
не вагонами-ресторанами, и не спальными принадлежностями, и не вежливостью
проводников. Находятся люди, пытающиеся очернить этих путешественников, утверждая,
будто они носятся по железным дорогам в расчете на крымские благоухания или
сочинские воды. Это неправда. Их интересуют главным образом днепропетровские,
донецкие и запорожские гиганты, одесские и николаевские пароходы, харьковские и
московские предприятия.
«Второй сорт» беспризорных, отличаясь многими достоинствами,
все же не обладает полным букетом благородных нравственных качеств, какими
обладает «первый» Эти тоще ищут, но их взоры не отворачиваются с презрением от
текстильных фабрик и кожевенных заводов, они готовы помириться даже на
деревообделочной мастерской, хуже — они способны заняться картонажным делом,
наконец, они не стыдятся собирать лекарственные растения.
«Второй сорт» тоже ездит, но предпочитает задний буфер
трамвая, и ему неизвестно, какой прекрасный вокзал в Жмеринке и какие строгости
в Москве.
Коммунары-дзержинцы всегда предпочитали привлекать в свою
коммуну только граждан «первого сорта». Поэтому они пополняли свои ряды,
развивая агитацию в скорых поездах. «Второй сорт» в представлении коммунаров
гораздо слабее.
Но в Куряже преобладал не «первый сорт» и не «второй» даже,
а «третий». В мире беспризорных, как и в мире ученых, «первого сорта» очень
мало, немного больше «второго», а подавляющее большинство — «третий сорт»:
подавляющее большинство никуда не бежит и ничего не ищет, а простодушно
подставляет нежные лепестки своих детских душ организующему влиянию соцвоса.
В Куряже я напоролся на основательную жилу именно «третьего
сорта». Эти дети в своих коротких историях тоже насчитывают три-четыре детских
дома или колонии, а то и гораздо больше, иногда даже до одиннадцати, но это уже
результат не их стремлений к лучшему будущему, а наробразовских стремлений к
творчеству, стремлений, часто настолько туманных, что и самое опытное ухо неспособно
бывает различить, где начинается или кончается реорганизация, уплотнение,
разукрупнение, пополнение, свертывание, развертывание, ликвидация,
восстановление, расширение, типизация, стандартизация, эвакуация и реэвакуация.
А так как и я тоже прибыл в Куряж с реорганизаторскими
намерениями, то и встретить меня должно было то самое безразличие, которое
является единственной защитной позой каждого беспризорного против
педагогических пасьянсов наробраза.
Тупое безразличие было продуктом длительного воспитательного
процесса и в известной мере доказывает великое могущество педагогики.
Большинство куряжан было в возрасте тринадцати-пятнадцати
лет, но на их физиономиях уже успели крепко отпечататься разнообразные
атавизмы. Прежде всего бросалось в глаза полное отсутствие у них чего бы то ни
было социального, несмотря на то что с самого рождения они росли под знаком
«социального воспитания». Первобытная растительная непосредственность ребенка,
прямодушно отзывающегося на все явления жизни. Никакой жизни они не знали. Их
горизонты ограничивались списком пищевых продуктов, к которым они влеклись в
сонном и угрюмом рефлексе. До жратвенного котла нужно было дорваться через
толпу таких же зверенышей — вот и вся задача. Иногда она решалась более
благополучно, иногда менее, маятник их личной жизни других колебаний не знал.
Куряжане и крали в порядке непосредственного действия только те предметы,
которые действительно плохо лежат или на которые набрасывалась вся их толпа.
Воля этих детей давно была подавлена насилями, тумаками и матюками старших, так
называемых глотов, богато расцветших на поче соцвосовского непротивления и
«самодисциплины».
В то же время эти дети вовсе не были идиотами, в сущности —
они были обыкновенными детьми, поставленными судьбой в невероятно глупую обстановку:
с одной стороны, они были лишены всех благ человеческого развития, с другой
стороны, их оторвали и от спасительных условий простой борьбы за существование,
подсунув им хотя и плохой, но все же ежедневный котел.
На фоне этой основной массы выделялись некоторые группы
иного порядка. В той спальне, где жил Ховрах, очевидно, находился штаб
«глотов». Наши рассказывали, что их насчитывалось человек пятнадцать и что
главную роль у них играл Коротков. Самого Короткова я еще не видел, да и вообще
эти воспитанники большую часть времени проводили в городе. Евгеньев, нынешний
среди них старых приятелей, утверждал, что все они обыкновенные городские воры,
что колония нужна им только в качестве квартиры. Витька Горьковский не
соглашался с Евгеньевым:
— Какие они там воры? Шпана!..
Витька рассказывал, что и Коротков, и Ховрах, и Перец, и
Чурило, и Поднебесный, и все остальные промышляют именно в колонии. Сначала они
обкрадывали квартиры воспитателей, мастерские и кладовые. Кое-что можно было
украсть и у воспитанников: к Первому мая многим воспитанникам были выданы новые
ботинки; по словам Горьковского, ботинки были главным предметом их
деятельности. Кроме того, они промышляли на селе, а кое-кто даже на дороге.
Колония стояла на небольшом ахтырском шляху.
Витька вдруг прищурился и рассмеялся:
— А теперь знаете, что они изобрели, гады? Пацаны их
боятся, дрожат прямо, так что они делают: организаторы, понимаете! У них эти
пацаны называются «собачками». У каждого несколько «собачек». Им и говорят это
утром: иди куда хочешь, а вечером приноси. Кто крадет — то в поездах, а то и на
базаре, а больше таких — куда там им украсть, так больше просят. И на улицах
стоят, и на мосту, и на Рыжове. Говорят, в день рубля два-три собирают. У
Чурила самые лучшие «собачки» — по пяти рублей приносят. И норма у них есть:
четвертая часть — «собачке», а три четверти — хозяину. О, вы не смотрите, что у
них в спальнях ничего нету. У них и костюмы, и деньги, только все попрятано.
Тут на Подворках есть такие дворы и каинов сколько угодно. Они там каждый вечер
гуляют.
Вторую группу составляли такие, как Зайченко и Маликов. При
ближайшем знакомстве с колонией оказалось, что их не так мало, человек до
тридцати. Каким-то чудом им удалось пронести через жизненные непогоды блестящие
глаза, прелестную мальчишескую агрессивность и свежие аналичтические таланты,
позволявшие им к каждому явлению относиться с боевой привязчивостью. Я очень
люблю этот отдел человечества, люблю за красоту и благородство душевных
движений, за глубокое чувство чести, даже за то, что все они убежденные
холостяки и женоненавистники. С первыми шагами моего передового сводного люди
эти подняли носы, втянули в себя, отдуваясь, свежий воздух, потом заметались по
спальням, поставив хвосты трубой и приведя в быстрое вращение указанные выше аналитические
таланты. Они еще боялись открыто перейти на мою сторону, но поддержка их была
все равно обеспечена.
На третью группу социальных элементов мы наткнулись с
Витькой нечаянно, и Витька остановился перед ней, как сеттер перед зайцем, в
оторопелом удивлении. В дальнем углу стоял, прислонившись к древней стене,
одинокий флигель с деревянной резной верандой. Ваня Зайченко, показывая на это
строение, сказал:
— А там живут агрономы.
— Кто это агрономы? Сколько же их?
— А их четырнадцать человек.
— Четырнадцать агрономов? Зачем так много?
— А они жито сеяли, а теперь там живут…
Я услышал запах Халабуды и еще более усомнился:
— Это вы их так дразните?
Но Ваня сделал серьезное лицо и еще настойчивее мотнул
головой по направлению к флигелю:
— Нет, настоящие агрономы, вот посмотрите! Они пахали и
сеяли жито! И смотрите: выросло! Вот такое уже выросло!
Витька воззрился на Зайченко с негодованием:
— Это те… в синих рубашках? Они же воспитанники у вас?
Что же ты брешешь?
— Да не брешу! — запищал Ванька. — Не брешу!
Они и аттестаты должны получить. Как только получат аттестаты, так и поедут…
— Ну хорошо, пойдем к вашим агрономам.
Во флигеле были две спальни. На кроватях, покрытых
сравнительно свежими одеялами, сидели подростки, действительно в синих
сатиновых рубашках, чистенько причесанные и как-то по-особенному
доброжелательные. На стенах были аккуратно разлеплены открытки, вырезки из
журналов и в деревянных рамах маленькие зеркальца. С подоконников свешивались
узорные края чистой бумаги.
Серьезные мальчики суховато ответили на мое приветствие и не
высказали никакого возмущения, когда Ваня Зайченко с воодушевлением представил
их нам:
— Вот это все агрономы, я ж говорил! А это главный —
Воскобойников!
Витька Горьковский посмотрел на меня с таким выражением, как
будто нас приглашали познакомиться не с агрономами, а с лешими или водяными, в
бытие которых поверить Витька ни в каком случае не мог.
— Вот что, ребята, вы не обижайтесь, только скажите,
пожайлуста, почему вас называют агрономами?
Воскобойников — высокий юноша, на лице которого бледность
боролась с важностью и обе одинаково не могли прикрыть неподвижной, застывшей
темноты, — поднялся с постели, с большим усилием засунул руки в тесные
карманы брюк и сказал:
— Мы — агрономы. Скоро получим аттестаты…
— Кто вам даст аттестаты?
— Как — кто даст? Заведующий.
— Какой заведующий?
— Бывший заведующий.
Витька расхохотался:
— Может быть, он и мне даст?
— Нечего насмехаться, — сказал
Воскобойников, — ты ничего не понимаешь, так и не говори. Что ты
понимаешь?
Витька рассердился:
— Я понимаю, что вы здесь все олухи. Говорите подробно,
кто тут дурака валяет?
— Может быть, ты и валяешь дурака, — остроумно
начал Воскобойников, но Витька больше не мог выносить никакой чертовщины:
— Брось, говорю тебе!.. Ну, рассказывай!
Мы уселись на кроватях. Пересиливая важность и добродетель,
сопротивляясь и оскорбляясь, пересыпая скупые слова недоверчивыми и
презрительными гримасами, агрономы раскрыли пред нами секреты халабудовского
жита и собственной головокружительной карьеры. Осенью в Куряже работал какой-то
уполномоченный Халабуды, имевший от него специальное поручение посеять жито. Он
уговорил работать пятнадцать старших мальчиков и расплатился с ними очень
щедро: их поселили в отдельном флигеле, купили кровати, белье, одеяла, костюмы,
пальто, заплатили по пятьдесят рублей каждому и обязались по окончании работы
выдать дипломы агрономов. Поскольку все договоренное, кровати и прочее,
оказалось реальностью, у мальчиков не было оснований сомневаться и в реальности
дипломов, тем более что все они были малограмотны и никто из них выше второй
группы трудовой школы не бывал. Выдаача дипломов затянулась до весны. Это
обстоятельство, однако, не очень беспокоило мальчиков, хотя халабудовский
уполномоченный и растворился в эфире помдетовских комбинатов, но его
обязательства благородно принял на себя заведующий колонией. Уезжая вчера, он
подтвердли, что дипломы уже готовы, только нужно их привезти в Куряж и
торжественно выдать агрономам.
Я сказал мальчикам:
— Ребята, вас просто надули! Чтобы быть агрономом,
нужно много учиться, несколько лет учиться, есть такие институты и техникумы, а
чтобы поступить туда, тоже нужно учиться в обыкновенной школе несколько лет. А
вы… Сколько семью восемь?
Черненький смазливый юноша, к которому я в упор обратился с
вопросом, неуверенно ответил:
— Сорок восемь.
Ваня Зайченко охнул и вытаращил искренние глазенки:
— Ой-ой-ой, агрономы! Сорок восемь! Вот покупка, так
покупка! Скажите, пожайлуста!
— А ты чего лезешь? Тебе какое дело? — закричал на
Ваньку Воскобойников.
— Так пятьдесят шесть! — Ванька даже побледнел от
страстной убедительности. — Пятьдесят шесть!
— Так как же? — спросил широкоплечий, угловатый
парень, которого все называли Сватко. — Нам обещали, что дадут место в
совхозе, а теперь как?
— А это можно, — ответил я. — Работать в
совхозе хорошее дело, только вы будете не агрономами, а рабочими.
Агрономы запрыгали на кроватях в горячем возмущении. Сватко
побледнел от злости:
— Вы думаете, мы правды не найдем? Мы понимаем, все
понимаем! Нас и заведующий предупреждал, да! Вам сейчас нужно пахать, а никто
не хочет, так, значит, вы крутите! И товарища Халабуду подговорили! По-вашему
не будет, не будет!
Воскобойников снова засунул руки в карманы и снова вытянул
до потолка свое длинное тело.
— Чего вы пришли сюда обдуривать? Нам знающие люди
говорили. Мы сколько посеяли и занимались. А вам нужно эксплуатировать?
Довольно!
— Вот дурачье, — спокойно произнес Витька.
— Вот я ему двину в морду!.. Горьковцы!.. Приехали сюда
чужими руками жар загребать?
Я поднялся с кровати. Агрономы направили на нас сердитые
тупые лица. Я постарался как можно спокойнее попрощаться с ними:
— Дело ваше, ребята. Хотите быть агрономами —
пожайлуста… Ваша работа нам сейчас не нужна, обойдемся без вас.
Мы направились к выходу. Витька все-таки не утерпел и уже на
пороге настойчиво заявил:
— А все-таки вы идиоты.
Заявление это вызвало такое недовольство у агрономов, что
Витьке пришлось с крыльца взять третью скорость.
В пионерской комнате Жорка Волков производил смотр куряжан,
выделенных разными правдами и неправдами в командиры. Я и раньше говорил Жорке,
что из этого ничего не выйдет, что такие командиры нам не нужны. Но Жорка
захотел увериться в этом на опыте.
Выделенные кандидаты сидели на лавках, и их босые ноги, как
у мух, то и дело прочесывали одна другую. Жорка сейчас похож на тигра: глаза у
него острые и искрящиеся. Кандидаты держат себя так, как будто их притащили
сюда играть в новую игру, но правила игра запутаны, старые игры вообще лучше.
Они стараются деликатно улыбаться в ответ на страстные обьяснения Жорки, но
эффект этот Жорку мало радует:
— Ну, чего ты смеешься? Чего ты смеешься? Ты понимаешь?
Довольно жить паразитом! Ты знаешь, что такое советская власть?
Лица кандидатов суровеют, и стыдливо жеманятся разыгравшихся
в улыбке щеки.
— Я же вам обьясняю: раз ты командир, твой приказ
должен быть выполнен.
— А если он не захочет? — снова прорывается
улыбкой лобастый блондин, видимо лодырь и губошлеп, — фамилия его
Петрушко.
Среди приглашенных сидит и Спиридон Ховрах. Недавняя беседа
его с Белухиным и Карабановым, кажется, привела его в умиление, но сейчас он
разочарован: от него требуют невыгодных и неприятных осложнений с товарищами.
В этот вечер, после страстных речей Жорки и улыбчивого
равнодушия куряжан, мы все же составили совет командиров, переписали всех
обитателей колонии и даже сделали наряд на работы завтрашнего дня. В это время
Волохов и Кудлатый налаживали инвентарь к завтрашнему выезду в поле. И совет
командиров и инвентарь имели очень дрянной вид, и мы улеглись спать в
настроении усталости и неудачи. Хотя Боровой с помощником приступили к работе и
вокруг ярко-черных навалов земли уже блестели свежие щепки, общая задача в
Куряже все равно представлялась неразборчивой и лишенной того спасительного
хвостика, за который необходимо дернуть для начала.
На другой день рано утром рабфаковцы уехали в Харьков. Как
было условлено в совете командиров, в шесть часов позвонили побудку. Несмотря
на то что у соборной стены висел уже новый колокол с хорошим голосом, пробудка
не произвела на куряжан никакого впечатления. Дежурный по колонии Иван
Денисович Киргизов в свеженькой красной повязке заглянул в некоторые спальни,
но вынес оттуда только испорченное настроение. Колония спала; лишь у конюшни
возился наш передовой сводный, собираясь в поле. Через двдацать минут он
выступил в составе трех парных запряжек плугов и борон. Кудлатый уселся на
линейку и поехал в город доставать семенную картошку. Ему навстречу тащились из
города отсыревшие бледные фигуры. В моем распоряжении не осталось сил, чтобы
остановить их и обыскать, поговорить об обстоятельствах минувшей ночи. Они
беспрепятственно пролезли в спальни, и чсило спящих, таким образом, даже
увеличилось.
По составленным вчера нарядам, единодушно утвержденным
советом командиров, все силы куряжан предполагалось бросить на уборку спален и
двора, на расчистку площадки под парники, на вскопку огромных участков вокруг
монастырской стены и на разборку самой стены. В моменты оптимистических
просветов я начинал ощущать в себе новое приятное чувство силы. Четыреста колонистов!
Воображаю, как обрадовался бы Архимед, если бы ему предложили четыреста
колонистов. Очень возможно, что он отказался бы даже от точки опоры в своей
затее перевернуть мир. Да и двести восемьдесят куряжан были для меня
непривычным сгустком энергии после ста двадцати горьковцев.
Но этот сгусток энергии валяется в грязныхз постелях и даже
не спешит завтракать. У нас уже имелись тарелки и ложки, и все это в
сравнительном порядке было разложено на столах в трапезной, но целый час
тарабанил в колокол Шелапутин, пока в столовой показались первые фигуры.
Завтрак тянулся до десяти часов. В столовой я произнес несколько речей, в
десятый раз повторил, кто в каком отряде, кто в отряде командир и какая для
отряда назначена работа. Воспитанники выслушивали мои речи, не подымая головы
от тарелки. Эти черти даже не учли того обстоятельства, что для них приготовлен
был очень жирный и вкусный суп, и на хлеб положены кубики масла. Они равнодушно
сожрали суп и масло, позапихивали в карманы куски хлеба и вылезли из столовой, облизывая
грязные пальцы и игнорируя мои взгляды, полные архимедовской надежды.
Никто не подошел к Мише Овчаренко, который возле самой
соборной паперти разложил на ступенях новые, вчера купленные лопаты, грабли,
метлы. В руках Миши новенький блокнот, тоже вчера купленный. В этом блокноте
Миша должен был записывать, какому отряду сколько выдано инструментов. Миша
имел вид очень глупый рядом со своей ярмаркой, ибо к нему не подошел ни один
человек. Даже Ваня Зайченко, командир десятого отряда куряжан, составленного из
его приятелей, на которого я особенно надеялся, не пришел за инструментами, и
за завтраком я его не заметил. Из новых командиров в столовой подошел ко мне
Ховрах, стоял со мной рядом и развязно рассматривал проходящую мимо нас толпу.
Его отряд — четвертый — должен был приступить к разломке монастырской стены:
для него у Миши заготовлены были ломы. Но Ховрах даже не вспомнил о порученной
ему работе. По-прежнему развязно он заговорил со мной о предметах, никакого
отношения к монастырской стене не имеющих:
— Скажите, правда, что в колонии имени Горького девчата
хорошие?
Я отвернулся от него и направился к выходу, но он пошел со
мной рядом и, заглядывая мне в лицо, продолжал:
— И еще говорят, что воспитательки у вас есть… Такие…
хлеб с маслом. Га-га, интересно будет, когда сюда приедут! У нас здесь тоже
были бабенки подходящие… только знаете что? Галаза моего, ну и боялись! Я как
гляну на них, так аж краснеют! А отчего это так, скажите мне, отчего это у меня
глаз такой опасный, скажите?
— Почему твой отряд не вышел на работу?
— А черт его знает, мне какое дело! Я и сам не вышел…
— Почему?
— Не хочется, га-га-га!..
Он прищурился на соборный крест:
— А у нас тут, на Подворках, тоже есть бабенки
забористые… га-га… если желаете, могу познакомить…
Мой гнев еще со вчерашнего дня был придавлен мертвой хваткой
сильнейших тормозов. Поэтому внутри меня что-то нарастало круто и настойчиво,
но на поверхности моей души я слышал только приглушенный скрип, да нагревались
клапаны сердца. В голове кто-то скомандовал «смирно», и чувства, мысли и даже
мыслишки поспешили выпрямить пошатнувшиеся ряды. Тот же «кто-то» сурово
приказал:
— «Отставить Ховраха! Спешно нужно выяснить, почему
отряд Вани Зайченко не вышел на работу и почему Ваня не завтракал?»
И поэтому и по другим причинам я сказал Ховраху:
— Убирайся от меня к чертовой матери!.. Г…о!
Ховрах очень был поражен смоим обращением и быстро ушел. Я
поспешил к спальне Зайченко.
Ванька лежал на голом матраце, и вокруг матраца сидела вся
его компания. Ваня положил руку под голову, и его бледная худая ручонка на фоне
грязной подушки казалась чистой.
— Что случилось? — спросил я.
Компания молча пропустила меня к кровати. Одарюк через силу
улыбнулся и сказал еле слышно:
— Побили.
— Кто побил?
Неожиданно звонко Ваня сказал с подушки:
— Кто-то, понимаете, побил! Вы можете себе представить?
Пришли ночью, накрыли одеялом и… здорово побили! В груди болит!
Звонкий голос Вани Зайченко сильно противоречил его
похудевшему синеватому личику.
Я знал, что среди куряжских флигелей один называется
больничкой. Там среди пустых грязных комнат была одна, в которой жила
старушкафельдшерица. Я послал за нею Маликова. В дверях Маликов столкнулся с
Шелапутиным:
— Антон Семенович, там на машине приехали, вас ищут!
У большого черного фиата стояли Брегель, товарищ Зоя и
Клямер. Брегель величественно улыбнулась:
— Приняли?
— Принял.
— Как дела?
— Все хорошо.
— Совсем хорошо?
— Жить можно.
Товарищ Зоя недоверчиво на меня посматривала. Клямер
оглядывался во все стороны. Вероятно, он хотел увидеть моих сторублевых
воспитателей. Мимо нас спотыкающимся старческим аллюром спешила к Ване Зайченко
фельдшерица. От конюшни доносились негодующие речи Волохова:
— Сволочи, людей перепортили и лошадей перепортили! Ни
одна пара не работает, поноровили коней, гады, не кони, а проститутки!
Товарищ Зоя покраснела, подпрыгнула и завертела большой
нескладной головой:
— Вот это соцвос, я понимаю!
Я расхохотался:
— Как не находит? — язвительно улыбнулся
Клямер. — Кажется, именно находит?
— Ну да, сначала не находил, а потом уже нашел.
Брегель что-то хотела сказать, пристально глянула мне в
глаза и ничего не сказала.
|